Анатолий Борисович Мариенгоф (1867–1962) остался в литературе как автор нашумевшего «Романа без вранья» — о годах совместной жизни, близкой дружбы, разрыва и примирения с Сергеем Есениным. Три издания «Романа» вышли одно за другим в 1927, 1928 и 1929-м, после чего книга была фактически запрещена и изъята из открытых фондов библиотек. В 1990 г. по экземпляру из фонда Мариенгофа в РГАЛИ с многочисленной авторской правкой, отражающей последнюю авторскую волю, «Роман» был опубликован в сборнике воспоминаний имажинистов Мариенгофа, Шершеневича и Грузинова «Мой век, мои друзья и подруги». Написанный одним духом, менее чем за три месяца, «Роман без вранья» остался не только самым известным, но и лучшим произведением Мариенгофа. Остался, вопреки брюзгливому отзыву Горького: «Автор — явный нигилист, драма не понята. А это глубоко поучительная драма, и она стоит не менее стихов Есенина…», и вопреки психологически понятным упрекам Мариенгофу в «сальериевской зависти посредственного литературного работника к таланту великого поэта», исходившим от потомков Есенина.
Руководитель эмигрантского издательства «Петрополис» Яков Блох (1892–1968) собирался устроить издание «Романа без вранья» в Америке. Он запросил у Мариенгофа в качестве предисловия автобиографию. Проект американского издания не осуществился, Но «нечто вроде автобиографии» Мариенгоф отправил Блоху. Написанная с обычной мариенгофовской пародоксальностью и легкостью, она сохранилась в фонде Я.Н. Блоха в РГАЛИ. При публикации мы сочли необходимым сохранить авторские особенности написания некоторых слов, поскольку имажинисты придавали большое значение собственной орфографии, начертанию звучащего слова.
Я родился в 1897 году в ночь под Ивана Купала. По легенде в эту ночь цветет папоротник. Мечтатели ищут цветок, который открывает клады. И еще в эту ночь цвела Россия песнями и кострами. Я сам прыгал через пламя, обжигая пятки и юность.
Меня принимала сумасшедшая акушерка. Я родился с темными кудряшками и оттопыренными ушами. Говорят, что моя голова была похожа на вызревший подсолнух. Сумасшедшая акушерка приняла меня за чорта. Она пыталась отстричь мне голову ножницами. Каким-то образом моему отцу удалось убедить ее отказаться от этой благородной мысли. Прямо от нас акушерка уехала в дом умалишенных.
Все детство я проиграл в солдатики. У меня были оловянные дивизии, корпуса, армии. Однорукий генерал, лет пятнадцать тому назад влюбившийся в мою мать — тогда эпархиалку, был моим несменным товарищем и сверстником. Командуя оловянными эскадронами, маскируя в диванных подушках крохотные батареи, он проползал по ковру в моей детской всю вторую половину своей хронической влюбленности. Однажды я наголову разбил своего сверстника в генеральских лампасах. Мои снаряды из жеваной бумаги смели его пехоту. Буря, поднятая в ванне велосипедным насосом, пустила ко дну его эскадру. Тараканы, выпущенные из папиросной коробки, опрокинули его кавалерию, пробиравшуюся по спинке дивана в обход моего левого фланга. Однорукий генерал не пережил своего Аустерлица. Он умер от разрыва сердца на моей детской кроватке. Мама вынула из его заледеневшей руки оловянного есаула, командовавшего казачьей сотней, дрогнувшей перед тараканами. С тех пор я возненавидел войну. Мне ненавистна винтовка, вне зависимости от того, чья рука ее сжимает. Людоеду я отдам предпочтение перед офицером. Людоед, по крайней мере, не обучался в академии, как приготовить бифштексы из человеческого филея. У Жоффра, Гинденбурга и Брусилова нет даже и этого оправдания. Несколько дюжин ведьм, сожженных на костре, вызывают в нас чувство снисходительного превосходства и покровительственной иронии над столетиями, закованными в рыцарские доспехи. А сами мы с деловым видом всаживаем штык в живот живого человека. Дикари! Если проповедь «не убий» все еще слишком культурна для нашего варварского мозга, пусть бы он, на худой конец, разжевал эгоистическое «не убий меня!»
Я терпеть не могу музыку. В детстве, когда при мне начинали играть на рояле, я брал отца за палец и говорил: