Школа 1-4

Масодов Илья

Сладость твоих губ нежных

1. Лето

Катя выжимает мокрую косу на песок. Вокруг бешено кричат чайки, бросающиеся с высоты в сверкающую солнцем рябь, словно сделанную из прозрачного металла. Катя вся покрыта стеклянными капельками морской воды, от ветра кожа её собирается мелкими пупырышками, даже тёплые лучи солнца не могут согреть выскользнувшее из другой стихии тело, пока летящий воздух не сотрёт с неё эти маленькие капельки холода. Катя знает, что можно ещё лечь в горячий песок, чтобы ветра было меньше, но ей нравится вот так стоять на открытом пляже, когда волны прибоя налетают, шипя, на берег за её спиной, уже не в силах настичь и намочить, лёгкая тошнота от длительного плаванья постепенно растворяется внутри, тело медленно высыхает, становится земным, как сухие кривые деревья на уступе, в зарослях соломенной, скрипящей кузнечиками травы, и гладкие камни, лежащие среди песка, и Марина, растянувшаяся навзничь с повёрнутым вниз лицом, ноги и руки её в светлом, уже просохшем песке.

Катя подкрадывается к Марине и касается своей мокрой и холодной, как снежка, рукой её спины, где проступают на коже межи золотистых волосков.

— Катька, прекрати, — поёживается Марина, улыбаясь, как от щекотки.

Катя садится рядом с ней на песке, поджав ноги, берёт маленькую гальку и рисует её серым следом на загорелой спине Марины линию берега и стоящие на берегу ёлки.

— Ты что там рисуешь? — подозрительно спрашивает Марина, ленясь даже открыть глаза.

2. Колдуны зла

Ночью дует сильный ветер, такой сильный, какого не было раньше. Он бьёт своим тяжёлым птичьим телом в стёкла и стены дома, с сухим свистом рвёт траву с земли, даже звёзды спрятались от него где-то в небесной черноте, забрались в свои раковины, сомкнули створки век. Катя бессильно лежит на кровати, раскинув руки, сон находит на неё волнами, делает ей иногда страшно, заглядывает своим непонятным, полусовиным лицом в глаза, и снова уходит, как большая тень от облака, оставляя Катю одну на целой земле. Всё вокруг давно уже спит, несмотря на сумеречное бешенство ветра, словно решило забыться, провалиться в небытие и так легче пережить наступающую гибель. В какой-то момент глаза Кати привыкают к темноте и она снова начинает видеть неясные проблески звёзд, размытых беспрерывным движением ветра, и свет фонаря вытекает из темноты, повернувшись к ней, как часовой. На лавочке перед домом никого нет. Катя огибает стену и смотрит на нагнувшийся к траве тополь, теряющий листву, она срывается с веток шурша, как тёмное пламя, и улетает вдаль. Она входит в дом, где никогда ещё не была, отец сидит за столом, глядя перед собой, мать стоит у печки, лица у них желты в отсвете печного огня, кожа стянута, морщинясь на швах, чтобы сузить черты глаз, изогнуть тонкие носы, изобразить маски сухих листьев или птиц. Вот они какие на самом деле, думает Катя, теперь я знаю, они только притворялись другими.

Она стоит на пороге и чувствует, что в комнате ещё кто-то есть. В мазутных тенях по углам, куда не проникает свет огня. Кто-то прячется там и следит за ней. Кто это? От страха на глазах Кати выступают слёзы и корни волос шевелятся, будто по ним ползают крошечные черви.

— Уходи, — шепчет ей кто-то, так тихо, что нельзя определить, откуда. Уходи и больше не возвращайся сюда.

— Кто ты? — спрашивает Катя. Язык начинает неметь у неё во рту.

— Катя, — каплет на неё из подстенной тьмы. — Закрой глаза.

