Роман-эпопея классика французской литературы Роже Мартен дю Гара посвящен эпохе великой смены двух миров, связанной с войнами и революцией (XIX — начало XX века).
На примере судьбы каждого члена семьи Тибо автор вскрывает сущность человека и показывает жизнь в ее наивысшем выражении — жизнь как творчество и человека как творца.
Вступительная статья Е. Гальпериной.
Примечания И. Подгаецкой.
Иллюстрации Б. Заборова.
Роже Мартен дю Гар
Семья Тибо
Том I
Перевод с французского
Е. Гальперина
«Семья Тибо»
Теперь, когда творчество Роже Мартен дю Гара (1881–1958) предстает перед нами как законченное целое, среди всех набросков, планов, неоконченных произведений возвышается монументальное здание «Семьи Тибо» — многотомный роман, которому Роже Мартен де Гар отдал двадцать лет жизни.
Мартен дю Гар любил сравнивать свой труд с работой зодчего. Самое важное для него было не в чеканке фразы, но в создании точного плана, конструкции целого, в лепке характеров. Можно, однако, сравнить его и с историком. В юности Мартен дю Гар окончил Эколь де Шарт, получив диплом историка-архивиста. Занятия историей приучили его к точной документации. Может быть, отсюда возникла та крайняя добросовестность писателя, которая доходила почти до болезненной мнительности, потребность накапливать груды материалов для каждого эпизода.
Важнее другое. Занятия историей обратили Мартен дю Гара к историческим событиям, для него «стало невозможно воспринимать человека вне общества и эпохи». Это особенно сказалось в последних книгах «Семьи Тибо», где трагические судьбы героев непосредственно сплетаются с мировыми событиями XX века. Но политическая заостренность этих последних книг отбрасывает резкий обратный свет и на первые части романа. В побеге мальчика Жака из сурового дома Отца мы уже предчувствуем тот безоговорочный разрыв со старым миром, который приведет бунтаря Жака в социалистическую эмиграцию Женевы. В жестоких описаниях «Исправительной колонии», куда заточен подросток властью Отца, есть уже предвидение того непримиримого столкновения Бунта и Власти, которое должно принести Жаку раннюю гибель.
Некоторым французам «Семья Тибо» казалась старомодной, повторяющей реализм больших романов XIX века. Но в действительности цикл «Семьи Тибо» неразрывно связан с драматической историей нашего времени, с эпохой войн и революций, с эпохой смены двух миров. «Лето 1914 года» и «Эпилог» для нас не только исторический роман о начале и конце первой мировой войны. Его настойчивые вопросы: «Как остановить империалистическую войну? Какими методами бороться с ней? Что принесет народам ее окончание?» — эти вопросы тревожили умы людей разных стран и в преддверии второй мировой войны, и после нее, как тревожат они сейчас всех тех, кто, подобно Антуану, с опасениями и надеждой вглядывается в неясные для них контуры будущего. Роман Мартен дю Гара обращен к каждому новому поколению. И то чувство долга, чувство ответственности за историю, которое он стремился разбудить в людях, относится и к человечеству в целом, и к каждому человеку в отдельности.
Ибо человек не только определяется обстоятельствами, что так хорошо выяснил реалистический роман XIX века, но и призван воздействовать на историю. Таков, пожалуй, основной вывод «Семьи Тибо», делающий ее одним из выдающихся романов XX века.
Семья Тибо
Серая тетрадь
Перевод М. Ваксмахера
I
На углу улицы Вожирар, когда они уже огибали здания школы, г-н Тибо, на протяжении всего пути не сказавший сыну ни слова, внезапно остановился:
— Ну, Антуан, на сей раз, на сей раз я сыт по горло!
Молодой человек ничего не ответил.
Школа оказалась закрытой. Было воскресенье, девять часов вечера. Сторож приотворил окошко.
— Вы не знаете, где мой брат? — крикнул Антуан.
II
В это же воскресенье, вернувшись к полудню домой, г-жа де Фонтанен нашла в прихожей записку от сына.
— Даниэль пишет, что Бертье оставляют его у себя завтракать, — сказала она Женни. — Значит, тебя не было, когда он вернулся?
— Даниэль? — Девочка встала на четвереньки, чтобы достать забившуюся под кресло собачонку. Она долго не поднималась. — Нет, — сказала она наконец, — я его не видела.
Она схватила Блоху, прижала ее к себе обеими руками и, осыпая поцелуями, вприпрыжку побежала в свою комнату.
Она появилась перед завтраком.
III
Два часа спустя, после посещения кабинета инспектора, от которого она выбежала не попрощавшись и с пылающим лицом, г-жа де Фонтанен, не зная, у кого просить помощи, подумала было обратиться к г-ну Тибо, но внутренний голос шепнул ей, что лучше этого не делать. Однако, как бывало с нею не раз, побуждаемая решимостью и любовью к риску, которую она принимала за мужество, она этим голосом пренебрегла.
В доме Тибо происходил настоящий семейный совет. Аббат Бино примчался на Университетскую улицу с самого утра, вслед за ним, предупрежденный по телефону, явился аббат Векар, личный секретарь архиепископа Парижского, духовник г-на Тибо и близкий друг семьи.
