ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ. В КОТОРОЙ ВПЕРВЫЕ ОБНАРУЖЕНА ДВОЙСТВЕННАЯ ПРИРОДА ФЕДЬКИ
Раздался негромкий треск, телега дернулась, с не оставляющим сомнений скрежетом перекосилась, и лошадь стала.
Подломилась ось.
Не выказав себя лишним движением или словом, возчик стащил с головы суконный колпак, неспешно отер пот и водрузил колпак на место, надвинув облезлый меховой околыш на самые брови. Спутники, скрывая тревогу, помалкивали.
Прозванный за глубокомысленный прищур Мезеней, возчик был склонный к обобщениям человек. Он знал, как, к примеру, ломается ось на бревнах московской мостовой. Или среди топей осенней лужи. Или – вот тебе еще образец – в мрачных сумерках леса: колесо подвернется на колоде, затрещит и в самом нутре твоем что-то ахнет.
В степи, на раздольном дочерна битом шляху, малым разве не посередке Дикого поля Мезеня подломился в первый раз. Этим, видимо, и объяснялась его задумчивость.
ГЛАВА ВТОРАЯ. В КОТОРОЙ СООБЩАЮТСЯ СУЩЕСТВЕННЫЕ ПОДРОБНОСТИ ФЕДЬКИНОГО РОЖДЕНИЯ
И вот Федька сидит на не остывшей от дневного зноя земле и смотрит в темноту. За спиной ее у костра слышатся умиротворенные, благостные, как после причастия, голоса. Там у костра любовно разговаривают друг с другом. В братское это товарищество приняты и Афонька с Мезеней.
И вот сидит в ночной степи без прошлого, без будущего в случайном месте ненужный человек – Федор – Федька – Федора. Зачем она здесь?
Можно было только съежиться, замереть, чтобы неосторожным движением, самой его попыткой, не обрушить на себя перекосившийся мир, который бог знает каким искусством и усилием удавалось Федьке удерживать до сих пор от крушения.
С того времени, как, возвратившись с кладбища, где оставили они отца, Федька обнаружила необходимость существовать и дальше, она оказалась в одиночестве, все более безысходном и тягостном. В одиночестве, которое походило на затаенный страх. Потому Федька, наверное, так и цеплялась за прошлое, пытаясь укрыться тенью отца, что не видела для себя будущего. Отец заслонял собой все то противоречивое, неразрешимое, с чем Федька осталась теперь один на один. И Федькин, Федорин, брат Федор отлично понимал, что, лишившись отца, то есть лишившись нравственной защиты, высокоумная сестренка его оказалась у разбитого корыта. Поначалу, первое время Федор позволял сестренке, поплакав, брать на себя дом, приход и расход, снисходительно выслушивал уговоры и поучения. Однако, зная кругом свою вину, он начинал избегать сестру так же, как прежде отца. Ничто теперь не препятствовало похождениям Федора по кабакам и игорным притонам. Брат твердо верил, что, как бы там ни было, сколько бы ни плакала, ни злилась, ни выходила из себя сестра, тайная ее страстишка возьмет верх: кое-как покончив с нехитрым сиротским хозяйством, она сядет за работу. Сядет переписывать исковерканные, недоделанные братом выпуски «Вестей-Курантов» или списки с грамот шведского посла. Примется выводить их летучим, полным соразмерности, ясным и затейливым одновременно почерком, так что старые отцовские товарищи, создатели и хранители посольской школы чистописания, только диву давались. Они подносили бумагу к подслеповатым глазам, чтобы проследить внятные лишь знатокам тонкости росчерков, оценить намеренную прочность толстых размашистых линий, которые удерживали в порядке и строгости словесную вязь. Старые подьячие Посольского приказа, повидавшие мир, людей и почерка, сами исписавшие к закату жизни не мерянные версты узких столбцов, глядели, поднимали брови и, в конце концов, вынуждены были пожимать плечами, передавая друг другу бумагу.