3. Жизнь

Ранним, ещё едва брезжущим утром, Катя сидит на деревянной лавочке сумеречного поезда, который мерно уносит её в незнакомую дождливую даль. Достаточно просто посмотреть на Катю, как она сидит, на её лицо, призрачно светящееся в вагонной глубине, чтобы заметить, как изменилась она за последние два месяца. Черты её стали взрослее и твёрже, в глазах стоит тонкий стеклянный слой, делающий их цвет тусклее, и не дающий лучам Катиной души беспрепятственно выходить наружу, её тёмная дырявая одежда плотно застёгнута, как будто она может помочь Кате терпеть холод, руки сложены на коленках, одна рядом с другой, и ноги тоже составлены вместе, чтобы не пропускать сквозняк, идущий полом вагона из плохо прикрытых дверей. По стеклу перед Катиным лицом косо сползают вниз дождевые капли, садящиеся на окно с полной скорости поезда, в беловатой туманной пелене тянутся серые и светло-коричневые поля, телеграфные столбы, изредка попадаются группки посёлочных домиков, заслонённых облетевшими яблонями, тёмные болотные проймы, заволоченные тиной, в которые вошли по колено заросли камышей, словно собравшихся сюда со всей окрестной земли, а потом наступает тёмный лес, сквозь который не видно больше ничего, сырой, замшелый и погружённый в тишину поздней осени, как в смертный сон.

Прошкин сидит рядом с Катей и курит папиросы, которые вынимает из своего рта крупными посиневшими от холода пальцами, и дым папирос иногда проходит по Катиному лицу, но она дышит настолько мало, что дым ей не вредит. Один раз Катя немного поворачивает голову и глядит на Прошкина, на его волчьи-серую от плохого бритья щёку, приоткрытый рот, где не хватает одного из передних зубов, на его выпуклые, как мутные белесые жёлуди глаза, уставившиеся в стену вагона напротив, но не зрящие ничего. Вонючий дым протягивается мимо Катиных глаз, словно пыльца свинцовых ядовитых цветов, и она снова начинает смотреть в окно, поезд сдаёт скорость, грохот суставов его затихает, и деревья скоро замирают за стеклом, бурые и сырые, как залежавшиеся в земле гробы. Здесь, на маленькой станции, Катя почему-то вспоминает свою мать, её голос и лицо, настоящими и живыми, а не такими, как в детдомовских снах. Она вспоминает, как мать целовала её на ночь, прижимаясь ртом в лицу, беря Катю ладонью за щёку, и дышала дочери в глаза, иногда она говорила ещё что-нибудь ласковое, признавалась Кате в любви, и от кожи её исходило такое нежное, трепетное тепло, что Кате становилось уютно и спокойно, все горести уходили в заросли дворовых лопухов, они становились лёгкими, как пух одуванчиков, дунешь — и их уже нет.

Поезд скоро трогается, и вместе с его покоем обрывается Катино воспоминание о матери, будто та провожала дочь в дорогу и теперь остаётся на станции, маша рукой, делается всё меньше и меньше, так было, когда Катя уезжала в пионерский лагерь, это была разлука щемящая и радостная, от предвкушения новых впечатлений, целого лета впереди, а сейчас Катя может пережить её заново с безразличной печалью, будто сидит она на краю собственной могилы. Ей становится жаль свою мать, которая пела, расчёсывая Кате волосы и заплетая косу, её любовь к дочери канула в непроницаемые воды времени, и если даже она теперь вспоминает Катю и плачет о ней, всё равно исчез ток нежного тепла, согревавший некогда Катины глаза, чтобы не холодно им было смотреть в грустный простор наступающей осени.

Потом Катя вспоминает своих подруг, и московских, кажущихся несуществующими больше на свете, и лагерных, Марину, и детдомовских, она вспоминает их последний с Верой путь на машине в город, они спали, утомлённые событиями прошедшей ночи, просыпались по отдельности и глядели в окно, день был пасмурный, лица ехавших в машине окутывал серый полумрак, и тётя Клара, дремавшая рядом на кожаном сидении, видела свои последние сны, потому что это был их с Верой последний путь, последний путь вместе, они же не знали, что расстанутся навсегда и больше не увидят друг друга, Катя пытается себе представить, что бы они делали, если бы действительно знали, но не может.

Поезд проезжает несколько туманных городов, иногда на пути ему встречается мутная холодная река, бегущая среди полей и составляющая радость Революции: ведь иногда у комсомольцев, которые ещё молоды, захватывает дух от необъятности свершений и творящихся в мире перемен, им кажется порой, что природа вот-вот рухнет, не выдержав скорости свободной человеческой мысли и мощи объединённого труда миллионов, а эта пролетарская река, продолжающая уверенно течь по привычному своему руслу, показывает собой, что природа верит человеку, переносит социализм и молча, сознательно начинает жить по-новому, хоть и не читает ни газет, ни книг, где написана вся правда, природа чувствует правду прямо в самой себе.

