Автор книги — дочь известного драматурга Владимира Масса, писательница Анна Масс, автор 17 книг и многих журнальных публикаций.
Ее новое произведение — о поселке писателей «Красная Пахра», в котором Анна Масс живет со времени его основания, о его обитателях, среди которых много известных людей (писателей, поэтов, художников, артистов).
Анна Масс также долгое время работала в геофизических экспедициях в Калмыкии, Забайкалье, Башкирии, Якутии. На страницах книги часто появляются яркие зарисовки жизни геологов. Эта книга «о времени и о себе».
Написана легким, изящным слогом. Будет интересна самому широкому кругу читателей.
Анна Владимировна Масс
Писательские дачи. Рисунки по памяти
ЧАСТЬ 1
Поселок. Начало
Перспектива иметь собственную дачу возникла у моих родителей осенью 1952 года. Были и до этого возможности получить дачный участок, но мама не хотела: существовал дом отдыха театра Вахтангова, Плёсково, где артисты проводили свой отпуск, а их дети — летние каникулы. Отпуск у театра был в августе. Мама обычно снимала дачу рядом с домом отдыха, в деревне Дровнино, у постоянной хозяйки, Пелагеи Петровны, а питались мы по курсовке — брали еду в столовой и носили ее в судках, скрепленных с помощью металлических держалок. В нижнем судке — суп, в среднем — второе, в верхнем — компот или кисель. И никаких забот. К чему обременять себя такой крупной собственностью, как дача? У хозяйки покупали парное молоко и черную смородину. Природа замечательная, отдыхающие все свои, есть с кем и о ком посплетничать.
Маму всегда живо интересовала личная жизнь знакомых, а особенно известных людей. Она любила узнавать, а потом обсуждать, кто на ком и почему женился, кто с кем развелся, обожала анализировать чужую неудавшуюся семейную жизнь, это лишний раз убеждало ее в благополучии своей.
— У Володи Дыховичного сын родился, — сообщал, например, папа.
— Да? И как назвали?
— Иван.
В те дни
…Со всех домов смотрели его портреты в траурном обрамлении. При одном взгляде на эти черные рамки и ленты — невозможно было удержать рыдания. Душу и тело сотрясала чудовищная непостижимость события.
Что теперь будет?! Как же мы будем — без него?! Без Сталина?!
Уроков, конечно, не было. Плачущие учителя ходили по коридорам и не делали нам замечаний. Какие замечания, когда случилось такое!
Я вошла в класс и рухнула на свою парту — вторую в среднем ряду, с моими именем и фамилией, выцарапанными бритвой на внутренней стороне откидной крышки. Хоть за что-то уцепиться в этом кораблекрушении!
Всех созвали на траурную линейку.
Поселок, 1953 год
По воскресеньям мы с родителями, взяв с собой маленького Сашку и мою двоюродную младшую сестру Маринку, садились на недавно приобретенную машину марки «победа», и шофер Анатолий Семенович вез нас по старому Калужскому шоссе мимо деревушек Беляево, Коньково, Теплый Стан до военного городка Ватутинки. Сворачивал с шоссе направо и по узкому проселку еще километра через три привозил на то место, где определено было стоять нашей даче и где пока был кусок леса с условными границами нашего участка в виде далеко отстоящих друг от друга колышков. Немного на отшибе, но близко к будущему поселку, уже был построен длинный барак для рабочих, строителей поселка, где они поселились с женами и детьми. И строительство началось — вырубались просеки, возникали контуры будущих улиц, труднопроезжие, с горбами корней и кое-как засыпанными ямами от выкорчеванных пней, так что наша «победа» если и могла подъехать, то лишь в сухую погоду, а обычно мы доезжали до ворот Госстроя — дома отдыха Строителей, а оттуда шли пешком. Просек было пять, еще без названий, а владельцев больших, каждый почти в полгектара, участков набралось примерно шестьдесят человек. Рядом с нашим был участок поэта Павла Антокольского. С ним и его женой Зоей Константиновной Бажановой мы и в Москве жили рядом, в одном доме, в соседних подъездах. Зоя, как и мама, была актрисой Вахтанговского театра, одной из тех, кого одновременно с мамой выдворили на пенсию. Но Зою оставили преподавать в училище, что создало некоторую напряженность в их обычно дружеских отношениях. К счастью, вскоре Зоя оставила преподавательскую работу, уйдя с головой в строительство дачи, и мама успокоилась.
Через несколько участков от нашего, на той же просеке, получил участок папин соавтор Михаил Абрамович Червинский с женой и двумя детьми — Шуриком и Наташей. Наташа была классе в четвертом или в пятом и не представляла для меня интереса, а вот Шурик, хоть и был младше меня на два года, но когда я увидела его после долгого перерыва, произвел на меня впечатление. Он уже не был тем пухлым толстощеким мальчиком, каким я помнила его с детства, встречая на театральных премьерах в сопровождении родителей. Теперь он представлял собой, скорее, даже юношу, чем подростка. Он был, правда, слегка прыщав, но красив, высок, строен, ироничен, не лез за словом в карман и к месту сыпал цитатами из полузапрещенных «Двенадцати стульев» и «Золотого теленка», что считалось признаком не только высокого остроумия, но и вольнодумства. У него был велосипед. Я попросила дать покататься, и он дал. Не исключено, что мама заметила мой скрытый интерес к Шурику и решила потушить его в зародыше, потому что, посмотрев ему вслед, прокомментировала как бы в сторону: «Боже, как Шурик подурнел! Ой, как он подурнел!» С чем я молча не согласилась.
На нашей улице-просеке, получившей впоследствии название Восточной аллеи, первыми владельцами участков, кроме нас, стали драматурги Виктор Розов, Юлий Чепурин, Алексей Симуков, прозаики Сергей Антонов, Георгий Березко, Борис Костюковский, Владимир Рудный, Григорий Бакланов (хотя нет, Бакланов вступил в кооператив позже, когда строительство уже в основном закончилось и рабочий барак снесли. Замусоренный, каменистый участок, на котором стоял этот барак, и получил Бакланов, превратив его со временем в небольшой плодово-цветочный рай и построив на нем дом, поменьше, чем у других, но достаточный для его дружной семьи). Еще на нашей улице получили участки гроссмейстер Александр Котов, академик Виктор Виноградов, журналист Олег Писаржевский, кинооператор Роман Кармен, сценарист Алексей Каплер, литературовед и переводчик Николай Вильмонт, кинорежиссер Михаил Ромм — в общем, те деятели советской культуры, кто сумели так или иначе вписаться в режим и занять в нем крепкое положение. Цвет советской интеллигенции. Все они теперь назывались «пайщиками», «членами ДСК». Иногда на собраниях их называли «неплательщиками» и даже «злостными неплательщиками», «должниками», «платежеспособными», «неплатежеспособными».
Признаться, все эти именитые взрослые меня мало интересовали. Гораздо важнее для меня было — есть ли у них дети моего возраста, и смогу ли я с ними подружиться. Потому что, если не будет компании, то какой смысл жить на даче?