– Ну вот, будто кто рукою его водил.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ. ПТИЧКА ДЛЯ СЕНЕЧКИ
Еще до рассвета продрогшую под тонкой ферязью Федьку разбудили шаркающие звуки. Приподнявшись, она различила в серой мгле согбенную фигуру Мезени. Едва ли не на ощупь соображая размеры и очертания, он подправлял топором ось. Скоро Афонька с Мезеней, не сказав друг другу ни слова, взялись громыхать, постукивать и поставили телегу на колеса.
Взошло сразу теплое солнце. Казаки вчера все подобрали, даже клочки изодранных грамот прихватили на пыжи и патроны, не оставили лоскутьев от порванной рубахи – на перевязки пойдут, ничего не оставили из того, что можно было увязать в торока и увезти на лошади. И все же Федька, недолго поискав, нашла в траве отцовский пистолет. Федька осмотрела замок, проверила порох на полке и, отвернувшись от спутников, засунула пистолет под ферязью за пояс штанов. Тяжелый, покрытый росой, он неприятно холодил бедро. Ключ от боевой пружины оказался в кармане, а вот лядунка – сумка с зарядами, порох и пули – все исчезло вместе с сундуком. Перстень и столпницу, кошелек, Федька извлекла из дегтярного горшка еще ночью и уселась теперь чистить.
Мезеня, мрачно покачивая головой, принялся вводить в оглобли больную, подрагивающую в первых солнечных лучах лошадь.
– Против бельма средство есть, – искательно заметил Мухосран, наблюдая за душевными мучениями возчика. – Продернуть через ухо красную нитку, непременно шелковую.
– Средство на все есть, – буркнул Мезеня.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ. ВОЕВОДА И СТОЛЬНИК КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ ОСИПОВИЧ ЩЕРБАТЫЙ, А ТАКЖЕ ДРУГИЕ ЛИЦА
За стеной острога послышалась властная брань, от которой смолкало все мелкое, незначащее, с последним раскатистым ударом затих вдруг и колокол.
– Кнута дожидаетесь? – вопрошал безгласных собеседников – страдников и сукиных детей – обладатель свирепого голоса. – Пищалей жалеете? Коней жалеете? Пороху жалеете? Разорвет, так не ваше! Государевы пищали – не ваши! Дождетесь у меня кнута!
Обещание кнута, надо думать, могло относиться к кому угодно. Во всяком случае, оба стрельца на мосту, знаменосец и барабанщик, заслышав «коней жалеете?», принялась лягать и нахлестывать лошадок, понуждая их к одобренной начальственным голосом игривости. Стрельцы торопились развернуться к городу. И, едва это удалось, неведомо как переменившийся в лучшую сторону барабанщик –обнаружилась в нем молодцеватая стать – с самыми решительными намерениями занес палочки… Но ударить, однако же, не посмел. Развернувший снова знамя стрелец двинулся было к городу, к начальству и тут же, переглянувшись с товарищем, потянул узду, понуждая коня пятиться.
– Не догонят, – гремело за раскрытым створом ворот, – ты у меня первый кнута узнаешь!
– На Вязовский перелаз повернут, – сказал кто-то.
ГЛАВА ПЯТАЯ. ВЕШНЯК
Дети не отставали от Федьки, засматривали в глаза – самые маленькие, те что бегали без портков в коротких рубашонках, одинаково стриженные мальчики и девочки, и постарше – в рубашках подпоясанных и таких же, как рубашки, белых полотняных портках. Иные из этих деток ростом и Федьке не уступали, а все ходили босиком.
Неясное душевное движение побудило Федьку присмотреться к мальчишке лет десяти, что стоял на особицу и глядел отстранено, словно бы знал и видел нечто такое, что требовало от него постоянной внутренней сосредоточенности. Худенький подросток, одет он, однако, был как большой, в сапожках, хотя и плохеньких, в смуром кафтанце, просторном, с чужого плеча, и в шапчонке.
– Тебя как зовут?
– Вешняком кличут. – Мальчик в ответ не улыбнулся.