4. Пальцы смерти

Дверь затворяется за Катиной спиной, и наступает молчание. В молчании горит керосин, бьётся Катино сердце и играет за стеной патефон, грудной женский голос продолжает петь о потусторонней жизни, окрашенной в густой белый цвет, будь то снег или цветущая черёмуха. Ольга Матвеевна стоит неподвижно и беззвучно, она как будто и не дышит, воздух не совершает движения в её пустых дыхательных путях, а просто замер там, подобно затекшей внутрь воде.

— Садись на стул, — наконец произносит Ольга Матвеевна. Голос её идёт в другом направлении от Кати, куда-то в стену. Катя находит перед собой стул, отодвигает его и садится, опустив глаза. Скорее бы уже всё кончилось.

— Посмотри, там на столе еда. Хочешь — поешь.

Катя смотрит, куда велено, и видит нарезанные куски ветчины и хлеба, нечищенные яйца, красное яблоко, пару солёных огурцов и наполовину полную бутылку водки. На отдельной тарелке лежит яичная скорлупа и несколько огрызков от уже съеденных яблок.

— Что же ты не ешь? — спрашивает Ольга Матвеевна отрешённым, красивым голосом. Катя берёт кусок хлеба, кладёт на него ветчину и откусывает от образовавшегося бутерброда полным захватом рта. Едва успев прожевать и проглотить, она кусает снова, давясь, и таким образом быстро запихивает в себя еду. — Голодная, — произносит Ольга Матвеевна, словно дивясь, как это Катя ещё может быть голодной. От этих слов у Кати кусок застряёт в горле.

5. Ангелы

Зину Ольга Матвеевна уволокла потом через дверь сарая куда-то в чёрный горизонтальный колодец двора, чтобы она не начала вонять. Натекшее из её несчастного тела на землю заскребли носками сапог и притоптали, то место потом поели и порыли крысы. Ночью Катя увидела Зину во сне, одетой в ватник, она похожа была на мальчишку, губы у неё посерели, она курила и молчала, а потом вдруг коснулась Кати рукой и это было очень больно, как будто рука Зины была сделана из ледяного железа. Так ничего и не сказав, она ушла, а Катя снова, привычно заплакала, не от жалости, а от абсолютного своего одиночества. Зину ведь убили у неё на глазах, так и её когда-нибудь сделают мёртвой, и никто не поможет.

— Она же не любила тебя, — говорит ей Ольга Матвеевна. — Она просто хотела кем-нибудь владеть, чтобы ты её боялась. В этом разница — я не хочу, я могу сделать с тобой всё, что угодно. Вот где начинается любовь. Ты понимаешь, гадина? Я могу вот так взять и врезать тебе по морде. Даже товарищ Сталин не может, а я могу. Я бы на тебя, зайка, целое ведро кипятка вылила, прямо на голову, ты ведь такая прелесть!

И Ольга Матвеевна выливает ведро кипятка, только не на Катю, а на Лену Мошкову из первого барака, привязав её сперва к стулу в том же самом подполье и исхлестав её пряжкой своего военного ремня, так что на спине и руках Лены вздуваются алые рубцы, проточенные кровью, и она признаётся Ольге Матвеевне, что состоит в тайном вредительском кружке, организованном Зиной, что они читают брошюры Ленина, хранящиеся в красном уголке, задом на перёд, заменяя «партия», «пролетариат», «коммунистический» и другие важные слова ругательными, что они учат других девочек курить, непристойно ругаться и заниматься онанизмом, что кружок их назывался «Чёрная зоря», что все они лижут Зине и по ночам органы выделения и размножения, устраивая оргии, к которым принуждаются и те, кто не хочет, а под конец Лена выдаёт всех своих сообщниц, общим числом девять душ. Надежда Васильевна тщательно записывает все показания Лены в планшет, сидя на досках, пальцы её мёрзнут и постоянно перекладывают ручку поудобнее.