Поселок, 1954 год
В поселке тем временем стучали топоры, шоркали рубанки, звенели пилы: строились летние домики-времянки под односкатными крышами, ставились деревенские нужники-скворечники, чтобы писательские семьи летом могли жить с относительными удобствами, в ожидании пока строятся их зимние дачи. Водопровода еще не было, вместо него — железная бочка, лошадь, телега и водовоз дядя Петя. Во времянках были печки с дровяными плитами. Дров было много, так как участки представляли собой сплошной смешанный лес с грибами и ягодами — елки в два обхвата, березы, сосны, густой кустарник. Без вырубки было не обойтись. Требовалось получить разрешение на рубку каждого дерева, лесничество в те годы за этим следило. Но, конечно, за всеми не уследишь, и деревья потихоньку вырубались, открывались солнечные полянки, вскапывались первые грядки, высаживались первые цветы. Писательские жены ходили друг к другу в гости, смотрели, кто как устроился. Каждая старалась похвастать уютом своего скромного временного жилища. Встречаясь, обсуждали, у кого как устроено, что-то перенимали, кого-то критиковали. Мой отец в то первое дачное лето увлекся рисованием. Начал с того, что разрисовал цветами белую известковую печку. Получилось очень нарядно, соседи восхищались.
С этой печки началось. Папа и раньше рисовал, но так, между делом. А тут увлекся. Времянка превратилась в мастерскую: всюду альбомы, кисти, краски, эскизы, натюрморты, портреты, пейзажи. Маме нравилось, что к нам заходят соседи — специально посмотреть на папино художество, просят подарить картину, и папа охотно дарит, и уже не только у нас, но и во многих соседних времянках (а потом и в построенных дачах) висят яркие, выполненные в условной манере, сочные, радостные папины картины.
Телефонов в поселке еще не было, машины были далеко не у всех, поэтому заходили попросту, спрашивали у машиновладельца, не едет ли он в Москву, и если едет, не найдется ли в машине лишнего места. Хорошим тоном считалось, если сам машиновладелец заходил к соседу и сообщал, что едет и что есть одно или два свободных места. Если свободных мест не было, шли пешком три километра до шоссе, а там садились в автобус, который доезжал до метро «Калужская». Автобусы ездили с большими перерывами и бывали переполнены.
Вира
Поскольку у вечерников занятия начинались только с октября, мама достала мне путевку на две первые сентябрьские недели в дом отдыха Госстроя. Ему, кроме здания с колоннами, принадлежало несколько финских деревянных домов с мансардами. Меня как раз и поселили в таком, в комнатке под крышей. Соседкой моей оказалась девушка по имени Вира (она подчеркнула при знакомстве, что не Вера, а именно Вира — так ее назвали родители в честь героини романа Сейфуллиной «Виринея»), Она была студенткой четвертого курса МАИ, но ей пришлось взять академический отпуск, потому что она весь предыдущий год болела. Очень худенькая, хорошенькая, с длинной шейкой, челкой до бровей — на таких девушек я всегда мечтала быть похожей. Мы сразу подружились. Катались вдвоем на лодке, ходили в далекие прогулки. Молодежи в Доме отдыха, кроме нас, не было, а взрослые нас не интересовали. Кроме того, у Виры был жених, Жора. Он учился в военной Академии имени Жуковского. Вира подробно рассказывала, а я с жадностью слушала, как она с ним познакомилась — на вечере в ее институте, и как он сначала ей не понравился, и она долго отвергала его ухаживания, а потом она заболела, и он приходил к ней, сидел у ее постели, приносил ей книги и цветы, и она поняла, какой он надежный человек. И как он сделал ей предложение, а она не может решить, выходить ей за него или нет, потому что не знает, любит ли она его по-настоящему, и все время в мучительных раздумьях.
Мы говорили о поэзии, ей очень нравился Блок, а я открыла ей Гумилева и Северянина, но все разговоры о высоком невольно сводились к одному: выходить или не выходить ей замуж за Жору? Тем более, что между ними «ничего еще не было».
Что я могла ей сказать по этому поводу? Какой у меня-то был опыт? Генька не в счет. Правда, полгода назад на последних школьных зимних каникулах в доме отдыха Вороново я пережила свой первый небольшой роман. Были лыжные прогулки вдвоем, скромные объятия в темном кинозале и во время танцев, гуляния по заснеженному парку, его застенчивое признание в любви. Но в Москве мне стало с ним скучно. Исчезла таинственность, растаял романтический флер, и мне с ним как-то не о чем стало говорить. Он оказался слишком далек от созданного моим воображением прекрасного гибрида из любимых героев книг и фильмов. Так что опыт свой я, в основном, черпала из Мопассана, Шолохова, Куприна, из зарубежных фильмов «до 16-ти лет», да из рассказов подруг, по большей части тоже почерпнутых ими со стороны.
Жених Виры приезжал к ней через день, по вечерам. Внешне он был, на мой вкус, так себе: мешковат, жидкие белесые волосы с начинающимися залысинами. Но — сразу видно — интеллигентный, добрый, с юмором и, что сразу меня к нему расположило, — ко мне отнесся дружески, включал в общий разговор и ни разу не дал понять, что я тут третий лишний. Конечно, я и сама это понимала и уходила — в главное здание, где была библиотека с читальным залом, к реке, погулять вдоль балюстрады. Когда я, постучавшись, возвращалась в комнату, Жора обычно сидел на Вириной постели, а Вира готовила ему на электроплитке яичницу с помидорами. Горела только настольная лампочка. Вира накрывала столик домашней скатеркой, раскладывала приборы — вилка слева от тарелки, нож справа, нарезанные из белой бумаги салфетки в стаканчике. Жора с аппетитом ел, Вира о чем-то щебетала, и эта теплая семейная сцена ужасно мне нравилась, я прикидывала на себя — мне хотелось, чтобы и у меня когда-нибудь вот так же: небольшая комната, настольная лампочка, любимый человек и яичница с помидорами.
Путевка кончилась, я вернулась в Москву, так и не узнав, какое решение приняла Вира. Позвонить я ей не могла, у нее не было телефона. Но я часто думала: вышла она за Жору или не вышла? У меня осталось чувство, словно мне не дали дочитать интересную книжку.
ЧАСТЬ 2
На целине
Отправляя меня на целину, мама взяла с меня честное слово, что я буду писать домой как можно чаще и подробнее. «Иначе я буду сходить с ума, ты же знаешь»!
Я знала, поэтому писала часто и подробно. Еще и дневник вела, урывками. И письма, и дневник были веселые и глуповатые. Во мне, отчасти под влиянием Маринки (которую, как зря надеялись мои дядя и тетя, я как старшая буду опекать и не давать в обиду), отчасти под влиянием общей инфантильной студенческой атмосферы, возродилась — не девушка даже, а девчонка, какой я была в восьмом, девятом классе. Я взахлеб наверстывала недобранное, упущенное, мне хотелось поскорее вытеснить из памяти неудачный опыт недолгой «взрослой» жизни, и целина как нельзя лучше помогала мне в этом. Бытовые неудобства — теснота вагончика с двухэтажными нарами, на которых мы размещались по четверо, впритык друг к другу, невозможность как следует вымыться по утрам и после работы (воду привозили на волах в бочке, ее хватало на питье и умывание, баня — раз в неделю по четвергам) и прочие спартанские условия — не нарушали упоения жизнью, наоборот, придавали ей дополнительный колорит: в конце концов, мы не на курорт ехали, а именно чтобы преодолевать трудности и совершать трудовые подвиги!
Совхоз Возвышенский Булаевского района Казахской ССР.
5 августа 1958 г.
Здравствуйте, дорогие родители!
Мы с Маринкой стрижем овец
Утром примчалась радостная Маринка:
— Кричи ура! Я упросила бригадира послать нас с тобой на стрижку овец!
У конторы нас уже ожидал грузовик. Мы с Маринкой забрались в кузов, и машина понеслась по грейдеру. По обе стороны простирались необозримые поля пшеницы. Мы стояли, держась за кабину. Ветер бил нам в лицо. Мы орали: «Во флибустьерском дальнем синем море бригантина поднимает паруса!»