Господин Тибо за своим письменным столом держался как председатель суда. Он скверно спал, и его лицо было еще бледнее обычного. Слева от него устроился г-н Шаль, его секретарь, седой карлик в очках. Антуан с задумчивым видом стоял, прислонившись к книжному шкафу. Хотя в доме был час уборки, позвали даже Мадемуазель; в черной мериносовой накидке, внимательная и молчаливая, она сидела, склонясь к подлокотнику кресла; седые пряди были словно приклеены к желтому лбу, глаза пугливой лани перебегали с одного священника на другого. Аббатов усадили в кресла с высокими спинками, по обе стороны камина.
Изложив результаты расследования, проведенного Антуаном, г-н Тибо стал жаловаться на трудность своего положения. Он наслаждался, чувствуя одобрение окружающих, и слова, которыми живописал он свою тревогу, трогали его самого. Однако присутствие духовника побуждало его спросить свою совесть: выполнил ли он отцовский долг по отношению к несчастному ребенку? Он не знал, что ответить. Его мысль метнулась в сторону: не будь этого маленького гугенота — ничего бы не произошло!
— Негодяев вроде этого Фонтанена, — проворчал он, поднимаясь из-за стола, — следовало бы держать в особых заведениях. Разве допустимо, чтобы наши дети подвергались подобной заразе? — Заложив руки за спину и закрыв глаза, он ходил взад и вперед вдоль стола. Хоть он и не упомянул о несостоявшейся поездке на конгресс, но мысль о ней по-прежнему подогревала в нем злобу. — Вот уже больше двадцати лет, как я посвятил себя изучению детской преступности! Двадцать лет я борюсь с нею в лигах предупреждения преступности, пишу брошюры, выступаю на всех конгрессах! Больше того! — воскликнул он, поворачиваясь в сторону аббатов. — Разве я не основал в Круи, в своей исправительной колонии, специального корпуса, где порочные дети, если они принадлежат к другому общественному классу, нежели обычные наши питомцы, находятся под особо строгим надзором? Так вот, вы не поверите мне, если я вам скажу, что этот корпус постоянно пуст! Разве это мое дело — обязывать родителей посылать туда своих сыновей? Я сделал все, что было в моих силах, чтобы заинтересовать министерство народного просвещения нашей инициативой! Но, — закончил он, пожимая плечами и снова падая в кресло, — разве эти господа из безбожной школы заботятся о социальной гигиене?
IV
Госпожа де Фонтанен вернулась домой. Женни дремала в своей кровати; приподняв пылающее лицо, она вопросительно глянула на мать и снова закрыла глаза.
Уведи Блоху, мне от шума становится хуже.
Госпожа де Фонтанен прошла к себе в комнату и, почувствовав головокружение, села, даже не сняв перчаток. Может быть, у нее тоже начинается жар? Нужно быть спокойной, сильной, не терять веры… Ее голова склонилась в молитве. Когда она выпрямилась, все ее действия обрели одну цель: отыскать мужа, вызвать его.
Она вышла в переднюю, задержалась в нерешительности перед закрытой дверью, отворила ее. В комнате застоялся нежилой дух, было прохладно; слышался кисловатый аромат вербены, мелиссы, припахивало туалетной водой. Она раздвинула шторы. Посреди комнаты стоял письменный стол; на бюваре тонким слоем лежала пыль, — и никакой записки, ни адреса, ничего. Ключи торчали на своих местах. Хозяин комнаты отнюдь не страдал скрытностью. Она выдвинула ящик письменного стола — ворох писем, несколько фотографий, веер, а в углу, жалким комком, черная шелковая перчатка… Ее рука застыла на краю стола. В памяти внезапно возникла картина, внимание рассеялось, взгляд устремился вдаль… Два года назад летним вечером она ехала вдоль набережных в трамвае, и ей показалось, что она видит, — она даже привстала со своего места, — что она видит Жерома, своего мужа; она узнала его, он стоял возле какой-то женщины, да-да, стоял, склонившись над молодой женщиной, которая плакала на скамейке! И с тех пор сотни раз ее воображение кружило вокруг этой сцены, промелькнувшей за какую-то долю секунды, и с жестоким удовлетворением восстанавливало мельчайшие ее детали: пошлое горе женщины, ее упавшая шляпа и большой белый платок, который та поспешно вытащила из юбки, но главное — фигура Жерома! Ах, она была уверена, что угадала по поведению мужа, какие чувства обуревали его в тот вечер! Тут, несомненно, было и сострадание, — ведь она знала, как легко его можно растрогать; и раздражение, оттого что его втянули в скандал посреди людной улицы; и, уж конечно, — жестокость! Да! Он стоял, чуть наклонившись, и в его напряженной позе она ясно увидела эгоистический расчет любовника, которому любовница до смерти надоела, который стремится уже к новым похождениям и который, несмотря на жалость, несмотря на тайный стыд, уже прикинул, как использовать к своей выгоде эти слезы, чтобы тут же, на месте, окончательно завершить разрыв! Все это явственно предстало перед ней в тот миг, и всякий раз, как это наваждение опять овладевало ею, у нее кружилась голова и подкашивались ноги.
Она быстро вышла из комнаты и заперла дверь двойным поворотом ключа.
V
На третий день, в среду, в шесть часов вечера на улицу Обсерватории явился длинный нескладный человек неопределенного возраста и ужасающей худобы.