— Видишь, Надя, я ведь тебе говорила, что давно надо было устроить следствие. Эта антисоветская сволочь никогда не станет на правильный путь, — заявляет Ольга Матвеевна, глубоко выдыхая и отирая пот с лица. — Сколько волка не корми, а он всё в лес смотрит, — стиснув от натуги губы, она поднимает двумя руками с пола дымящееся ведро и опрокидывает его на полураздетую, привязанную к стулу Лену, которая вздёргивается и визжит так, что Катя затыкает уши, а Ольга Матвеевна ещё ждёт, пока она наорётся и надрыгается всласть, и только потом, когда Лена уже охрипла и кожа на ней попузырилась и полопалась до кровавого мяса, особенно на спине, Ольга Матвеевна берёт её руками за волосы, зайдя сзади и, упрясь коленом в исстёганную спину, сильно рвёт на себя, ломая девочке шею. Изо рта Лены выплёскивается кровь, взбулькивая от воздуха, идущего горлом после оборвавшегося предсмертного стона, и Надежда Васильевна мучается тяжёлым сладостным спазмом живота, со стоном трясясь на досках, она зажмуривается и ревёт, как больная скотина, а Ольга Матвеевна дёргает Лену ещё несколько раз за волосы, внимательно прислушиваясь к хрусту её позвонков. Потом Надежда Васильевна отвязывает мёртвую девочку от мокрого дымящегося стула и тащит её за ноги землёй, лестницей, мимо Кати сараем, в холодную ночь.

На следующий день допрашивают Лиду Васильеву, тоже из первого, бедная Лида сразу начинает плакать, как только ей велят раздеться, но упорно не признаётся во вредительстве, за что ей льют кипяток на ступни и колени, потом Надежда Васильевна разводит в яме на полу огонь и жжёт Лиде раскалённой докрасна железкой грудь, и тогда Лида хриплым от крика голосом признаётся во всём, она громко рассказывает, что есть ещё у вредительниц свои пионерские звенья, а чёрные галстуки они рисуют у себя на груди кусками угля, и что планируют ночью убить Макарыча кирпичом по голове и бежать, уйти в лес, организовать банду и прорываться в тайгу, где до сих пор бродит недобитая кулацкая сволочь, и что Зина говорила, будто у Ленина есть сын, которого держат в застенках НКВД, а ему Ленин наказал перед смертью всю правду, а Сталин хочет сына ленинского расстрелять, чтобы правда погибла. И пока Лида всё это рассказывает, Ольга Матвеевна берёт и засовывает ей раскалённую железку сзади между ног, и ставит колено Лиде на спину, чтобы прижать её к железке животом, и Лида даже орать уже не может, всю её как свело, трясётся только на стуле, раскрыв рот, а Ольга Матвеевна кривится и глубоко железку всаживает, наклоняя Лиду коленом вперёд, хрипит, лицо раскраснелось, а Надежда Васильевна как взвизгнет, и сама хвать эту железку двумя руками.

Ключ от бездны

1. Печать проклятия

Сердце Любы сжалось: все ученики 5-го Б подняли головы от тетрадок и смотрят теперь на нее. В классе установилась гнетущая тишина. Люба замирает у порога и сперва глядит в пол, но затем, сообразив, что это, может быть, стыдно — глядеть в пол, поворачивает глаза к окну напротив, где ничего не видно, кроме листвы одного дерева.

— Это ваша новая соученица, Люба Николаева, — чистым, просто кристальным голосом произносит приведшая Любу Лариса Константиновна, учительница рисования с крошечными золотыми серьгами в аккуратных ушах. Люба еще больше холодеет. Она вспоминает, что впереди целых пять уроков, которые надо просидеть среди этих чужих детей, и ей мучительно хочется домой. Может, изобразить тошноту? Ее и вправду начинает немножко подташнивать.

— На наш первый в этом году урок, в среду, не забудьте принести акварельные краски, — произносит кристальная Лариса Константиновна за Любиной спиной. До свиданья, дети, — добавляет она, и Люба чувствует, хотя и не может увидеть, что учительница рисования улыбнулась, перед тем как уйти.

— Садись, Люба, на любое свободное место, — говорит стоящая у окна светловолосая женщина. — Меня зовут Виктория Владимировна.

Косясь на Викторию Владимировну, Люба автоматически продвигается к проходу между первыми рядами, поначалу даже не пытаясь выбирать, куда ей сесть. Потом она бросает перед собой обреченный взгляд и видит два свободных места: одно — на второй парте первого ряда, другое — на третьей второго. Дальше искать нет смысла, нужно ведь показать, что тебе практически все равно, где сидеть. За второй партой развалился гнусный мальчишка, на что Люба решиться никак не может: не хватало еще гнусного мальчишки, поэтому она решительно проходит к третьей парте и опускается, придержав сидение, возле темноволосой девочки с длинной косой. Девочка коротко осматривает Любу и убирает обеими руками учебник, лежавший на свободной половине парты. У девочки светлые серые глаза и бархатные брови, похожие на шмелиную шерсть, может быть, она даже красива, но Люба от волнения не может этого понять. Она знает, что сейчас будет урок русского языка, и принимается вынимать из сумки учебник, чистую тетрадь и пенал.

2. Бесовская кукла

Кошка умолкла.

Кишки висят из ее обугленного, скомканного и разорванного тлеющим пламенем тела путанным клубочком, как маятник остановившихся часов, внизу налилась уже лужица, которую слышно по мягким щелчкам стекающих с трупика капель.

— Сволочи, — с трудом выговаривает Люба, упираясь руками в асфальт. У нее болит горло, словно она перед тем долго кричала, а ее не слышали.

Наташа оборачивается к ней. Волосы встают по всему телу Любы от гипнотического страха. Что-то появилось в Наташиных чертах, что-то чужое и невыносимое, и теперь оно медленно уходит прочь, как тень неведомого облака, становится все слабее, вот его уже совсем трудно различить, но Люба знает: оно не ушло совсем, оно только спряталось, тут, в Наташиной плоти, Люба с удивлением наблюдает, как изящно, как естественно превращается этот ослепляющий ужас в черты знакомого ей лица.

И тут Обезьяна начинает орать. Она бросается куда-то вглубь комнаты, исступленно визжа от страха, но там нет выхода, и Обезьяна боком, плечом и спиной, падает на стену, сползает на асфальт, гадко захлебываясь, и дальше только скулит, прижавшись к глухому камню, а Ирина пятится назад и забирается с ногами на рулоны, обе они уставились за спину Любы, и Люба понимает, что там, за ее спиной, находится нечто страшное, очень страшное, на что ни в коем случае не нужно смотреть. Но у нее не достает уже сил просто терпеть муку страха, и она оборачивается, а обернувшись, видит женщину на пороге комнаты, женщину, одетую в белое платье без всякого узора, и лицо ее бело, как мел, она стоит на пороге, но в то же время Люба знает, что женщины этой не существует, не может существовать, однако она стоит на пороге, рот ее и глаза закрыты, как тонкие порезы на лице, а волосы — светлые, обрезанные на середине шеи.

3. Невеста героя

Воспламенившиеся туши Феди и Нади превратились в два толстых обгоревших чучела, уродливый памятник героям первородного греха, сраженным немилосердным Божьим огнем. Труп Ларисы Леопольдовны, в свою очередь, надулся тяжелой вонью, глядя, как обморочные кухонные мухи прилипли к недостижимому потолку. Наташа отмывает лицо Ветки под холодной водой, заставив ее вновь вернуться из волшебного мира небытия на грязный линолеум, забрызганный темной кровью и гнойной кашей из лопнувших мертвых тел. Увидев, на чем стоят ее ноги, Ветка плачет от омерзения, вытирая слезы тонким запястьем, вылезающим из рукава.

К тому времени как они выходят из дома, солнце уже упало в тяжелые воды, противящиеся не огню, а свету, где оно плывет обычно всю ночь во тьме и безмолвии, никем не видимое, и только это и есть отдых для солнца — никому не светить, отдых, как блаженное предчувствие далекой грядущей поры, когда все ослепнет от его неистового сияния, и наступит наконец долгожданный вечный покой.

Вокруг темнеет, в домах зажглись первые окна, тающая синева света еще остается на плиточных стенах, но в мусорных баках уже поселился непроницаемый мрак, крысы мелькают поперек асфальтовых дорожек, из-под ящика — в кусты, из кустов — в бумажный ворох расплывшихся под дождями газет, крысы, маленькие серые галлюцинации, что замечаются лишь краем глаза, прежде чем исчезают навсегда.