— Здорово, правда? — радовалась Маринка. — Вот это романтика! Давай играть как будто мы ковбои и едем на ранчо!
Машина подъехала к овечьему загону. Мы спрыгнули, и из-под наших ног брызнула навозная жижа. К нам подошел зоотехник:
Мы с Маринкой работаем сигнальщицами
Позавчера бригадир Жужиков вошел к нам в вагончик:
— Нужны два человека для работы на самолетах. Кто хочет?
В тот же момент он скрылся под кучей налетевших на него девчонок:
— Меня!! Дима, меня!
— Я хочу! Меня назначьте!!
Работа и быт
Вот уже вторую неделю работаю копнильщицей на комбайне.
Работаем до часу, до двух ночи, а в шесть утра — подъем. Комбайнер мне попался такой, что сам ни минуты не отдыхает и мне не дает. Если бы урожай зависел от него одного, то весь хлеб был бы уже убран. Но, к сожалению, дело зависит не только от него.
Во-первых, часто идет дождь, а в дождь нельзя убирать. Во-вторых, не хватает машин, куда ссыпают зерно, чтобы везти на элеватор. На поле работают пять комбайнов, а их обслуживают всего две машины. Бункер полон доверху, комбайн останавливается и подолгу ждет. А управляющий все машины отправил на силос, хотя пшеница осыпается.
Зато как только комбайн останавливается ждать машину, я ложусь на свой мостик, кладу под голову ватник и тут же засыпаю.
Сегодня нас подняли под проливным дождем. Около часу мы стояли у конторы, а потом нам сказали, что комбайны работать не будут, а нас через час повезут копать картошку. Велели не расходиться и ждать машину. Поэтому пишу, сидя на крылечке конторы, а рядом только и слышно: «Ой, как спать хочется!!» «Ой, хоть бы часок поспать!» Потому что вместе со мной ждут те девчонки, которые, как я, работают копнильщицами.
Нас расселили по хатам
Пошли мы с Майкой знакомиться с нашими хозяевами. Смотрим, у ворот белого саманного домика стоит толстая тетка и на нас с недоверием смотрит. Мы поздоровались, сказали — вот, нас к вам направили, мы ваши жильцы.
— Жильцы, значит, — сказала тетка. — А долго вы жить-то будете?
— До конца сентября, не дольше, — успокоила я тетку.
— Да нет, что ты, гораздо дольше! — поправила меня честная Майка. — Наверно, до середины октября!
— Так-так, — сказала тетка. — Это что ж, вы так без вещей и приехали? У меня ведь кроватей на вас нету.
ЧАСТЬ 3
Владимир Масс, мой отец: «Я всегда оставался самим собой…»
На очень четкой, наклеенной на картон фотографии конца девятнадцатого века — младенец в длинной рубашечке, из-под которой торчат пухлые ножки, сидит на руках у дородной молодой женщины, гладко причесанной на прямой пробор. «Это я со своей кормилицей». У него была кормилица?! Да он шутит, наверное. По моим представлениям, только богачи при капитализме нанимали кормилиц для своих младенцев.
Однажды — я училась классе в седьмом — мы с ним шли по улице, которая тогда называлась Проездом Художественного театра, а он упрямо называл по-старому: Камергерский переулок. Кивнув на большой двухэтажный особняк с мезонином, что напротив театра, отец сказал:
— Когда-то этот дом принадлежал твоему деду.
— Как это — принадлежал? — не поняла я.
— Так. Это был его собственный дом. Он перешел к нему по наследству от его отца, твоего прадеда.
Гоголевский бульвар, 21
Мой дед, купец первой гильдии, Захар Абрамович Масс, был женат дважды. От первого брака имел двоих детей, а после смерти жены женился на ее родной сестре, Марии Леонтьевне, и от нее родились еще трое — мой будущий отец, его брат Аркадий и сестра Соня. Мария Леонтьевна была из интеллигентной семьи, хорошо играла на фортепьяно, и после того как Великая Революция экспроприировала у них дом в Камергерском, дом в Сокольниках и все остальное, чем дед владел, дав взамен комнату в коммуналке на Гоголевском бульваре, 21, угол Сивцева Вражка, Мария Леонтьевна зарабатывала на жизнь частными уроками музыки. В этой коммуналке дедушка и умер в 1925 году. С бабушкой остались старшая дочь Катя от первого брака мужа и младшая дочь Соня. Катя работала врачом-стоматологом, Соня — машинисткой в редакции газеты «Правда». Аркадий окончил медицинский институт и стал впоследствии известным специалистом по лечению туберкулеза и астмы, профессором.
Первые, довоенные, встречи с бабушкой не помню — была слишком мала. А последняя запомнилась. Осенью 1943 года, вскоре после нашего с мамой возвращения из эвакуации, папа привел меня в тесную от мебели комнату с высоченным потолком, большим трехстворчатым окном с видом на Гоголевский бульвар. Бабушка сидела в кресле у окна, укрытая по пояс байковым одеялом. Она уже не могла ходить и почти не видела. Папа подтолкнул меня к ней. Не вставая, бабушка подалась ко мне, протянула руки, взяла мою голову дрожащими пальцами, притянула к своему лицу и поцеловала в лоб. Я испуганно отпрянула.
Представить себе эту дряхлую, беззубую, с жесткими колючими волосками на подбородке старуху в образе богатой купчихи, нанимающей своим детям кормилиц, — было невозможно.
Через несколько дней после нашего посещения бабушка умерла. Ей было 73 года.
Учитель рисования Марк Шагал
По скупым детским воспоминаниям отца учился он в гимназии очень плохо, и в шестом классе его исключили за неуспеваемость. Огорченный папа-купец сказал сыну-двоечнику, что отдаст его в торговое училище, а потом пристроит к своему торговому делу.
Сын ответил, что не хочет заниматься торговлей.
— Чем же ты хочешь заниматься?
Сын сказал, что хочет стать художником.
— А ты уверен, — спросил папа-купец, — что будешь рисовать как Репин?
Мастерская Фореггера
У меня висит над столом карандашный портрет в тоненькой окантовке — это папа нарисовал маму в год их женитьбы, в 1922 году. Круглолицая девушка со вздернутым носиком, со светлой челкой до бровей, с наивными задумчивыми глазами. Она за год до этого приехала из Киева в Москву с мечтой об актерской карьере и играла в Театре современных масок при Московском Доме печати. Небольшой этот театрик помещался тогда на Суворовском бульваре, 8, где сейчас Дом журналиста. Руководил коллективом Николай Михайлович Фореггер, режиссер, хореограф, художник, собравший под свое крыло столь же назаурядную, как и он, творческую молодежь, будущих знаменитых деятелей культуры. Музыку к спектаклям писал Матвей Блантер, оформляли спектакли Сергей Эйзенштейн и Сергей Юткевич, актерами театра были Борис Барнет, Тамара Макарова, Сергей Герасимов. Заведующим литературной частью был Осип Брик. Драматургом этого молодого коллектива стал Владимир Масс.
Попал он в этот коллектив так: перед самой революцией отец поступил на филологический факультет Московского университета, но после 1917 года оставил учебу, поскольку надо было на что-то жить. Он водил экскурсии по Третьяковской галерее, за что ему платили пайком, одновременно сотрудничал в театральных изданиях — писал рецензии на спектакли, заметки о разных культурных событиях, происходивших в Москве, посещал дискуссионные сборища, сам принимал в них участие, благоговел перед Маяковским, не пропускал его выступлений. Молодого критика заметили и взяли на службу в ТЕО (театрально-художественную коллегию), где его начальником стал Петр Семенович Коган, тот самый, о котором так пренебрежительно написал Маяковский («…Чтобы врассыпную разбежался Коган, встреченных увеча пиками усов»), несправедливо зарифмовав его фамилию со словом «погань». На самом деле, Петр Семенович был профессором МГУ, знатоком и переводчиком западно-европейской литературы, историком, критиком и вообще выдающимся деятелем советской культуры. Он обратил внимание на литературные способности молодого сотрудника и однажды сказал ему: «Массик! А почему бы вам не попробовать самому написать пьесу?»
