«Столетья на сотрут...»: Русские классики и их читатели

Марченко А. А.

Манн Юрий

Зорин Андрей Александрович

Эйдельман Натан Яковлевич

Немзер Андрей Семенович

Ильин–Томич А. А.

Проскурина Вера Юрьевна

Соболев Лев Иосифович

Игорев Б.

Зайденшнур Эвелина Ефимовна

«Диалог с Чацким» — так назван один из очерков в сборнике. Здесь точно найден лейтмотив всей книги. Грани темы разнообразны. Иногда интереснее самый ранний этап — в многолетнем и непростом диалоге с читающей Россией создавались и «Мертвые души», и «Былое и думы». А отголоски образа «Бедной Лизы» прослежены почти через два века, во всех Лизаветах русской, а отчасти и советской литературы. Звучит многоголосый хор откликов на «Кому на Руси жить хорошо». Неисчислимы и противоречивы отражения «Пиковой дамы» в русской культуре. Отмечены вехи более чем столетней истории «Войны и мира». А порой наиболее интересен диалог сегодняшний— новая, неожиданная трактовка «Героя нашего времени», современное прочтение «Братьев Карамазовых» показывают всю неисчерпаемость великих шедевров русской литературы.

«Столетья не сотрут…»: Русские классики и их читатели

К ЧИТАТЕЛЮ

Даже на фоне всей богатейшей мировой классики русская литература прошлого века — явление исключительное.

Можно было бы сказать, что она подобна Млечному Пути, ясно выделяющемуся на усыпанном звездами небе, если бы некоторые из писателей, составивших ее славу, не походили в нашем читательском восприятии скорее на ослепительные светила или на самостоятельные "вселенные".

Одни только имена Льва Толстого или Достоевского сразу же вызывают представление об огромных художественных мирах, множестве идей и образов, которые по–своему преломляются в сознании все новых и новых поколений читателей.

Впечатление, которое производит этот золотой век русской литературы на читателя, прекрасно выразил Томас Манн, говоря о ее "необыкновенном внутреннем единстве и целостности", "тесной сплоченности ее рядов, непрерывности ее традиций".

Статьи, вошедшие в этот сборник, призваны помочь читателю заново ощутить все художественное богатство и своеобразие лучших произведений русской классики, вникнуть в обстоятельства, нередко весьма драматические, их появления на свет и дальнейшей судьбы, понять страсти и споры, ими вызванные.

А. Л. ЗОРИН, А. С. НЕМЗЕР

ПАРАДОКСЫ ЧУВСТВИТЕЛЬНОСТИ

Н. М. Карамзин "Бедная Лиза"

В 1897 году Владимир Соловьев назвал элегию Жуковского "Сельское кладбище", перевод из английского поэта Т. Грея, "началом истинно человеческой поэзии в России". "Родина русской поэзии" — озаглавил он собственное стихотворение о деревенском кладбище. Не без полемической резкости Соловьев противопоставил государственной лирике XVIII века поэзию "кроткого сердца", "чувствительной души", сострадания к малым мира сего и сладкой меланхолии над безвестной могилой.

Между тем литературная традиция, стоявшая за юным Жуковским, была уже достаточно прочной. Его элегия появилась в 1802 году в журнале "Вестник Европы", издатель которого Николай Михайлович Карамзин ровно за десять лет до того опубликовал повесть, которую можно было бы, в соловьевском смысле этих слов, назвать началом истинно человеческой прозы в России. Легко локализуется, если продолжать пользоваться определениями Соловьева, и "родина русской прозы". Это — берег маленького пруда близ Симонова монастыря в Москве.

Места, где провела и окончила свои дни бедная Лиза, были давно облюбованы Карамзиным. Уверив уже в первой фразе читателей повести в том, что "никто из живущих в Москве не знает так хорошо окрестности города сего", как он, рассказчик признавался, что "всего приятнее" для него "то место, на котором возвышаются мрачные готические башни Си<мо>нова монастыря". За этим литературным свидетельством стояла биографическая реальность. Много позже И. И. Дмитриев рассказывал Н. Д. Иванчину-Писареву, как они с Карамзиным в молодости проводили у стен Симонова целые дни и как он "взбирался <…> на крутой симоновский берег, держась за полу кафтана"

[1]

своего друга. В июне 1788 года, за четыре года до написания "Бедной Лизы", еще один друг Карамзина, А. А. Петров, воображая в письме московские досуги своего корреспондента, предполагал, что тот "изредка ездит под Симонов монастырь и прочее обычное творит". Готовя после смерти Петрова его письма к печати, Карамзин вставил в эту фразу слова "с котомкой книг"

[2]

Носить с собой на прогулку книги было в те годы принято. В произведениях любимых писателей искали образцов точных эмоциональных реакций на те или иные впечатления жизни, сверяли по ним свой душевный настрой. В очерке "Прогулка", напечатанном в журнале "Детское чтение", одним из издателей которого был тот же Петров, Карамзин рассказывал, как он отправился за город с поэмой Томсона "Времена года" в кармане. И все же для такого "чувствительного" времяпрепровождения "котомка книг" представляет собой явное излишество. Редактируя задним числом письмо друга, Карамзин явно хотел подчеркнуть, что ездил под Симонов не только наслаждаться красотами природы, но и работать.