Они идут молча, устало передвигая ноги, шаркая туфлями по асфальту, наступая в тонкие высыхающие лужи, черные, покрытые радужными пленочками бензинного сока, едва различимыми в свете полузашторенных люстр, словно мираж ярких небесных цветов, раскрывшихся вопреки земной осени так далеко, что только смутное отражение их доступно человеческому глазу. Они идут молча, смертельно уставшие от схватки с вечной тьмой, волосы слиплись в пряди, ветер толкает их, натягивая ткань платий, забивает пылью глаза, они идут сами не зная в каком направлении, а может быть, это и безразлично, куда идти, потому что со всех сторон окружены они бездной, разверзшейся в их детских сердцах, бездной с одним только краем, за которым рушится земля, и выход из ужаса есть лишь один, никто не знает, где искать его, и вместе с тем он — повсюду, ключ бездны, каждый человек однажды держит его в руках, чувствует свою неземную власть, власть над самим Господом Богом, но мало у кого хватает сил воспользоваться ею, не закрыть глаз, не выпустить сразу же из рук, потому что за властью той стоит ужас, величина которому — космос, и сердце ужаса — вовсе не бесконечные пространства пустоты, а исполинское нечто, находящееся в центре всего, посередине не имеющего середины, сердце ужаса — там, это огромный сгусток материи, что никогда не был жизнью.

Они заходят в небольшой гастроном, чтобы найти там что-нибудь поесть, продавщица спокойно глядит на них из-за стеклянного прилавка, наполненного резаной колбасой и копченой рыбой. Одна из девочек очень бледна, зрачки ее медленно плывут под веки в наркотическом трансе, у другой, в школьном платье, на пальце крупный перстень, овсяные волосы растрепаны, на голени ссадина, у той, что с косой до локтя, синяк возле носа, а на рыженькую и вовсе страшно смотреть, такая грязная и уродливая, наверное, родители алкоголики, все они четверо, конечно, курят на задворках сухое чертово семя, или, перетерев коноплю до пыли, дышат ею с раскрытых ладоней, а потом катаются в траве под железнодорожной насыпью, оцарапываясь осколками бутылочного стекла, хохочут под грохот пролетающих мимо товарных составов над своими детскими грезами: то ли кружатся себе в небе, обжигаясь солнечным пламенем и набирая полные рты холодной и сладкой облачной пены, то ли карабкаются по окнам разноцветных картонных домов за нелюдями в причудливых шапках и с длинными тайными удами, задирают одежду и с перехватывающим дух любопытством подставляют стыдливые места июльскому ветру и звериным мордам, уж продавщица знает, она сама была такой в детстве, водилась с интернатскими девчонками, воровала яблоки в совхозных садах, собирала бешеную траву в поле, ах, никогда, никогда не забыть ей той солнечной, ветряной поры, когда они пьяные сидели на подъемном кране, на невообразимой высоте, курили дурь, плевали вниз, а она сама так и просто нассала в вечность, спустив трусики, птицы летали тогда ниже, под босыми ступнями, такие теплые, в мягком пере, можно было легко брать их руками, но было удивительно лень, железные лестницы без перил, уходящие дальше, в небо, звали за собой, ветер сметал с их ступеней солнце, одна из подружек взяла еще с собой книгу и читала из нее наугад слова, и все им было мало, надо было выдумать что-нибудь еще, и они выдумывали и выдумывали, без конца.

4. Второе искушение Наташи

При этих словах Жанна поворачивает лицо в сторону Наташи. Оно бело, как простыня.

— Я знаю этого человека. Он давно умер.

— Он не умер, — уверенно произносит Наташа. — Он жив, и будет жить вечно. Он не вернулся из своего единственного полета, он остался там, по ту сторону бездны. Вернулось только его пустое тело.

— Ты правду говоришь, маленькая падаль, — Жанна поднимается, опираясь руками о желтый кирпич стены. — Мы с ним любили друг друга, и если бы он вернулся назад, то вспомнил бы обо мне. Но он не вспомнил, значит, это был не он. Я думала, что они заменили его пустой куклой, чтобы скрыть его гибель там, в черной пустоте. Если ты говоришь, что он жив, приведи меня к нему. Я не боюсь вонючего Бога.