— Вряд ли барыня принимает, — ответил консьерж. — Наверху доктора. Маленькая барышня при смерти.
Пастор поднялся по лестнице. Дверь в квартиру была открыта. В прихожей висело несколько мужских пальто. Выбежала сиделка.
— Я пастор Грегори. Что случилось? С Женни плохо?
Сиделка посмотрела на него.
Исправительная колония
Перевод М. Ваксмахера
I
С того дня, как в прошлом году он доставил домой двоих беглецов, Антуан больше ни разу не навещал г-жу Фонтанен; но горничная узнала его и, хотя было уже девять часов вечера, впустила без разговоров.
Госпожа де Фонтанен вместе с детьми была в своей комнате. Держась очень прямо, она сидела под лампой перед камином и читала вслух какую-то книгу; Женни, забившись в глубь кресла, пристально глядела на огонь, теребила косу и внимательно слушала; поодаль Даниэль, заложив ногу за ногу и держа на колене картон, набрасывал углем портрет матери. Задержавшись на миг в полутьме на пороге, Антуан почувствовал, насколько неуместен его приход; но отступать было поздно.
Госпожа де Фонтанен приняла его довольно холодно; она казалась более всего удивленной. Она оставила детей в спальне и провела Антуана в гостиную, но, когда он объяснил цель своего визита, встала и пошла за сыном.
Даниэлю можно было дать теперь лет семнадцать, хотя ему было всего пятнадцать; темный пушок над губой оттенял линию рта. Пряча смущение, Антуан смотрел юноше прямо в глаза с чуть вызывающим видом, словно хотел сказать: «Я ведь привык действовать решительно, без обиняков». Как и в прошлый раз, в присутствии г-жи де Фонтанен он инстинктивно подчеркивал искренность своего поведения.
— Ну вот, — сказал он. — Я пришел, собственно, из-за вас. Наша вчерашняя встреча навела меня на некоторые размышления.
II
Утренний скорый не останавливался в Круи, и Антуану пришлось сойти в Венет, на последней станции перед Компьенем. Из вагона он выскочил в крайнем возбуждении. Он захватил с собой медицинские книги; на следующей неделе предстояло сдавать экзамен; но в поезде ему так и не удалось сосредоточиться. Приближался решительный час. Все эти два дня он с такой отчетливостью, до мельчайших подробностей представлял себе свой крестовый поход, что вызволение Жака из колонии уже казалось свершившимся фактом, и он думал теперь лишь о том, как снова завоевать его доверие и любовь.
Ему оставалось пройти два километра по прекрасной ровной дороге, залитой веселым солнечным светом. После долгих дождливых недель весна впервые в этом году предстала во всем своем блеске, в свежем благоухании мартовского утра. Антуан восхищенно смотрел на взрыхленные бороною, уже начинавшие зеленеть поля, лежавшие по обе стороны дороги, на ясное небо, затянутое у самого горизонта легкой дымкой, на сверкавший под солнцем холмистый берег Уазы. Он ощутил такое умиротворение, и такая чистота была разлита вокруг, что на секунду мелькнула малодушная мысль: хорошо, если бы все оказалось ошибкой. Разве эта красота похожа на каторгу для детей?
Чтобы попасть в исправительную колонию, надо было пройти через всю деревню Круи. Когда он миновал уже последние дома и вышел к повороту, его вдруг словно что-то ударило; никогда прежде не видел он колонию, но тут сразу узнал издалека это огромное одинокое здание под черепичной кровлей; среди меловой равнины, лишенной всякой растительности, оно высилось в обрамлении побеленной стены, точно новое кладбище; он узнал ряды зарешеченных окон и блестевший на солнце циферблат башенных часов. Здание можно было принять за тюрьму, если б не высеченные в камне золотые буквы, которые сверкали над вторым этажом, указывая на филантропический характер заведения:
Вдоль дорожки, что вела к колонии, не было ни деревца. Узкие окна издали разглядывали посетителя. Антуан подошел к воротам и потянул за шнурок; колокольчик задребезжал, прорезая воскресную тишину. Одна створка открылась. Яростно залаял злющий пес, сидевший на цепи в своей будке. Антуан вошел во двор; это был скорее палисадник; окруженный гравием газон закруглялся перед главной казармой. Он чувствовал, что за ним наблюдают, но не видел ни живой души, если не считать пса, который рвался на цепи и лаял не переставая. Слева от входа возвышалась часовня, увенчанная каменным крестом; справа стояло приземистое строение с вывеской «Администрация». К этому флигелю он и направился. Когда он подошел к крыльцу, дверь отворилась. Собака все лаяла. Он вошел. Выкрашенный охрой вестибюль, пол выложен плитками, по стенам новенькие стулья, как в монастырской приемной. В комнате было жарко натоплено. Гипсовый бюст г-на Тибо в натуральную величину, но под низким потолком выглядевший исполинским, украшал правую стену; жалкое распятие черного дерева, перевитое буксовыми ветками, висело, вероятно, симметрии ради, на противоположной стене. Антуан стоял, вслушиваясь в настороженную тишину. Нет, он не ошибся! От всего здесь разило тюрьмой!