«Массик» попробовал и написал пьесу «Народ Парижской коммуны». И отнес в театр Фореггера.
С этого началась его драматургическая деятельность. К Петру Семеновичу Когану он всегда сохранял благодарное чувство.
Кабачок «Нерыдай»
Отцу очень нравилось стихотворение Леонида Мартынова:
Дальше там было про недвижные лифты в неотопляемых зданьях и бледноватые шрифты в огненно-пылких изданьях.
Я не понимала, что тут может нравится. Какие-то коды, какие-то колючки, бледноватые шрифты — ни о чем мне не говорили. А отцу говорили. В них был воздух, которым он дышал в двадцатые годы. Он любил вспоминать Москву тех лет, театр Фореггера, кабачок «Нерыдай». Именно этот литературный кабачок пародировал он в своей пьесе-обозрении «Хорошее отношение к лошадям». Владельцем «Нерыдая» был бывший артист Кошевский. Возле эстрады стоял длинный стол «для богемы». За этот стол Кошевский сажал их — молодых, голодных артистов, драматургов, поэтов, бесплатно кормил, а за это они должны были развлекать богатых посетителей. А им что, они и развлекали — конферировали, пели, танцевали, читали свои стихи. Среди них были артисты мастерской Фореггера, начинающая поэтесса Вера Инбер, фельетонист Виктор Ардов, Борис Бабочкин, Рина Зеленая, Сергей Мартинсон, Николай Эрдман. У Эрдмана в театре Мейерхольда с огромным успехом шла комедия «Мандат». (Мартынов в том же стихотворении: «Помню китайскую стену и конструктивную сцену…»)
Да и многие из тех, кто собирался за «богемным» столом в «Нерыдае» к тому времени успели приобрести известность. Например, Борис Бабочкин, будущий исполнитель роли Чапаева в знаменитом фильме, блестяще пел куплеты и отбивал чечетку. Ему аккомпанировал юный композитор Матвей Блантер, автор шлягера на слова Масса — «Джон Грэй».
Илья Кремлев-Свен
Забавно распорядилась судьба: Илья Кремлев-Свен, автор разгромной статьи в «Правде», стал нашим соседом по дачному поселку. Он был приземистый, жирный, с густой седоватой всклокоченной шевелюрой, с несколько жабьим лицом. Дачу он построил по самому большому архитектурному проекту, а времянку, не в пример другим, выстроил основательную, под двускатной крышей — не времянку, а целый домик с удобствами. Свой участок он окружил высоким дощатым сплошным забором и окрасил его в желтый цвет. В те «первобытные» поселковые времена заборы ставили низкие из редкого штакетника, а чаще из сетки рабицы. Поэтому кремлевский забор произвел на всех оскорбительное впечатление. Ворчали: только колючей проволоки не хватает. У Кремлева вообще была плохая репутация в поселке. Говорили, что он большая сволочь. Про него ходила эпиграмма:
Такого отношения к себе он или не замечал, или игнорировал, ходил гордо, ловил встречных и прилипчиво хвастался своими писательскими успехами и боевой биографией. Говорил, что в гражданскую воевал с белыми в Закавказье, потом много лет работал по партийной линии, в отечественную добровольцем ушел в ополчение. Писал он толстые романы о революции, о выдающихся революционных деятелях. Последний его роман-трилогия «Большевики» многократно переиздавался.
Никто из гостей, собиравшихся за нашим столом, романа не читал да и не собирался. Об авторе, а заодно и о его жене Ефросинье Яковлевне, которую неуважительно называли Фроськой, отзывались с насмешкой. Говорили, что эта Фроська — бывшая продавщица газированной воды и что Кремлев ее «подобрал». Фроська была красивая, статная, яркая блондинка, лет на пятнадцать младше мужа и на полголовы выше его. Так что еще не известно, кто кого «подобрал»: он — молодую красавицу или она — богатого сморчка. Сама она утверждала, что сроду ничем не торговала, а работала в военном издательстве секретаршей. Детей у них не было. Сплетничали, будто Фроська мужа бьет. Однако, за глаза она отзывалась о нем всегда уважительно, называла «Илья Ильвович». Была Фрося горласта, вульгарна, зато прекрасно вела хозяйство. В то время, как ее соседки хвастали друг перед другом выращенными на своих участках бесполезными пионами и гладиолусами, она мариновала на зиму огурцы и помидоры со своего огорода, запасалась собственной картошкой, морковкой и прочими овощами, а кроме того, продавала соседям собственную черную смородину, крыжовник и малину, сбивая цену деревенским, чем гордилась. Писательские жены презирали ее за такую практичность, но ягоды покупали. Цветы она тоже выращивала. Однажды подарила мне несколько корней золотых шаров, и за много лет они у меня разрослись. Когда цветут в августе, то напоминают своей яркостью, пышностью, грубоватой красотой и цепкостью свою дарительницу.
Благоустроенный домик под двускатной крышей был Фросиной дальновидной идеей. Ни у кого из обитателей поселка тогда еще в мыслях не было, что дача может приносить какой-то денежный доход, а у нее было.
Николай Эрдман
Отбыв трехлетнюю ссылку в Енисейске, Николай Робертович Эрдман переехал в Томск, а перед войной — по иронии судьбы — был взят на должность литконсультанта в ансамбль песни и пляски НКВД. В этот ансамбль, созданный по инициативе самого Берия, приглашались известнейшие деятели искусства, такие, как композитор Шостакович, балетмейстер Касьян Голейзовский, руководитель театра Вахтангова Рубен Симонов. Эрдман впоследствии говорил со свойственным ему юмором: «Нет, это только в нашей стране могло быть: кому пришло бы в голову, даже в фашистской Германии, создать ансамбль песни и пляски гестапо? Да никому! А у нас — пожалуйста!»
Из ссыльных писателей, кроме Эрдмана, в ансамбле работал его старый друг еще по «Нерыдаю», писатель Михаил Давидович Вольпин. Вместе они написали сценарий знаменитой кинокомедии «Волга-Волга» и дальше начали работать в соавторстве. По их сценариям были сняты фильмы «Актриса», «Здравствуй, Москва» и — самый известный, получивший Сталинскую премию, советский вестерн — «Смелые люди».
После войны ансамбль расформировали. Но лишь в 1947 году Николаю Робертовичу и Михаилу Давидовичу было, наконец, разрешено жить в Москве.
Они стали частенько бывать у нас — Вольпин со своей женой, Эрдман со своей, красавицей балериной Наташей Чидсон. Приходили и другие старые друзья по «Нерыдаю»: Матвей Блантер, Виктор Ардов — человек библейской внешности и невероятного, как мне казалось, остроумия. Приходил Леонид Утесов с толстой, красивой дочкой Дитой. Приходил Эдди Рознер, недавно освобожденный из лагеря и снова блиставший на эстраде. В его ансамбле работала юная певица Нина Дорда, исполняла песенки на слова Масса и Червинского.
— Где вы откопали эту жемчужину? — восхищался папа.