— Слово должно указать дорогу к нему. Слово должно быть услышано.

5. Зеркало пустоты

— Ты, пусти ее… тварь! — вскрикивает Люба каким-то незнакомым самой себе, пронзительным голосом, и кидается к женщине, которая молниеносно отскакивает в сторону, бросая Наташу и отмахнувшись по воздуху ножом. Один мужчина схватывает Любу за руку, чтобы удержать на месте, другие вынимают из карманов пистолеты, и тут мертвые, воя от бешеной злобы, кидаются на них со всех сторон.

Бой получается коротким, но очень кровавым. Воинов Мертвого Бога разрывают на куски, даже того, который схватил Любу, хотя Жанна сразу после нападения мертвецов в упор простреливает ему голову, так что мозг с кровью валится несчастной девочке на вздернутое лицо. Мужчина падает назад, увлекая Любу за собой, и испуганный крик ее заглушает свирепое рычание Алексея Яковлевича, что наваливается и терзает старческими когтями бездыханное тело. Женщина, оставив совершенно обезумевшую от ужаса Наташу потерянно сидеть на земле, сама отступает по аллее, резко остановившись, чтобы рассечь ножом грудь кинувшемуся на нее кучерявому парню, уклоняется от его падающего тела и на миг замирает, обернувшись к Любе. Черная волна с привкусом крови приносит Любе ее хриплый, шипящий голос.

— Посмотришь, маленькая гадость, теперь будет война. Мертвые убили живых. Теперь будет война. Хозяин разрушит твое царство. Хозяин убьет тебя, если ты не снимешь свое кольцо.

Саша Коньков, вооруженный ржавым шестом, отодранным от могильной ограды, прыгает на женщину из кустов, целясь ей своею рогатиной в живот. Женщина отшатывается и рассекает Конькову ножом лицо. Удар рогатины приходится в асфальт, мелькает искра. Неожиданно страшным ударом локтя женщина сбивает Конькова с ног. Осколок гранитного креста, пущенный жилистой рукой деда Григория, ушибает ее в плечо, и женщина оставляет свою жертву, поворачивается и нападает на нового врага. Дед Григорий коряво изворачивается, хрипло выдыхая могильную сырость и наотмашь бьет одноглазую куском ограды, попадая в грудь. Пошатнувшись от удара, та промахивается ножом, отсекая Григорию только клок седой бороды. С неожиданной сноровкой дед наносит второй удар, которым мог бы завалить лошадь, но одноглазая откидывается телом назад с кошачьей сноровкой и ныряет под Григория, нож входит деду в живот, выбивая изо рта его не то скрип, не то стрекочущий кашель, и тут, пока женщина еще не успевает разогнуться, ей в спину вонзается заточенный упрямым временем железный кол, брошенный Севрюгиным со страшной, китобойной силой. Удар гарпуна сбивает одноглазую с ног, и Севрюгин налетает на нее, с хрустом вбивая колено в оскаленное лицо. Она хрипит, с трудом поворачиваясь под Севрюгиным и царапая его лезвием в бок, он бьет ее кулаком в лицо, раз, второй, третий, звук ударов глух и жуток, словно кулак врезается в сырую глину, и каждый раз слышно, что женщина еще жива, злобно, пузырясь, выходит воздух из ее разбитых клыков, пока наконец нажатием всего тела Севрюгин не вгоняет в нее кол так, что острие его, покрытое темной жижей, вылазит через грудь, и тогда она замирает в неподвижности, остановив взгляд на повисшем низко за кронами деревьев солнцем, впившись в него единственным глазом навсегда.

Какое-то время мертвецы еще осаждают одного из мужчин в куртках, который забрался на дерево и оттуда выстрелом из пистолета даже разгвоздил голову полезшему было вверх мальчику Мише, так что тот сорвался обратно, сильно ушибив спиной землю, но вскоре по стволу споро, как белки, покарабкались Настасия Павловна, Мария Петровна и Серафима Антоновна, сразу с трех сторон, и выстрелы только с грохотом обдирали кору и сбивали ветки, пока душераздирающий, хохочущий визг не сообщил о том, что где-то в гуще листвы настырные старушки добрались-таки до своей жертвы.