III
Не было еще часа, когда Антуан снова оказался перед «Фондом Тибо». В воротах он столкнулся с выходившим г-ном Фемом. Тот был так изумлен, что на несколько мгновений остолбенел; глазки так и прыгали за стеклами очков. Антуан рассказал о своей незадаче. Тут только г-н Фем рассмеялся, и к нему вернулось обычное красноречие.
Антуан сказал, что хотел бы взять Жака и пойти с ним до конца дня на прогулку.
— Боже мой, — растерялся директор. — Наши правила…
Но Антуан настаивал и добился в конце концов своего.
— Только уж вы сами объясните все господину учредителю… Я схожу за Жаком.
IV
В сумраке лестницы Антуан столкнулся с секретарем отца, г-ном Шалем; тот крысой крался вдоль стены и, завидев Антуана, замер с растерянным видом.
— А, это вы?
Он перенял от своего патрона пристрастие к риторическим вопросам.
— Плохие новости, — зашептал он. — Университетская клика выставила кандидатом декана филологического факультета, — пятнадцать голосов потеряно, самое меньшее; а с голосами юристов это составит двадцать пять. Каково! Вот что значит — не везет. Патрон вам все объяснит. — От робости он вечно покашливал и, считая, что у него хронический катар, целыми днями сосал пастилки. — Я побежал; маменька, должно быть, уже беспокоится, — сказал он, видя, что Антуан не отвечает.
Он вынул часы, поднес их к уху, потом поглядел на стрелки, поднял воротник и исчез.
V
На следующее утро Антуан, всю ночь не смыкавший глаз, ожидал в ризнице архиепископской церкви, когда аббат Векар отслужит мессу. Необходимо было ввести священника в курс дела и попросить вступиться. Другого выхода у Антуана не было.
Беседа тянулась долго. Аббат усадил молодого человека подле себя, словно для исповеди; слушал он сосредоточенно, отвалившись назад и склонив по привычке голову к левому плечу. Он ни разу не перебил Антуана. Его бесцветное лицо с длинным носом ничего не выражало, но время от времени он останавливал на Антуане мягкий и настойчивый взгляд, точно пытаясь вникнуть в скрытый смысл его слов. Хотя Антуана он навещал реже, чем остальных членов семьи, но всегда относился к нему с особенным уважением, — забавно, что в этом сказалось влияние г-на Тибо, тщеславию которого очень льстили успехи Антуана и который с удовольствием расточал ему похвалы.
Антуан не стал убеждать аббата с помощью ловко подобранных доводов; он подробно остановился на событиях дня, проведенного им в Круи и завершившегося ссорой с отцом; за ссору аббат не преминул его упрекнуть — молча, одним многозначительным движением рук, которые он почти все время держал у груди; вяло поникшие, с округлыми запястьями, руки прелата внезапно, не меняя, однако, своего положения, словно бы оживились, будто природа сохранила за ними ту способность к выражению чувств, в которой было отказано прелатовой физиономии.
— Судьба Жака теперь в ваших руках, — заключил Антуан. — Лишь вы один в силах заставить отца прислушаться к голосу рассудка.
Аббат не отвечал. Взгляд, обращенный на Антуана, был исполнен такого уныния и так рассеян, что молодой человек опешил. Он ощутил вдруг свое бессилие, вдруг осознал, с какими неимоверными трудностями сопряжено то, что он решил предпринять.
Пора расцвета
Перевод Г. Худадовой
I
Братья шагали вдоль решетки Люксембургского сада. Часы на Сенате только что пробили половину пятого.
— У тебя взвинчены нервы, — заметил Антуан — его стала утомлять торопливая походка брата. — Ну и жарища. Наверно, будет гроза.
Жак пошел медленнее, приподнял шляпу, сжимавшую виски.
— Нервы взвинчены? Да ничуть. Что, не веришь? Я просто удивляюсь своему спокойствию. Вот уже две ночи сплю непробудным сном, да так, что утром еле встаю. Право же, я совсем спокоен. И ты бы мог не ходить. И без того у тебя куча дел. Тем более и Даниэль будет. Ну да, представь себе, нарочно ради этого прикатил из Кабура
{40}
— только что звонил по телефону узнать, в котором часу будет объявлен список принятых. Да, в этом отношении он — прелесть. И Батенкур должен прийти… Сам видишь, в одиночестве я не останусь. — Он вынул часы: — Итак, через полчаса…
«Как он волнуется, — подумал Антуан, — да и я немного, хотя Фаври уверяет, что его фамилия занесена в списки».
II
На этой безлюдной улице, в квартале Оперы, вдоль тротуара стояло несколько машин — только они и привлекали внимание к фасаду кабаре без вывески, с опущенными занавесками. Грум толкнул вращающуюся дверь, и Даниэль, который чувствовал себя здесь как дома, посторонился, пропуская вперед Жака и Батенкура.
Появление Даниэля было встречено негромкими возгласами. Его тут называли «Пророком», и только кое-кто из завсегдатаев знал его настоящее имя. Да и народу было мало. Из-за стойки — из ниши, откуда белая винтовая лесенка с позолоченными перилами под стать позолоте на деревянной отделке стен вела на антресоли, в покои мадам Пакмель, — неслись звуки рояля, скрипки и виолончели, исполнявших модные вальсы. Столы были придвинуты к серым плюшевым диванчикам, и несколько пар танцевали бостон на алом ковре в неярких лучах заходящего солнца, притушенных гипюровыми занавесками. Под потолком беспрерывно жужжали винты вентиляторов; раскачивались подвески на люстрах и ветви пальм, а вокруг танцующих то и дело взвевались концы муслиновых шарфов.