Очевидно, что летом 1788 года книги могли понадобиться Карамзину прежде всего для его переводческой работы в "Детском чтении". Однако, предполагая публикацию письма, он не мог не осознавать, что упоминание о Симоновом монастыре неизбежно вызовет у читателей ассоциацию с "Бедной Лизой". "Близ Симонова монастыря есть пруд, осененный деревьями и заросший, — писал Карамзин в 1817 году в "Записке о достопамятностях Москвы". — Двадцать пять лет пред сим сочинил я там "Бедную Лизу", сказку весьма незамысловатую, но столь счастливую для молодого автора, что тысячи любопытных ездили и ходили туда искать следов Лизиных"

В. Ю. ПРОСКУРИНА

ДИАЛОГИ С ЧАЦКИМ

А. С. Грибоедов "Горе от ума"

Пожалуй, немного в русской литературе первой четверти XIX века произведений, которые могли бы сравниться с "Горем от ума" по мощности воздействия на национальную культуру. Среди тех, кто обращался в своих духовных исканиях к грибоедовской комедии, виднейшие русские писатели и мыслители — Пушкин, Белинский, Герцен, Достоевский, Щедрин, Гончаров, Блок… и еще десятки и десятки крупных фигур.

По–разному подходили к грибоедовскому шедевру: преобладали то критические толкования, то публицистические, то художественное освоение текста (когда герои, эпизоды, сюжетные линии "Горя от ума" открыто или замаскированно проникали в чужие произведения). На первый план попеременно выдвигались то конфликт, то герои, то принципы бытописания, то язык комедии. Но менялись формы и содержание диалога "Горя от ума" с русской культурой — сам диалог не прекращался никогда.

И главным участником этого диалога довелось стать Чацкому.

1. ЧАЦКИЙ И ГРИБОЕДОВ

…1 июня 1824 года Грибоедов привез в Петербург текст только что завершенной комедии. Восторженный прием "Горя от ума" в дружеском кружке литераторов и актеров вселял уверенность в успехе. Но попытки опубликовать пьесу оказались бесплодными. И Грибоедов, до той поры не поощрявший распространения комедии в списках (это могло повредить успеху издания), меняет тактику. Списки создаются теперь с ведома (и зачастую под наблюдением) автора. Через короткое время "Горе от ума" становится известным всей читающей России. Комедию цитируют, о ней спорят, но споры эти пока не выплескиваются на журнальные страницы. Неизданную комедию невозможно было обсуждать в подцензурной периодике.

Вскоре, однако, вынужденное молчание было прервано. Грибоедов, окончательно утерявший надежду издать "Горе от ума" целиком, передает в альманах Ф. Булгарина "Русская Талия" отрывки из комедии (4 явления первого действия и полностью третье действие). Альманах выходит в свет 15 декабря 1824 года, и уже в ближайшие месяцы вокруг "Горя…" кипят страсти. Участники спора принимали правила игры, навязанные цензурной политикой: положено было делать вид, что известны только опубликованные фрагменты комедии. Эта "неполнота" знаний о комедии всячески подчеркивается—и все понимают, что речь идет о "секрете Полишинеля". Конечно, участники полемики знали всю комедию и, вынужденные говорить об изданных фрагментах, подразумевали проблематику и построение комедии в целом.

Застрельщиками полемики выступили два московских литератора — М. Дмитриев и А. И. Писарев. Оба предъявили "Горю от ума" ряд претензий. Их не устраивали ни план, ни сюжет, ни развитие интриги, ни характеры, ни слог комедии. Но особо сокрушительной критике подвергся Чацкий.

Разобраться в смысле и мотивах обвинений помогает реплика, брошенная Дмитриевым в пылу полемики: "…кроме законов логики и вкуса — есть в литературе еще другие законы, основанные на отношении к лицам! — Чтобы иметь ключ ко многим литературным истинам нашего времени, надобно знать не теорию словесности, а сии отношения!"