– Бери горшок, проводишь меня до съезжей.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ. КРЕСТНЫЙ ХОД
Второй час гудели колокола. Звонили во всех церквах, били в колокола проезжих башен и в большой всполошный на площади. Плывущий гул топил город, висел в воздухе плотной давящей завесой и, не вмещаясь в пределы города, катился по полям, скользил над гладью речных вод.
Равномерный гул проникал в закрытую, без дверей и окон городню, где, объятые стонущим звуком, обретались трое: два взрослых мужика, подмостных жителя, и мальчик – Вешняк.
Ухо привыкало к звону, через полчаса уже не выделяя его как нечто самостоятельное. Глаз довольствоваться скудным светом – солнце проникало сюда в щели между бревен. Можно было смириться и с неизвестностью. Нельзя было выносить неподвижность. Вешняк заболевал неподвижностью, и время только усиливало душевный и телесный зуд.
Перезвон колоколов застал его в перемежающейся сонливости, и хотя Вешняк не двинулся, а продолжал лежать, тревожный, неизвестного назначения гул внушал надежду на перемену. К добру ли, к худу, но перемена. Похожие чувства испытывали и тюремщики Вешняка, сами обреченные на неподвижность: один из них лежал – сел, другой сидел и продолжал сидеть. Выбирать было не из чего.
Городня представлялась просторным сооружением, если судить по внешним размерам: от переруба до переруба четырехсаженные бревна. Пробравшийся однако внутрь сруба любознательный бродяга делал неприятное открытие, что городня засыпана землей доверху, под мостом едва проползешь. Когда же с помощью обломка доски или суковатой палки он брался отрыть себе логово, то, извлекая землю из-под себя, закидывал ею окрестные пустоты, отчего простора не прибавлялось.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ. ШАФРАН У СЕБЯ ДОМА
Перезвон колоколов, больших и малых, пронизывая город, отдавался в просторной темной комнате, где стоял у оконца Шафран. Бережно переставив больную ногу, подьячий вынул раму – открылось марево нагретых солнцем, дрожащих под гнетом мощного звука крыш. Шафран перекрестился на церковные маковки, отступил было от окна и вернулся к нему вновь, словно что-то припомнив. В тусклом лице его с по-рачьи обвисшими усами, с путанными водорослями бороды отразилось самоедство неудовлетворенной собой мысли.
– Куда мальчишку девать, боярин? – послышался беззастенчивый голос. – Отведу к приказу да выпущу. Забирай, кому надо!
Шафран оглянулся через плечо. Не сразу можно было сообразить, кому этот неласковый взгляд предназначен. Просторную горницу от края до края застилала лужайка персидского ковра, а лавки, сундуки и прочая обыденность, уступая заморскому диву, жались под стены, отчего и вся комната оставляла ощущение заколдованной пустоты. Не видно было и гостя; при некотором старании, впрочем, сомнительным вознаграждением за упорство в поисках служили ищущему взгляду грязные сапоги на лавке. Затем можно было приметить и обладателя сапог. Тот устроился в тени за поставцом, за посудной горкой, скрестил по-татарски ноги на укрытом полосатым полавочником сиденье.
Прихрамывая, Шафран обошел кружным путем горницу – предпочитая окраины и закоулки, – и подобрался к собеседнику.
– По тульской дороге столб хороший освободился, – сказал он, обращаясь к видневшимся за поставцом сапогам. – С Егорья вешнего Семка там висел Лоншин. Так уж обсыпаться успел. Как мясо-то в гниль сойдет, так кости сыплются. Или зверье таскает – не поймешь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ. ЗАВИСТЬ И ЖАЛОСТЬ
Прохор приехал на ногайской лошадке с такой долгой гривой, что не трудно было признать в ней ту самую, ночную; с седла он не слез и спросил:
– Пришел мальчик-то?
– Нет, – сказала Федька, передавая замотанную в ремень саблю.