Бакуриани
С глубоким вздохом облегчения я закончила Университет. Как гора с плеч. Гора-то гора, но теперь надо было забыть про экспедиции и устраиваться на работу — учительницей русского языка и литературы, как значилось в моем дипломе, редактором или кем-то в этом роде. Нашлись знакомства, мне было туманно обещано место в детской редакции радио, но не в ближайшее время, а месяца через три-четыре, когда уйдет на пенсию прежний сотрудник. А пока я стала искать случая смотаться еще куда-нибудь, подальше от Москвы. Добрать последние крупицы романтики.
Случай представился в образе красивого студента второго курса физфака МГУ Кости Маркаряна, явившегося к моему отцу в начале октябре 1960-го просить об участии в вечере сатиры и юмора, который ему, Косте, поручили организовать на факультете.
Кажется, этот вечер так и не состоялся, но «случай» — состоялся и определил мою дальнейшую жизнь.
Через несколько дней Костя позвонил и сказал, что, к сожалению, проведение вечера перепоручено другому студенту, а сам он берет академический отпуск и уезжает работать на Северный Кавказ, на высокогорную сейсмологическую станцию, лаборантом. Вскоре я получила от него письмо с восторженным описанием природы и с приглашением приехать покататься на лыжах. Костя писал, что сотрудники станции читали мой очерк в «Новом мире» и что им интересно познакомиться с «журналисткой». Подробно описал путь — поездом до Боржоми, там «кукушкой» до курортного городка Бакуриани, а оттуда — пять километров в горы, где расположена станция. Но это так, на всякий случай, потому что в Боржоми меня встретят на машине и привезут.
…Всё было удивительно — и мое мгновенное решение поехать, и то, что в Боржоми, куда поезд прибыл глубокой ночью, меня действительно ждал грузовик с Костей и шофером Иваном, и то, что с Костей, которого я видела второй раз в жизни, мы обнялись как близкие люди.
Черные земли
Он с первого взгляда мне понравился — естественностью, открытостью, дружелюбием.
А он потом признался, что когда Толик позвонил ему и начал в своей неторопливой манере: «Старик, тут одна хочет…» — Толик еще не закончил, а у него уже вздрогнуло в душе предчувствие: она! Прямо мистика.
Геофизическая экспедиция, куда я попала, занималась поисками так называемой «структуры» — вздутия глубинных земных слоёв, под которыми предположительно мог находиться нефтяной пласт. Партия была производственная, гнала план. Это была далеко не та геолого-разведка, о которой мы прочувствованно пели на целине: «Ты идешь по тайге опять молибдена руду искать…» — и прочее про всякие там искры костра. Какие там искры! Здесь этих песен даже не знали. Геологам задерживали зарплату, занижали расценки, не выдавали спальных мешков, плохо кормили. Геологи болели язвой желудка, напивались и устраивали драки. Беременные женщины таскали тяжести и тряслись в бортовых машинах. Но платили, правда, хорошо: сто десять процентов надбавки к зарплате за безводность и прочие вредные условия.
В сейсмическом отряде, которым командовал Виктор, или, как его тут называли, «Матвеич», было много народу — буровики, взрывники, шоферы, сезонные рабочие, набранные в Цимлянске. В рабочие набирали в основном горластых, грубоватых деревенских девчат с неустроенной судьбой. В окрестностях Цимлянска и в самом городе у многих из них оставались дети и родители, ради которых они по восемь месяцев в году жили в скверных бытовых условиях и работали по двенадцать часов в сутки. Грубость и мат были их защитной броней. Так-то они были простодушные, любопытные и не злые. Многие сходились на сезон с кем-нибудь из буровиков или шоферов, чтобы хоть на какое-то время чувствовать себя под защитой, а кое-кому везло — выходили замуж.
Село Воробьевка, где стояла партия, было большое, домов двести.
ЧАСТЬ 4
Павел Антокольский в кругу семьи
Квартира № 38
Наш московский пятиэтажный дом в Большом Лёвшинском, дом артистов театра имени Вахтангова, был построен в 1928 году. В четвертом подъезде, в квартире № 38, получила комнату молоденькая незамужняя артистка Зоя Бажанова, вторую комнату заняла, тоже незамужняя, Вера Головина, третью — неженатый молодой артист Владимир Балихин. На кухне поселилась их общая домработница Варя, деревенская девушка из-под Рязани.
Балихин вскоре привел в свою комнату жену, очаровательную балерину. Вера Головина вышла замуж и перебралась к мужу, театральному художнику-декоратору, во второй подъезд нашего же дома. Ее освободившуюся комнату получил Зоин возлюбленный, Павел Григорьевич Антокольский, или, как звали его все, кто его близко знал, — Павлик. Он начинал как артист и режиссер вахтанговской студии, но к тому времени, как поселился в доме 8-А в Большом Лёвшинском, был уже известным поэтом. Ради Зои он оставил жену и двоих детей, сохранив с ними близкие отношения. Всю жизнь помогал первой семье, в чем его всегда поддерживала и поощряла Зоя, у которой своих детей не было.
Квартира номер 38 была пристанищем для многих друзей. Во время войны к Павлику и Зое приезжали с фронта поэты Евгений Долматовский, Михаил Матусовский, Николай Тихонов, Маргарита Алигер. Останавливался и подолгу жил у них Александр Фадеев. Для всех находились тарелка супа, кусок хлеба, кружка кофе, матрас, раскладушка. Молодых поэтов Павлик любил «открывать», помогал с выходом первой книжки, рекомендовал в Союз писателей. Он был «крестным отцом» Александра Межирова, Михаила Луконина, Семена Гудзенко, Евгения Винокурова.
В квартиру № 38, зная доброту и безотказность Павлика и Зои, приходили иногда малознакомые люди, просто нуждающиеся в деньгах. Некоторые даже стеснялись войти, стояли на лестничной площадке. Им деньги передавались через Варю. Но не отказывали никому.
В годы ссылки моего отца Антокольский был одним из тех, кто активно содействовал переводу его из Сибири в Горький, а в годы войны они некоторое время вместе руководили фронтовой театральной бригадой. Они всю жизнь были большими друзьями. Отцу нравились стихи Павлика, тяжеловатые, звонкие как металл. Он любил декламировать «Иеронима Босха»:
Дачное соседство
С
середины пятидесятых мы с Антокольскими стали жить в одном дачном поселке, забор в забор, и дружба между нашими семьями стала теснее не только в переносном, но и в буквальном смысле. Хилый забор между нами через какое-то время сгнил и повалился, и мы нарочно не стали его восстанавливать, жили словно на одном общем участке. Приезжала дочка Павлика, Кипса, с мужем, поэтом Леоном Тоомом, и детьми — подростком Андреем и маленькой Катей. Приезжали Зоины и мамины подруги-актрисы — «Маша» Синельникова, «Вавочка» Вагрина. Общались то на нашей половине, то на половине Антокольских. У них обедали, у нас пили чай. Или наоборот. С Кипсой мы подружились, хотя она была старше меня лет на пятнадцать. На самом деле ее звали Наташа, Наталия Павловна, а Кипса — было ее детское прозвище, но оно очень к ней подходило: она была толстая, пышная, веселая, непосредственная, по-девчоночьи озорная.
Несколько лет спустя в семье появилось новое действующее лицо — Милочка. На ней женился и привел в дом внук Павлика, Андрей Тоом, которому тогда едва исполнилось двадцать лет, а ей — едва восемнадцать. Миниатюрная, хорошенькая — глаз не оторвать. Сама естественность, тишина и поэзия. Она замечательно вписалась в многочисленную, шумную, дружелюбную, хлебосольную семью Антокольских, стала в ней любимым балуемым ребенком, даже когда родила своего — Дениса. Она, в сущности, и была ребенком: школьный аттестат зрелости и полная неопределенность дальнейшего. Андрей тогда учился в Университете и был подающим большие надежды математиком.
На семейном совете решено было Милу «определить». Эту задачу взял на себя Павел Григорьевич. Он решил показать Милу своему другу, главному режиссеру театра Вахтангова Рубену Николаевичу Симонову. Предполагалось, что тот прослушает Милу и, может быть, посодействует, чтобы ее приняли в театральное училище имени Щукина.
В тот день, когда Антокольский вез Милу с дачи в Москву «определяться», с ними в машине ехали поэт Семен Кирсанов, сосед по поселку, и я.
— Знаешь, кто это? — спросил у Кирсанова Антокольский, обернувшись с переднего сидения и кивая на Милу. — Это жена моего внука Андрея.
Мария Синельникова рассказывает
К концу восьмидесятых, когда уже не было в живых ни Зои, ни Павлика, и в доме в Большом Левшинском почти уже не осталось никого из первого поколения вахтанговцев, последняя из его учениц, народная артистка РСФСР Мария Давыдовна Синельникова, звонила мне время от времени:
— Зайди ко мне! Я сегодня рылась в бумагах… Я нашла одну фотографию… Тебе будет интересно. Зайди! Я совсем одна!
Ей тогда было уже далеко за восемьдесят, но к ней до конца ее жизни — а умерла она в возрасте девяноста четырех лет, в девяносто третьем году — не подходило слово «старуха», а уж тем более «старушка». Яркие черные глаза, прямая осанка. Все еще играла в спектаклях, этим держалась. А чем еще? Единственная дочь Катя умерла, внук жил отдельно.
…Бюро и секретеры, инкрустированные бронзой, кресла с изогнутыми в виде гусиных шей подлокотниками — мебель куплена в конце двадцатых годов по дешевке: бывшим владельцам негде было держать ее на «уплотненной» жилплощади, и они продавали ее за гроши. В нашем доме у многих — и у нас, и у Антокольских в том числе — квартиры обставлены подобной мебелью.
Но как печален дом со всей этой роскошью, если из него ушли молодые и осталась только она, эта величественная старая дама, хранящая драгоценные воспоминания, которые ей хочется передать хоть кому-нибудь!
После Зои
В жизни, в быту он до семидесяти лет оставался единственным ребенком, Павликом, Павличком. Его миром были поэзия, книги, друзья, Зоя.
Нет, оказалось, сначала Зоя, а потом все остальное. Потому что когда в ночь под новый 1969 год неожиданно умерла Зоя — жена, муза, нянька, защитница, — тут же рухнул весь его привычный мир. Вместо Зои в его жизнь прочно вошла пятидесятилетняя Кипса. Добрая, жизнелюбивая и в своей доброте деспотичная, она по-своему любила отца, но если у Зои был только Павлик, то у дочери были свои дети, внуки, и отцу было решительно отказано в той первой, главной роли, к которой он привык за полвека. Она всё перекроила на свой лад.
Кипучая — отцовская — энергия дочери требовала действия. Красивый, ухоженный дом постепенно превращался в большой сарай, где ворохами лежала детская одежда вперемешку с игрушками, горшками и посудой, на спинках павловских стульев висели мокрые детские колготки, а по перекосившимся старинным гравюрам ползали рыжие тараканы. И, как пчелы по ячейкам, расселилась по комнатам многочисленная семья Кипсы — Андрей с новой женой и детьми, Катя с мужем, их дети, старая бабушка — мать Кипсы, всегда грустный мальчик Денис, сын Милочки, которого Кипса брала на все лето на дачу. Сама Кипса была как царица этого улья, одновременно сердечная и властная, безалаберная и открытая, обладающая вопреки тяжелому нездоровью — она была непомерно толста, слепа на один глаз, у нее был сахарный диабет, полиартрит — редкостным оптимизмом и удивительным, подчиняющим всех, кто ее близко знал, обаянием. Муж давно ее оставил ради другой женщины, а потом трагически погиб, упав или выбросившись в сильном опьянении из окна с высокого этажа.
Дряхлеющему поэту, которому стало трудно подниматься по лестнице в свой кабинет, досталась маленькая комнатка внизу. Там помещались узкая тахта, школьный письменный стол, стул и синяя табуретка. А его бывший, такой продуманно уютный кабинет превратился в склад, где копились разбитые старинные настольные лампы, спинки от резных кресел, рукописи, трубки, редчайшие книги. Здесь же кучей лежали осиротевшие Зоины Горгоны и Демоны. На их деревянных лицах было написано трагическое предчувствие скорой гибели: семья разрасталась, ей требовалась жилплощадь. Предчувствие их не обманывало: вскоре после смерти Павлика все Зоины скульптуры были сожжены на костре. Остались только те, которые Зоя при жизни успела подарить друзьям. У нас хранятся две: «голова пана» и фигура сказочного лесного зверя.
10 сентября 1978 года
— Я вот зачем тебя позвала, — говорит Кипса. — Я решила сделать выставку своих картин. Здесь, на даче. А что? Будут приходить, приезжать… Пойдем, я тебе покажу!
С помощью двух палок-костылей она ковыляет в бывшую гостиную, где стоят две неубранные тахты и детская кроватка, а резной дубовый стол, за которым когда-то собирались поэты, звучали стихи, поднимались тосты за гостеприимных хозяев, запихнут в угол и завален каким-то барахлом вперемешку с рисунками и огрызками хлеба. Порывшись в этой свалке, Кипса достает альбом и радостно говорит, что задумала серию рисунков про Бабу Ягу. Кипса — детский художник-график. Она показывает мне эскизы — забавные, с юмором, какие-то праздничные, солнечные, — и я горячо их одобряю, не только потому, что они мне нравятся, но и потому, что работать в таком состоянии, да еще в этом бардаке, которым она сама себя окружила, — это в какой-то степени героизм.
— Да! Аня! У меня вчера возникла еще одна идея, я хочу с тобой посоветоваться. Я задумала поделить капитальной стенкой вот эту часть прихожей вместе с папиной комнатой, сделать отдельный вход с улицы, прорубить боковое окно фонариком и, таким образом, у Кати с Мишей и их малышей будет совершенно отдельное помещение. А? Как тебе? Главное, мне очень нравится идея прорубить окно сбоку фонариком.
— А папу куда?
— Ну, к тому времени, я надеюсь… — она выразительно вздыхает и говорит доверительно: — Когда-то же это должно кончиться?.. Я тебе честно скажу, Аня, я от него устала! Ничего не ест, дети его раздражают… Нет, я еще понимаю, когда вкладываешь силы в молодое поколение. Это — правильно, в этом есть смысл. Но тратить силы на стариков — это все равно, что стараться сохранить прошлогодний снег.
«Пока горячо»
Пока мы с Витей работали в Башкирии, папа дал прочитать мои рассказы о Калмыкии нашему соседу по поселку писателю Геннадию Семеновичу Фишу. Человек доброжелательный, активный, дружески расположенный к нашей семье, Геннадий Семенович сам отнес мою рукопись в издательство «Молодая гвардия» со своей рекомендацией. Рукопись дали на рецензию Игорю Виноградову, работавшему тогда в отделе прозы «Нового мира» и подрабатывавшему внутренними рецензиями в книжных издательствах. Виноградов написал положительный отзыв, издательство одобрило рукопись и заключило со мной договор на книжку.