1824 год прошел в ожесточенных литературных схватках. В центре их находилась полемика между М. Дмитриевым и князем Вяземским о принципах романтизма. Постепенно полемика вовлекала в свою орбиту новых участников (к Дмитриеву присоединился Писарев, к Вяземскому — Грибоедов) и неприметно превращалась из принципиального спора в личную перебранку. Споры не умещались на журнальных страницах: противники засыпали друг друга градом эпиграмм, вставляли полемические выпады даже в невинные водевили, наконец, стали прибегать к явно "нелитературным" приемам. Несмотря на то, что борьба шла с переменным успехом, к концу 1824 года Дмитриев и Писарев имели известные резоны считать себя победителями: Вяземский запутался в определениях, и даже Пушкин советовал ему прекратить журнальную перебранку, выражая в то же время несогласие с рядом его мыслей… Не имеет успеха комедия–водевиль Вяземского и Грибоедова "Кто брат, кто сестра", а затем с треском проваливается водевиль Вяземского "Бальдонские воды"…

2. РУССКИЕ ЧАЦКИЕ

В середине XIX века фигура грибоедовского героя приобрела контуры значимого исторического типа. Именно тогда литература ощутила вкус к символизации исторических характеров. И первым символом суждено было стать Чацкому.

Появился и прямой повод для размышления над судьбой Чацкого и русских Чацких. В 1858 году в Лейпциге вышло первое, без цензурных купюр, полное издание комедии Грибоедова. Затем в 1860 году — второе, берлинское издание. Наконец, "Горе…" (без существенных цензурных искажений) появилось и в России: в 1862 году комедию выпустил демократически настроенный издатель Н. Л. Тиблен.

Именно в эту пору родилась формула, перешедшая в школьные учебники, — "Чацкий–декабрист". Почему эта формула родилась именно тогда? В какой мере отражала она историческую действительность, а в какой — злободневные нужды литературно–общественной борьбы второй половины века?..

Формула возникла в революционном эмигрантском зарубежье, в кружке Герцена. В известном предисловии к сборнику "Русская потаенная литература" (1861) Н. Огарев будет характеризовать Чацкого как "живого человека своей эпохи", "выразившего деятельную сторону жизни негодование, ненависть к существующему правительственному складу общества"

[77]

. Даже неоправданная, по мысли Пушкина, "говорливость" Чацкого получает у Огарева культурно–историческое обоснование: "…вспоминая, как в то время члены тайного общества и люди одинакового с ними убеждения говорили свои мысли вслух везде и при всех, дело становится более чем возможным — оно исторически верно"

[78]

. И в конце концов Огарев торжествующе провозглашает: "…едва ли нам можно возразить, что Чацкий не принадлежит к тайному обществу и не стоит в рядах энтузиастов"

[79]

.

Это положение было тут же подхвачено Герценом и прокламировано им со всей определенностью и полемической заостренностью. "…Это декабрист, это человек, который завершает эпоху Петра I…"

[80]

, — пишет он о Чацком в статье "Новая фаза русской литературы" (1864). В эпоху, когда на авансцену революционного движения выступили Базаровы, поколение, сформировавшееся в сороковые годы ("люди 40–х годов"), попыталось выстроить свою генеалогию, подчеркнуть преемственность по отношению к декабристам и укрепить тем самым свою нынешнюю позицию. "Чацкий, — писал Герцен, — это Онегин–резонер, старший его брат. "Герой нашего времени" Лермонтова — его младший брат. <…> Дело в том, что все мы в большей или меньшей степени были Онегиными, если только не предпочитали быть чиновниками или помещиками"

3. СМЕРТЬ ГЕРОЯ

На рубеже XIX и XX веков среди разноголосицы мнений

[112]

прозвучал один трагический голос, исполнивший реквием по "милому", "восторженному" и навсегда уходящему типу "русских Чацких". Это был Блок, автор незаконченной поэмы "Возмездие", где в облике героя проступали и черты реального прототипа — отца поэта, A. Л. Блока, и "родовые" признаки, восходящие к грибоедовскому Чацкому:

Раздумья над противоречивостью этого образа постепенно сменились в сознании Блока ощущением трагического финала существования героя — символического знака конца старой культуры и старой эпохи. Не случайно в прозаических набросках к поэме появятся строки: "На фоне каждой семьи встают ее мятежные отрасли — укором, тревогой, мятежом… Может быть, они сами осуждены на погибель… Они — последние. В них все замыкается. Им нет выхода из собственного мятежа…"

[114]

.