В перебаламученной голове ее как будто бы прояснилось. Вместе с утренним светом возвращался естественный разум. Она отлично сознавала действительность всех предметов и действительность Прохора, но не могла одолеть тупой бесчувственности и не удивилась тому, что Прохор помнил о Вешняке, а она… она, кажется, забыла. Одуряющая слабость заставляла Федьку держаться за верею калитки, и она возвращалась взглядом к лошадиным копытам и человеческим сапогам, словно проверяя… не Прохора, нет – себя.
– Что будешь делать? – Прохор не торопился.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ. ХЛОПЦЫ, АЙДА!
Крестный ход обводил город многоверстным кругом, за границу которого в бесприютные пустоши оттеснялась пришлая и местная нечисть. Нарочная цель богослужения в том и состояла, чтобы посрамить ковы и козни дьявола, оборонить город с посадом от сатанинского воинства, колдовские затейки разрушить, исцелить бесноватых и уберечь на будущие времена верных. Пятый час по жаре тянулось поредевшее и снова по мере приближения к крепости обросшее народом шествие. В обмороке закачался дьяк Иван, его унесли. Обливаясь потом, побагровевший под тяжестью плотных одежд, едва держался на ногах князь Василий.
Кольцо замкнулось у реки, где веяло ощутимой на щеках свежестью. Перед городскими воротами стали в последний раз: помолиться на образ Господа. Протопоп принял сосуд со святой водой, окропил надвратную икону, размашисто брызгая щетинной кистью вверх, потом окропил проезд башни и пушки. Прочли на укрощение бесам Евангелие. Дородный дьякон возгласил ектенью, краткую молитву за царя, царицу и царевича: «…О еже господу богу нашему споспешити совершению всех дел их и покорити под нозе их всякого врага и супостата». «Господи, помилуй», – пел народ, склоняясь в едином поклоне, горбатились спины: парчовые, бархатные, камчатые, суконные, сермяжные, посконные. Протопоп благословил предстоящих и поднес воеводе для лобызания Евангелие.
В узкий зев ворот двинулись стрельцы, за ними, качнувшись, крест, сверкнул на солнце позолотой и погас в тени. Шествие двигалось к собору, туда, откуда и началось. Соборная служба торжественно завершала объявленный приказом воеводы трехдневный пост, трехдневный запрет резать скот и открывать для продажи водки кабаки.
У кабаков, не скапливаясь явно, слонялись питухи.
И ожидал своего часа Родька-колдун. Приставы вывели его на поиск раньше срока, прежде, чем кончилось в соборе богослужение, так что пришлось загнать Родьку до поры на задворки кабака.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ. ОСОБЫЕ ОПАСНОСТИ КАБАКА
На пустыре возле торговых рядов постукивали топоры – шарканье острия, глухой пристук обуха. Любопытство зевак возбуждала не работа как таковая, а то, что она подразумевала. Народ при этом изъяснялся обиняками, а новый прохожий, оказавшись среди старожилов, ощущал неудобство спрашивать очевидное. Два занятых делом плотника, что перебрехивались с толпою, балагурили точно также – вокруг и около.
Сначала плотники добротно, чтобы не рассыпалась, сложили поленицу в сажень высотою, потом стали возводить стены игрушечной избушки – у нее имелась дверка, а окон не было. Не удовлетворившись стенами, плотники взялись за крышу, тесовую, с резными причелинами.
– Крыша зачем? – вопрошали из толпы. – Небось не промокнет.
– Крыша? – опускал топор младший из плотников, длинный сутулый малый в подпоясанной рубахе. – Крыша? – мешкал он в затруднении, и замешательство это само по себе уже вызывало смех. Добродушно соглашаясь со смехом, малый почесывал затылок обухом топора.
Выслушивая в который раз одни и те же, не особенно разнообразные вопросы и такие же незатейливые ответы, неутомимо вертелись вокруг поленицы мальчишки, а строгий народ особенно не задерживался. Впрочем, зеваки не переводились, и никого не удивило, что подошли еще трое: Бахмат, Голтяй и Вешняк. Мужики бережно держали мальчика под руки, а тот, похоже, пребывал со своими старшими товарищами в согласии.