Новая обстановка сначала всегда как-то опьяняюще действовала на Жака, и он послушно шел вслед за Даниэлем к столику, — отсюда видны были два зала, расположенные в ряд; в дальнем Батенкур уже танцевал, попав в окружение молодых женщин.
— Тебя всюду приходится силком тянуть, — заметил Даниэль. — Ну, а раз уж ты пришел, я уверен, что ты повеселишься. Ну, признайся же, кабачок уютный и милый.
— Закажи для меня коктейль, — буркнул Жак. — Сам знаешь какой, — с молоком, смородиной и лимонной цедрой.
III
Покинув Жака и его друзей, Антуан отправился в Пасси, чтобы «посмотреть воспаление легких»; оттуда он поехал на Университетскую улицу в отцовский дом, где вот уже пять лет вместе с братом занимал нижний этаж. Он сидел в машине, везущей его домой, с папиросой в зубах и размышлял о том, что маленький больной явно поправляется, что его день — день врача — кончился и настроение у него превосходное.
«Надо признаться, вчера вечером гордиться мне было нечем. Вообще, когда выделение мокроты внезапно прекращается…
Pulsus bonus, urina bona, sed aeger moritur…
[40]
Лишь бы не пропустить эндокардита. А мать еще женщина красивая… И Париж сегодня вечером тоже очень красив…»
Он взглянул на бегущие мимо зеленые купы Трокадеро
{52}
и обернулся, следя глазами за парочкой, удалявшейся в глухую аллею парка. Эйфелева башня, статуи на мосту, Сена — все кругом розовело. «В сердце моем… та-та-та-та…» — напевал он. Шум мотора ему вторил. «В сердце моем… спит!» — вспомнил он вдруг. «Да, да, верно, «В сердце моем спит… та-та-та-та-та». Досадно, никак не вспомню слова дальше. Ну что же, право, может спать в моем сердце?.. «Ленивая свинья»?» — подумал он и улыбнулся. Вспомнилось, что предстоит веселая пирушка в баре Пакмель. А может быть, и любовное приключение… Он почувствовал, как хорошо жить; казалось, он был взбудоражен какими-то тайными желаниями. Отшвырнул папиросу, искуренную до мундштука, скрестил ноги и глубоко вздохнул, — воздух от быстрой езды, казалось, стал прохладнее. «Только бы Белен не забыл поставить малышу банки. Спасем мальчугана и без хирургического вмешательства. Хотелось бы мне видеть — как вытянется лицо у Луазиля. Уж эти хирурги! Сейчас они в моде, а что толку? Жонглеры! Недаром старый мудрый Блек говорил: «Если бы у меня было трое сыновей, я бы сказал самому неспособному — будь акушером, самому мускулистому — берись за скальпель, а самому умному из троих — будь лекарем, заботливо выхаживай больных и учись все лучше и лучше распознавать их болезнь». И снова он почувствовал ликование, ликование, идущее из сокровенных глубин его существа.
— Все-таки правильный я выбрал путь, — произнес он вполголоса.
Когда он добрался до своей квартиры, дверь, открытая в комнату Жака, напомнила ему, что брат принят. Пять лет неусыпных наблюдений и забот, и наконец успех. «Ясно помню тот вечер, когда встретил Фаври на улице Эколь, — тогда у меня впервые мелькнула мысль, что Жаку нужно поступить в Эколь Нормаль. В тот день сквер Монж засыпало снегом. Было попрохладнее, чем сегодня», — вздохнул он. Он уже предвкушал, как приятно будет принять холодный душ, и нетерпеливо, словно ребенок, стянул с себя одежду, разбросав все куда попало.
IV
В то же утро около половины двенадцатого Рашель постучалась в дверь квартиры г-на Шаля.
— Войдите, — раздался скрипучий голос.
Госпожа Шаль уже заняла свое место у открытого окна в столовой; она сидела выпрямившись, поставив ноги на скамеечку, и, как всегда, ровным счетом ничего не делала. «Стыдно мне, что я бездельничаю, — случалось, говорила она, — но в определенном возрасте уже нечего убивать свое здоровье ради других».
— Как малышка? — спросила Рашель.
— Проснулась, попила и снова заснула.
V
Как только Жак бегом вернулся из бара Пакмель и дома от консьержа узнал, что г-на Антуана вызвали — произошел несчастный случай, — его суеверный ужас мигом рассеялся, но остался тяжкий осадок от того, что он мог подумать, будто желание иметь черный траурный костюм уже само по себе могло накликать смерть брата… А исчезновение пузырька с йодом, который сейчас был ему так нужен, чтобы смазать фурункул, доконало его; он разделся, испытывая знакомое смутное озлобление, которое так тяготило его, потому что он всегда его стыдился. Жак долго не мог заснуть. Успех не принес ему никакой радости.