Сама смерть Блока воспринималась как осуществление его собственного пророчества, как "возмездие" Истории. Именно так она была осмыслена в статье Б. Эйхенбаума "Судьба Блока" (1921) и в статье Ю. Тынянова "Блок" (1921). Оба отметили как наиболее важные для Блока строки: "Как тяжело ходить среди людей И притворяться непогибшим". Процитировав их, Тынянов напишет: "Об этом холодном образе не думают, он скрыт за рыцарем, матросом, бродягой"

[115]

. У Эйхенбаума Блок предстает как трагический актер, "загримированный под самого себя", а смерть оказывается неожиданным разрушением сценической иллюзии: "И вот — наступил внезапный конец этой трагедии: подготовленная всем ее ходом сценическая смерть оказалась смертью подлинной…"

[116]

В судьбе поэта прорисовывалась судьба всего поколения, не выдержавшего перемены роли (Эйхенбаум писал: "Пророки революции, они теперь мрачные ее созерцатели"

[117]

). "Схождение" Тынянова и Эйхенбаума было знаменательно: обрисовывался культурный тип героя, вступившего на новом витке истории "в противуречие с обществом".

Судьба Блока оказала влияние на возникновение замысла романа Ю. Тынянова "Смерть Вазир–Мухтара" (1927—1928). Этому роману и суждено было подвести итог вековому диалогу с Чацким в русской литературе.

А. А. ИЛЬИН–ТОМИЧ

"ПИКОВАЯ ДАМА ОЗНАЧАЕТ…"

А. С. Пушкин "Пиковая дама"

Нет, подсчитано еще далеко не все. Вот если бы, скажем, успех произведения в веках определялся по точной формуле. Ну, например, так: чем значительнее литературное явление, тем сильнее сумма культурных последствий превосходит объем его текста… Да, конечно, вы правы: единицы измерения слишком разные. Тогда, может быть, на глаз?

На глаз получается, что у Пушкина лишь "Пиковая дама" может до некоторой степени соперничать с "Медным всадником". Рассказ о бесчисленных отзвуках небольшой (481 стих) поэмы потребовал недавно отдельной книги

[120]

, но и в ней не обрел себе достаточного простора для полного выражения, жертвенно отказавшись от описания всех диалогов, которые без устали вела и ведет с "Медным всадником" наша культура. Исчерпывающий учет последствий занимающей чуть более печатного листа пушкинской повести также вряд ли бы удовольствовался одним томом, но кое‑что видно и без исчерпывающего учета…

Эхо, прокатившееся по сочинениям Гоголя, Лермонтова, Достоевского, Федора Сологуба, Блока, Ахматовой, Мериме и даже Анри де Ренье.

Поразительная зарубежная известность, многократные переводы на десятки языков.

Взволнованное внимание более сорока иллюстраторов (а среди них А. Н. Бенуа, В. Д. Бубнова, Г. Г. Гагарин, А. Д. Гончаров, Г. Д. Епифанов, А. И. Кравченко, В. А. Свешников, Н. А. Тырса, Т. В. Шишмарева, Д. А. Шмаринов, В. И. Шухаев), красноречиво взывающее к изданию отдельного весьма объемистого альбома.

А. М. МАРЧЕНКО

ПЕЧОРИН: ЗНАКОМЫЙ И НЕЗНАКОМЫЙ

М. Ю. Лермонтов "Герой нашего времени"

Знаменитая статья Белинского о "Герое нашего времени" — защита, почти апология Печорина — на полтора столетия вперед определила судьбу романа, ибо и хулители его, и хвалители ("лермонтисты", по определению А. Хомякова) исходили из одной и той же посылки: предложенная критиком "творческая концепция" и есть авторская.

Напомним ее суть. По Белинскому, Печорин — незаурядный, может быть, даже исключительный человек, чей беспокойный дух требует движения, чья душа ищет пищи, чье сердце жаждет интересов жизни. Фундаментальное это соображение высказано с удивительной даже для "неистового Виссариона" энергией и убежденностью:

"…в этом человеке есть сила духа и могущество воли, которых в вас нет; в самых пороках его проблескивает что‑то великое… Ему другое назначение, другой путь, чем вам. Его страсти—бури, очищающие сферу духа; его заблуждения, как ни страшны они, острые болезни в молодом теле, укрепляющие его на долгую и здоровую жизнь. Это лихорадки и горячки, а не подагра, не ревматизм и геморрой, которыми вы, бедные, так бесплодно страдаете… так глубока его натура, так врожденна ему разумность, так силен у него инстинкт истины!"

Между тем в черновике романа Печорин назван человеком толпы: "…принадлежал к толпе". Из белового текста эти слова вымараны, мысль, однако, сохранилась, только перенесена из основного текста в авторское Предисловие: "…портрет, составленный из пороков всего нашего поколения, в полном их развитии". Нет в романе и характеристики всего поколения, но она дана в "Думе"; напечатанное в номере 1 "Отечественных записок" за 1839 год ("Герой…" начал публиковаться с 3–го, мартовского, — "Бэла"), стихотворение без всяких натяжек можно назвать и поэтическим комментарием к роману, и расширенным эпиграфом к нему.

Сопоставьте высказанное здесь мнение Лермонтова с мнением Белинского — впечатление такое, что критик читает наоборот!