А вскоре Игорь Виноградов мне позвонил и сообщил, что журнал «Новый мир» намеревается опубликовать один из рассказов сборника, а именно — «Любкину свадьбу». Не возражаю ли я?
Еще бы я возражала!
Рассказ «Любкина свадьба» был об одной из самых жалких, забитых работниц нашего сейсмического отряда, о ее начавшейся и грубо оборванной дружбе со старым опустившимся интеллигентом, бывшим полковником. Этот человек, вынужденно принимавший участие в депортации калмыков, был сам репрессирован и вернулся через много лет доживать в одиночестве в места своего невольного преступления.
С некоторыми сокращениями в целях «проходимости» рассказ опубликовали в двенадцатом номере «Нового мира» за 1965 год. Публикацию заметили, обсуждали. Упомянули о ней по радио «Свобода». Позвонил Григорий Бакланов и очень похвалил рассказ. Позвонили с киностудии, сказали, что хотят экранизировать (потом, правда, отказались).
Мангышлак
За стеклами кабины тянется серая, в ромбах трещин, сухая степь. Пора цветения тюльпанов уже закончилась, земля оголилась, только кое-где торчат остролистные кустарники чертополоха, татарника, полыни. Редкие встречные машины накрывают наш сейсмоавтобус бесшумной завесой жирной, долго не оседающей пыли. Секунду, две, три нечем дышать, ничего не видно, и можно представить себе, что мы не едем, а летим, пробиваясь сквозь облака. Попадаются ковыльные участки — серебристые метелки колышутся под ветром, машина вплывает в них как в волны, а когда выплывает — снова перед глазами извилистая, пробитая колесами дорога, покрытая толстой периной белой пыли, да ажурные пирамиды буровых вышек то близко, то маячат на горизонте.
Стоп, приехали. Автобус с сейсмоаппаратурой, смотка, взрывпункт, бортовая — наш сейсмоотряд. Перед нами — пятидесятиметровая вышка на четырех опорах, на растяжках из железных тросов, раскачивается в такт порывам ветра. Верблюды окружили трубу, из которой льется в железный желоб струя горячей горько-соленой артезианской воды. Вокруг помоста, ведущего к скважине, валяются железные штанги, цистерны, свернутые стальные тросы, ржавые долота — всё, что бросили буровики, закончив бурение. В воздухе стоит крутой запах солярки.
Жара — под сорок. Серое небо сливается с серой степью. Горячий ветер скручивает пыль в смерчевые столбы.
Поселок, 1967 год, зима
Вернувшись в октябре с Мангышлака, я поселилась с Андрюшей на даче. Нюра уехала к сестре в Калугу, родители решили пожить эту зиму в Москве. Витя приехал с Мангышлака только в середине декабря и часто навещать нас не мог — был завален работой. Родители приезжали на дачу в пятницу, оставались до понедельника и иногда отпускали меня в Москву с ночевкой.
Зима была ранняя, снежная. После белизны, тишины и безлюдья так здорово было очутиться в озаренном огнями городе, в предвкушении беззаботного вечера, пойти с мужем в театр, побродить в толпе прохожих по вечернему Арбату, а потом вернуться в квартиру, принять ванну с бадусаном и отключить телефон.
А на следующий день вернуться в свое Берендеево царство.
Утро. Дача. Звенит будильник, и сейчас же, как распрямившаяся пружинка, вскакивает в своей кроватке Андрюша. Ему три года. Он в синей с красными маленькими «буратинами» пижамке, рукава и штанишки подвернуты. Он готов начать день. Перекидывает ногу через деревянную решетку кроватки, лезет в мою постель. Начинается сложный процесс одевания с криками: «Я сам!», с воплями: «Никак! Помоги мне!»
Восточная Германия
Семьям советских геофизиков предоставили полностью обставленные просторные квартиры в двух подъездах новенького четырехэтажного дома в городке Хенниксдорфе, недалеко от Восточного Берлина.
Почти все жены специалистов у себя на родине обитали в коммуналках или тесных хрущевках, вместе со свекровями и прочими родственниками, и теперь просто балдели от неожиданно свалившегося на них западного комфорта, обилия продуктов и промтоваров, отсутствия очередей, от чистоты мостовых, отсутствия пьяных, вежливости окружающих, которую многие из нас простодушно принимали за дружелюбие. В этом спокойном, благоустроенном западном мире мы, советские жены, первое время выглядели испуганными и голодными туземками, перенесенными каким-то волшебством в цивилизованное общество. Ходили стадом с открытыми ртами. Привыкшие к пустым полкам наших магазинов, закупали колбасу килограммами, варили ведрами холодец из дешевых свиных ножек. Впадали в восторженный шок при виде на глазах нарезаемых розовых свиных отбивных, свежайшего говяжьего фарша, от кружевных бюстгальтеров, замшевых сапожек, элегантных спортивных курток разных фасонов, которые можно было купить без записи и без давки. Начальник нашей партии, Игорь Липовецкий, побывавший по особому разрешению в Западном Берлине, рассказывал, что там всё несравненно богаче и роскошнее, но мы не верили. Куда роскошнее? И зачем — роскошнее?!
Только здесь мы начали осознавать, в каком убожестве пребывали у себя на родине и как трудно будет снова привыкать к убожеству.
Постепенно мы, однако, успокаивались, старались сдерживать эмоции при виде модных тряпок, не позорить родину, потому что больше всего боялись вызвать гнев тех, кто анонимно контролировал нас всех и, если что, доносил, куда следует. От них, высших начальников, зависело, продлить ли наше счастье или прервать его за какой-нибудь проступок и выслать всей семьей из этого рая, где можно обеспечить свою семью на несколько лет вперед.
В клинике городка Хенниксдорфа осенью 1968 года я родила Максима.
ЧАСТЬ 5
Литературная жизнь
Рекомендации двух известных и уважаемых писателей — Виктора Драгунского и Геннадия Фиша, две скромные книжки, несколько публикаций в журналах — и вот, в апреле 1972 года, сам главный писательский начальник, бывший генерал КГБ, Виктор Николаевич Ильин, в торжественной обстановке вручает мне красную книжечку члена Союза Советских писателей.
Конечно, я была счастлива. Еще бы! Теперь я не сама по себе, меня впустили в круг, да еще в какой! Мне представлялся некий сплоченный Союз, где с этого момента я стану полноправным членом и собратья по перу протянут мне руку дружбы, и я, как было принято говорить, — «войду в обойму».
Но никто не собирался протягивать мне руку дружбы.
Войти в избранный круг своих знаменитых сверстников, прозаиков и поэтов, с их уже мировой известностью, с их ярким талантом, прочертившим тусклое небо застойной эпохи, было мне не по способностям. Я осознавала себя слишком незначительным явлением в литературе, чтобы встать с ними вровень. Неумение вовремя и ярко сказать свое слово, отсутствие гражданской смелости — нет, я даже не делала попыток приблизиться к этим атлантам, лишь стояла на обочине и смотрела снизу вверх на их дружную когорту.
Не вошла я и в круг тех хватких, пробивных литераторов, держащих нос по ветру, пишущих по выверенным идеологическим схемам, умеющих услужить начальству и отпихнуть конкурента. От этих я сама держалась подальше.
Тайга, 1977 год
В горах иное понятие о расстоянии. Какие-нибудь сорок метров подъема даются тяжелее нескольких километров ровной дороги. О, этот микромир напряженных шагов вверх по крутому склону, когда ты уже совершаешь труд, но это еще не работа, а только «подход» к ней. Сейчас еще я могу обойти наиболее крутой участок зигзагами, облегчив себе путь, а когда начнется работа, надо будет идти так, как диктует профиль. Сейчас еще магнитометр у Сашки, моего напарника, и я могу позволить себе поскользнуться на осыпи и съехать вниз на животе, а потом, цепляясь обеими руками за корни, всползти обратно. Но вот идущий впереди Сашка останавливается у начала профиля и передает мне магнитометр. Я устанавливаю треногу над первым пикетом и беру первый отсчет.