На следующее утро Антуан встретился с Жаком в воротах в ту самую минуту, когда тот уже решил отправиться в Мезон-Лаффит, так и не повидавшись с братом. Антуан наскоро рассказал Жаку обо всем, что произошло накануне вечером, но ни словом не обмолвился о Рашели. Глаза его сверкали, а выражение осунувшегося лица было победоносное, и Жак приписал это трудностям, преодоленным во время операции.
Когда Жак вышел из вокзала в Мезон-Лаффите, вовсю трезвонили колокола. Торопиться было некуда. И г-н Тибо, а тем более мадемуазель де Вез с Жизель никогда не пропускали торжественные мессы; значит, времени у Жака было достаточно, можно было погулять, а потом уже пойти на дачу. Тенистая прохлада парка манила к себе. Аллеи были пустынны. Он сел на скамейку. Стояла тишина, слышалось только, как ползают букашки в траве да с дерева над его головою стремительно взлетают друг за дружкой воробьи. Он сидел неподвижно, улыбался, ни о чем не думая, просто радовался, что пришел сюда.
Во времена Реставрации Лаффит купил старинное имение Мезон, примыкавшее к лесу Сен-Жермен-ан-лей, распродал по участкам все пятьсот гектаров парка, а себе оставил только замок. Однако финансовый воротила принял все меры к тому, чтобы дробление на участки не испортило великолепный вид, открывавшийся из окон его резиденции, и чтобы деревья вырубали только в случае крайней необходимости. Благодаря этому Мезон сохранил свой облик огромного помещичьего парка; уцелели аллеи, обсаженные двухвековыми липами, и теперь они отлично служили поселку из небольших дач, не разделенных каменными оградами и почти неприметных среди моря зелени.
День врача
Перевод Н. Рыковой
I
Половина первого. Университетская улица.
Антуан выскочил из такси и нырнул в подворотню. «Понедельник, — подумал он, — у меня сегодня прием».
— Здравствуйте, сударь!
Он обернулся: два мальчугана, — казалось, они укрылись здесь в углу от ветра. Старший снял фуражку, поднял голову, круглую и подвижную, как у воробья, и смело посмотрел на Антуана. Антуан остановился.
— Я вот о чем: не пропишете ли какое-нибудь лекарство… ему, он болен.
II
У Антуана был ключ от квартиры отца — без звонка дошел он до бельевой.
— Господин Тибо в кабинете, — ответила на его вопрос Адриенна.
На цыпочках он прошел по коридору, пропахшему аптекой, в умывальную комнату г-на Тибо. «Какое гнетущее чувство охватывает меня, едва я вхожу в эту комнату… — подумал он. — А еще врач!.. Но здесь совсем другое дело…»
Взгляд его сразу устремился на листок с кривой температуры, пришпиленный к стене. Умывальная комната походила на аптечную лабораторию: на этажерке, на столе расставлены были склянки, фарфоровые посудины, лежали свертки ваты. «Посмотрим эту банку. Так я и думал, почки работают неважно; впрочем, анализ покажет, в чем дело. А как обстоит с морфием? — Он открыл коробку с капсулами, на которых сам же заблаговременно тайком замазал этикетки, чтобы у больного не явилось никаких подозрений. — Три центриграмма за сутки… Уже! Ну, куда же сестра задевала?.. А, вот мензурка».
Легкими, почти радостными движениями принялся он за анализ. Он уже подогревал зонд на спиртовой лампочке, когда дверь скрипнула, и от этого звука он внезапно с сильно бьющимся сердцем повернул голову. Но то была не Жиз. Семеня ногами, приближалась к нему Мадемуазель, сгорбленная, как старый дровосек, скрюченная теперь так сильно, что, даже вывернув шею, она с трудом могла поднять на уровень рук Антуана глаза, еще совсем живые под дымчатыми стеклами узких очков. При малейшем волнении у нее непроизвольно начинала трястись голова. Ее маленький лоб цвета слоновой кости желтел между белыми, гладко зачесанными прядями волос.
III
«Без двадцати, — заметил Антуан, взглянув на часы, когда автомобиль проезжал мимо церкви св. Магдалины. — Успею, но времени в обрез… А Патрон так точен. Он, наверное, уже одевается».
Действительно, доктор Филип ждал его на пороге кабинета.
— Добрый день, Тибо, — буркнул он. Его голос, голос полишинеля, всегда казался подчеркнуто насмешливым. — Ровно без четверти… Едем…
— Едем, Патрон, — весело подхватил Антуан.
Ему всегда доставляло удовольствие работать под руководством Филипа. В течение двух лет он был его ассистентом, жил в ежедневной непосредственной близости к учителю. Затем ему пришлось переменить службу. Но их отношения не прерывались, и в дальнейшем никто уже не мог заменить ему «Патрона». Про Антуана говорили: «Тибо, ученик Филипа». И он действительно был его учеником, заместителем, духовным сыном. Но часто ему приходилось становиться и его противником: юность восставала против зрелости, дерзость, жажда риска — против осторожности. Связь, возникшая между ними, благодаря семи годам дружбы и профессионального общения сделалась неразрывною. Как только Антуан соприкасался с Филипом, самая личность его видоизменялась, словно уменьшаясь в объеме: за минуту перед тем он был существом цельным и независимым, а теперь снова автоматически попадал под опеку, но при этом не испытывал ни малейшего неудовольствия. Привязанность его к Патрону
еще
увеличивалась, так как удовлетворялось и его личное самолюбие: научный авторитет профессора был настолько неоспорим, а его требовательность к людям настолько общеизвестна, что привязанность учителя к Антуану имела свою цену. Когда учитель и ученик бывали вместе, они всегда чувствовали себя превосходно; им казалось очевидным, что средний человек вообще малосознателен и бездарен, но что им обоим посчастливилось стать исключением из общего правила. Манера, с которой Патрон, не отличавшийся экспансивностью, обращался к Антуану, его доверие, непринужденность, полуулыбки и подмигивания, которыми он подчеркивал некоторые остроты, даже его лексикон, малопонятный для непосвященных, — все это как будто свидетельствовало о том, что Антуан был единственный человек, с которым Филип мог свободно беседовать, единственный, с чьей стороны он мог рассчитывать на полное понимание. Размолвки происходили у них редко, и вызывались они всегда причинами одного и того же порядка. Антуану случалось упрекать Филипа в том, что иногда он сам себя обманывает, считая основательным суждением внезапную догадку, подсказанную ему скептицизмом. Или иной раз, после того как они, обменявшись мнениями, приходили к полному согласию, Филип внезапно шел на попятный и, высмеивая свои собственные слова, заявлял: «Если взглянуть с другой точки зрения, все, что мы сейчас говорили, — чушь». А за этим следовало: «Ни на чем не стоит останавливаться, все утверждения никуда не годятся». Тогда Антуан вставал на дыбы. Такое отношение к делу было для него просто невыносимо: он страдал от него, как от физического недуга. В такие дни он вежливо прощался с Патроном и поспешно возвращался к своим делам, чтобы вновь обрести утраченное равновесие в своей благодетельной активности.
IV
Эке жили на четвертом этаже.
При звуке остановившегося лифта дверь на лестницу отворилась: их ждали. Полный мужчина в белом халате, с черной бородой, подчеркивавшей его семитический тип, пожал руку Антуану, который представил его Филипу:
— Исаак Штудлер.
Это был студент-медик, забросивший медицину, однако его можно было встретить во всех медицинских кругах. К Эке, своему университетскому товарищу, он был привязан как пес. Любил его слепо, не рассуждая. Узнав по телефону о внезапном возвращении приятеля, он тотчас же прибежал, бросив все, чтобы ухаживать за больным ребенком.
Квартира с раскрытыми настежь дверями сохраняла тот вид, в какой ее привели, убирая на лето, перед отъездом, и являла мрачное зрелище: занавески были сняты, и поэтому ставней не открывали; всюду горело электричество, и под резким светом ламп, подвешенных к самому потолку, мебель, составленная на середину комнат и покрытая белыми чехлами, напоминала скопище детских катафалков. На полу в гостиной, где Штудлер оставил обоих врачей, когда пошел за Эке, вокруг открытого полупустого сундука разбросаны были самые разнообразные предметы.
V
Леон появился в передней, едва заслышав, как в замке повернулся хозяйский ключ.
— Мадемуазель де Батенкур уже дожидается… — На лице его появилась привычная мина, выражающая сомнение, и он добавил: — Кажется, она с гувернанткой.
«Она вовсе не Батенкур, — поправил мысленно Антуан, — ведь ее отец Гупийо: «Универсальные магазины двадцатого века»…
Он прошел к себе в спальню, чтобы переменить воротничок и пиджак. Он придавал некоторое значение внешности и всегда одевался с изысканной простотой. Затем направился в кабинет, убедился, окинув его беглым взглядом, что все в порядке, и, полный готовности начать свою послеполуденную работу, быстро приподнял портьеру и открыл дверь в приемную.
Навстречу ему поднялась стройная молодая женщина. Он узнал англичанку, которая еще весной приходила с г-жой де Батенкур и ее дочерью. (В его памяти при этом невольно всплыла одна мелкая черточка, поразившая его: когда визит уже заканчивался и он, сидя за письменным столом, писал рецепт, он случайно поднял глаза на г-жу де Батенкур и на мисс, одетых в легкие платья и стоявших очень близко друг к другу в амбразуре окна; он не мог забыть огонька, замеченного им в глазах прекрасной Анны, когда ласкающим движением пальцев, не затянутых в перчатку, она поправила прядь волос на гладком виске учительницы.)
Сестренка
Перевод Н. Жарковой
I
— Ответьте: нет, — отрезал г-н Тибо, не открывая глаз. Он кашлянул: от этого сухого покашливания, называвшегося его «астмой», чуть дернулась голова, глубоко ушедшая в подушки.
Хотя шел уже третий час, г-н Шаль, притулившийся у оконной ниши перед складным столиком, еще не кончил разбирать утреннюю почту.
Сегодня г-н Тибо не мог принять своего секретаря в обычное время, так как единственная почка почти совсем отказывалась работать и боли продержались все утро; наконец в полдень сестра Селина решилась сделать ему укол, и под первым попавшимся предлогом впрыснула ему то самое успокаивающее средство, которое обычно приберегали на ночь. Боли почти сразу утихли, но г-н Тибо уже наполовину утративший представление о времени, сердился, что ему пришлось ждать возвращения замешкавшегося с завтраком Шаля и таким образом разборка утренней почты задерживается.
— Дальше что? — спросил он.
Сначала Шаль пробежал письмо глазами.