Профиль тянется на километр. Когда я ставлю, вернее ввинчиваю, ногу в мелкую сыпучую гальку, подтягиваю другую (а в руках дорогостоящий прибор, который должен постоянно быть в вертикальном положении), когда, едва сохраняя равновесие и стараясь не смотреть вниз, чтобы не закружилась голова, и вверх, чтобы не пасть духом при виде крутизны, на которую мне еще лезть и лезть, балансирую на каком-нибудь выступе, в голове моей возникает трезвая мысль: на кой мне всё это надо? Мать двоих детей, член Союза писателей карабкается куда-то вверх с тихим матом сквозь зубы, останавливается через каждые несколько шагов, приникает глазом к объективу, крутит какие-то винты, диктует студенту какие-то цифры, которые ни на чёрта ей не нужны. Солнце палит ее тронутую сединой (крашеную) голову, комары вьются над ней тучей и кусают во что ни попадя… Ну, ладно бы, сопки не такие крутые, или там бурный роман на склоне лет. А то ведь нет! Так ради чего же?!
Это из меня выплавляются городской жирок, физическая растренированность, тяготение к телесной праздности как к отдыху от городской нервотрепки. Сойдет сто потов, тело станет сухим, легким и послушным, дыхание глубоким и спокойным, и я уже не стану задавать себе этого вопроса.
Напарнику моему, или, как здесь принято говорить, «маршрутной паре», Сашке, двадцать пять лет. Он отслужил в армии, сейчас учится в МГРИ. Это его студенческая практика. Когда каждый день с утра до вечера ходишь вдвоем по тайге, важно, как минимум, чтобы партнер был не тупой, не угрюмый, хорошо ориентировался (я ориентируюсь плохо), брал на себя физически тяжелую часть работы. Всем этим качествам Сашка отвечает. Плюс к этому — он хорош собой, у него иронически-философский склад ума и интерес к поэзии. Отношения у нас подчеркнуто дружеские, даже доверительные. Да и как иначе, если ему приходится порой за руку втаскивать меня в гору и приносить из ручья воду в консервной банке, когда я валяюсь на вершине с высунутым языком. И благородно никому об этом не рассказывать в отряде.
Конечно, флюиды так и рвутся с поводков, несмотря на разницу в возрасте. Она тут не очень и чувствуется. Сашка — не мальчик, а ко мне как-то вдруг вернулись ощущения молодости. Ничто не помешало бы нам (кроме, разве что, комаров) отбросить условности и предаться тому, что с некоторых пор упрямо входит в язык под пошлым названием «заниматься любовью». Но это только нравственно осложнило бы гармонию наших отношений. Сашка влюблен в свою девушку, которая ждет его в Москве, а я люблю своего мужа, который, заметив, что я впала в хандру от кромешных домашних забот, не просто отпустил, но настоял на этой поездке. С моей стороны было бы просто свинством отблагодарить его подобным образом.
Поселок, 70-е годы. Закат
Семидесятые годы прошлись по поселку «Советский писатель» смертельной косой.
Открыл этот грустный счет в августе семидесятого Николай Робертович Эрдман.
В июле семьдесят первого умер Геннадий Семенович Фиш.
В ноябре скончался кинорежиссер Михаил Ильич Ромм.
В мае семьдесят второго умер Виктор Юзефович Драгунский.
Прощание
В декабре семьдесят первого не стало Александра Трифоновича Твардовского.
В июне семьдесят первого ему исполнилось шестьдесят. После разгрома «Нового мира» он перенес инсульт, речь не восстановилась, правая часть тела не действовала. Последнее свое лето он жил на даче. За ним ухаживали жена Мария Илларионовна и дочки, Оля и Валя. В день его юбилея к ним на дачу не иссякал ручеек желающих поздравить поэта и, может быть, в последний раз увидеть его живого. Потому что уже прошел слух, что его доканывает рак.
Мы с отцом тоже пошли его навестить. Я нарвала букет пионов. Мы подошли к дому пять по Средней аллее. Дом стоял в глубине участка, к нему вела дорожка из плиток. Было часов одиннадцать утра. Мария Илларионовна пригласила нас в большую комнату. Александр Трифонович сидел в кресле у окна. Редкие седые волосы аккуратно зачесаны, клетчатая летняя рубашка застегнута на все пуговицы до самого горла. Голубые глаза смотрели приветливо. Уголок рта на мучнисто-бледном, одутловатом лице чуть-чуть дрогнул, то ли в улыбке, то ли в попытке что-то сказать. Он протянул нам левую руку, и мы с отцом ее пожали. Мария Илларионовна, небольшого роста, подвижная, с узлом густых седеющих волос на затылке, несуетливо хлопотала: поставила цветы в кувшин, пододвинула нам стулья, поправила мужу свисшую правую руку, принесла нам с отцом по стакану холодного компота и поставила на столик у кресла, заговорила с нами просто и о простом — спросила о моих детях, о том, хорошо ли у нас цвели этой весной яблони. Она адресовалась и к нам, и одновременно к Александру Трифоновичу, как бы включая его в этот легкий, незначащий разговор. Я что-то отвечала. Не о том же нам было говорить при больном человеке, как партийная власть расправилась с ним, довела до нынешнего состояния. Все это уже свершилось и не требовало комментариев.
Александр Трифонович благожелательно слушал и, казалось, глазами принимал участие в разговоре.
Было тягостно видеть этого еще недавно сильного, властного, полного жизни человека в нынешнем состоянии и поддерживать никому, в общем, не нужную беседу.
«Эти летние дожди»
В декабре семьдесят второго умер поэт Семен Исаакович Кирсанов.
Маленького роста, пожилой, но еще крепкий, со щеточкой седых усов и ежиком седых волос Кирсанов любил одеваться ярко, пижонисто. В молодости он был футуристом, выступал с Маяковским и Хлебниковым. Может, от времен «желтой кофты» и «пощечин общественному вкусу», а может, комплексовал из-за своего роста, но в нем было это стремление выделиться, обратить на себя внимание и внешностью и стихами. В ранней поэзии он был трюкач, мастер поиграть словами, и это тоже у него осталось, но он знал, в каком государстве живет, и когда футуризм был осужден и идейно разгромлен, вписался в систему и поднял знамя верноподданного Советского поэта. Писал о пятилетках, о героях труда, воспевал советские стройки. Во время войны работал во фронтовой газете, писал о подвигах и о победе. Это принесло ему многие блага — Сталинскую премию, ордена, материальный достаток, многочисленные издания книг, разве что сделало его характер язвительным и циничным.
Все равно поэт он был замечательный, со своей изощренной манерой, узнаваемым голосом. Поразительна его поэма «Дельфиниада». Ассонансные рифмы, «трюкачество» и полиндромы, за которые ему всегда доставалось от критики, позже триумфально вошли в поэзию молодого Андрея Вознесенского, чьим предтечей он, возможно, был.
В шестьдесят лет он женился на молодой, очень красивой девушке. Никто не сомневался, что красотка вышла за этого траченного жизнью старого пижона из-за денег. Он, без сомнения, и сам знал, на что шел. Но это было в его характере — шокировать стихами и поступками. Она, однако, родила от него сына.
И вдруг он тяжело заболел. У него обнаружили рак гортани.