II
Наступил час промывания.
Сестра, откинув одеяло, уже привычно хлопотала вокруг постели. Г-н Тибо размышлял. Он вспоминал слова Шаля и особенно его интонацию: «Когда вас не станет…» Интонация более чем естественная! Значит, Шаль не сомневался в том, что его, Оскара Тибо, скоро не станет. «Неблагодарный!» — сердито подумал Тибо; и не без удовольствия отдался во власть гнева, желая отогнать от себя этот назойливый вопрос.
— А ну, приступим, — бодро сказала сестра. Она уже засучила рукава.
Задача была нелегкая. Надо было первым делом подсунуть под больного толстую подстилку из полотенец. А г-н Тибо был грузен и ничем ей не помогал, сестра ворочала его, как безжизненное тело. Но каждое движение вызывало в ногах, в пояснице острую боль, которая усугублялась еще моральными страданиями: кое-какие подробности этой ежедневной мучительной процедуры были пыткой для его гордости и стыдливости.
В ожидании результатов, а с каждым днем их приходилось ждать все дольше, сестра Сесиль завела привычку бесцеремонно присаживаться на край его постели. В первое время эта фамильярность, да еще в такой момент, доводила больного до отчаяния. Теперь он уже смирился, возможно, даже радовался, лишь бы не оставаться одному.
III
Оставшись наедине с сестрой Селиной, он сразу обрел свою обычную степенность. Потребовал овощного супу и без протестов дал накормить себя с ложечки. Потом, когда они вместе с сестрой прочитали вечерние молитвы, он велел потушить верхний свет.
— Будьте любезны, сестра, попросите Мадемуазель зайти ко мне. И соблаговолите также созвать прислугу, я хочу с ними поговорить.
Мадемуазель де Вез, недовольная, что ее требуют в неурочный час, мелко семеня, переступила порог спальни и остановилась в дверях, чтобы передохнуть. Как ни старалась она поднять глаза к постели, ей это не удавалось, мешала согнутая спина, и она видела только ножки мебели, а в тех местах, куда падал свет, потертый ворс ковра. Монахиня хотела было пододвинуть ей кресло, но Мадемуазель отступила на шаг, она предпочитала простоять на одной ноге на манер цапли хоть десять часов подряд, лишь бы не прикоснуться своими юбками к этим сиденьям, верным рассадникам микробов!
Обе служанки боязливо жались одна к другой, две еле различимые в полумраке фигуры, лишь временами на них падал отсвет разгоревшегося в камине огня.
Несколько секунд г-н Тибо собирался с мыслями. Ему было мало спектакля, разыгранного в честь Антуана, старика терзало неотступное желание добавить к нему еще одну сцену.
IV
На следующий день часа в четыре Антуан, спешивший от одного пациента к другому, случайно проходил мимо дома и решил воспользоваться этим обстоятельством, чтобы зайти узнать о состоянии отца. Утром он нашел, что г-н Тибо заметно ослабел. Температура держалась. Означало ли это, что начинается осложнение? Или просто ухудшилось общее состояние?
Антуан не хотел, чтобы больной его видел, этот неурочный визит мог его встревожить. Коридором он прошел в ванную. Сестра Селина была там. Понизив голос, она успокоила Антуана. Пока что день идет не слишком дурно. Сейчас г-н Тибо находится под действием укола. (Пришлось удвоить дозы морфия, чтобы больной смог переносить боли.)
Из-за полузакрытых дверей спальни доносилось какое-то бормотание, мурлыкание. Антуан прислушался. Монахиня пожала плечами.
— Он не унимался, пока я не согласилась привести ему Мадемуазель, он хочет, чтобы она ему, уж не знаю какой, романс спела. С утра только об этом и говорит.
Антуан на цыпочках приблизился к двери. Тишину нарушал жиденький голос старушки Мадемуазель:
V
Ветер утих, моросило, светящиеся пятна фонарей расплывались в тумане. Предпринимать что-либо — слишком поздно.
Антуан мечтал об одном, — как можно раньше попасть домой.
На стоянке ни одного такси. Поэтому он прошел пешком улицу Суфло, прижимая локтем к боку «Сестренку»; но с каждым шагом росло нетерпение, и скоро ему стало совсем невмоготу. На углу бульвара ярко освещенная вывеска «Пивная» сулила если не одиночество, то хоть немедленное пристанище, и это-то соблазнило Антуана.
В тамбуре он столкнулся с двумя безбородыми юнцами, которые, взявшись под ручку, чему-то смеялись, о чем-то болтали; о своих романах, конечно. Антуан прислушался: «Нет, старина, если человеческий ум способен усмотреть связь между этими двумя явлениями…» Антуан почувствовал себя в самой гуще Латинского квартала.
В нижнем этаже все столики были заняты, и, направляясь к лестнице, ведущей на антресоли, Антуан пробился сквозь облако тепловатого дыма. Второй этаж был отведен для игроков. Вокруг биллиарда слышался неумолчный смех, споры, возгласы: «Тринадцать! Четырнадцать! Пятнадцать!», «Кикс!», «Снова мимо!», «Эжен, стаканчик!», «Эжен, пива!». Веселая болтовня контрапунктом прошивала холодный стук биллиардных шаров, похожий на стаккатто телеграфного ключа.