Андрей Матвеев
Случайные имена
Роман
Часть первая
Другая кровь (Сюзанна)
1
Все началось двадцатого июля, где–то в одиннадцать часов утра. Именно в это время раздался телефонный звонок, и мой мюнхенский издатель, господин Клаус В., с печалью в голосе поведал, что — как стало ему известно из абсолютно достоверных источников — премия Хугера, на которую мой последний роман «Градус желания» был выдвинут именно издательством господина Клауса В., досталась не мне, а некоему мулату с островов Теркс и Кайкос.
После этого замечательного сообщения господин Клаус В. положенным образом поутешал меня несколько дорого стоящих ему минут и положил трубку, пообещав напоследок, что сие печальное событие никоим образом не отыграется на наших с ним (точнее, на моих и его фирмы) взаимоотношениях. «Что ж, не отыграется — так не отыграется», — подумал я, тупо смотря на смолкший телефонный аппарат, при этом отчего–то вспоминая первую фразу так и не получившего премию Хугера романа. Она гласила, что «В июле, когда наступает жара, время останавливается и повышается градус желания». Мне она нравилась, как, собственно, нравился и сам роман, как нравилось его первое издание, предпринятое господином Клаусом В. (точнее же будет герром Клаусом), правда, не на русском (что совсем не странно, ведь в бедной России найти сейчас издателя для приличной книги нелегко), а на немецком, которого я не знаю, но это никакой роли не играет.
Собственно, мой расчет на премию Хугера и сводился не столько к пятидесяти тысячам марок (интересно, сколько это будет в фунтах и долларах, надо бы посмотреть по сегодняшнему курсу), сколько к тому, что — в случае, если Хугер все же достанется мне, — найдется и в России издатель на мой несчастный «Градус». Увы, сейчас с уверенностью можно сказать, что не найдется, а это значит многое, хотя бы то, что через пару месяцев мне не на что будет покупать сигареты и делать Сюзанне подарки, впрочем, о Сюзанне речь еще впереди.
Но тут надо сразу же приоткрыть в колоде одну малозначащую карту: то, о чем шла речь в первых абзацах повествования, случилось не сегодня, да и не вчера. Больше года прошло с того дня, когда в одиннадцать часов утра мне позвонил милейший Клаус, и день тот стал основой для всего, что случилось, хотя собственно категория случая не относится к тому интеллектуальному ряду загадок, забав и шарад, над которыми я привык ломать голову, ведь случай — это не больше чем чья–то шутка, хотя временами шутка эта все ставит с ног на голову, и тогда не знаешь, куда бежать. Но я отвлекся, карту пора вновь убрать в колоду, хотя есть ли смысл в том, чтобы я снова — будто и не было моего признания, будто время на самом деле дискретно — вновь вернулся в тот самый день?
Все еще одиннадцать часов утра. Так возвращаться или не возвращаться? Может, просто признать, что день тот был переломным в моей жизни? Подумаем вслух. Любой рассказ, вокруг которого ты наворачиваешь целую кучу недоговоренностей и оговорок, подразумевает, что за ним стоит некая тайна. Но тайна — всегда молчание, а молчать я не могу, молчание есть не что иное, как невозможность пуститься в новую эскападу, попытка уложить себя заживо в гроб, лишить услады еще большей, чем любое плотское наслаждение. Так, наверное, чувствует себя профессиональный ловец бабочек или охотник за акулами, которого тяжелая болезнь приковывает к койке и он больше не может физически ощутить это томление в ногах и сердце, почувствовать, как в преддверии опасности в крови начинает вырабатываться адреналин, сердце учащенно стучит и сладкие спазмы охватывают тело. Для меня такая койка — молчание, а значит, сачок и морилка, снасти для ловли акул, пара ружей и здоровущий охотничий нож, альпеншток, ботинки с шипами, страховочная веревка и многое другое уже приготовлено и свалено кучей в углу комнаты, остается сложить все в рюкзак (или вещевой мешок, кому что больше нравится) да невзначай упомянуть, что молчание молчанию рознь — бывает так, что нарушить его равнозначно самоубийству, ибо бывают тайны, принадлежащие не только тебе. Есть силы более могущественные, силы, с которыми я в буквальном смысле связан кровавой клятвой — ведь стоит повнимательнее присмотреться к запястью моей левой руки, еще и сейчас, столько месяцев спустя, можно различить оставшийся на нем белый шрам (разрез был сделан обоюдоострым кинжалом с тяжелой, украшенной переливающимися драгоценными камнями рукоятью; глубоким получился разрез, и тоненькой непрерывной струйкой бежала из него алая кровь — моя кровь, надо отметить). Кровь сцедили в небольшой хрустальный бокальчик, в который — в свою очередь — брызнула еще одна струйка крови, только не алой, а темной, почти черной, да еще с зеленоватым отливом. Густая, как патока, струйка, перемешавшаяся с моей. И я взял бокальчик и приложил к губам, я хлебнул из него, но это уже не метафора, это случилось на самом деле, и…
2
На самом деле ее зовут совсем по–другому, но это не играет никакой роли, ибо если уж втемяшилось в голову, что она Сюзанна, то прежнего имени не то что произносить, но и вспоминать не рекомендуется. Да я его уж и не помню, лишь где–то в одном из закоулочков мозга, ведающих той сладкой амброзией, что называют памятью, таятся несколько запавших (или выпавших) букв, среди которых есть и мягко шепчущая «с», и горделиво–упругая «н», но «тс-с», говорю я сам себе, оставим закоулочек в покое, нечего соваться туда, куда не просят, и пусть Сюзанна до конца дней своих так и остается Сюзанной, чем–то непривычно–зкзотическим для лишенного подобной роскоши отечественного слуха. Фамилия у нее, естественно, моя, а вот отчество самое простое: Сергеевна. Так что она Сюзанна Сергеевна, дальше идет прочерк, и можно переходить к следующему абзацу, начать который я позволю себе…
А собственно, с чего? С описания Сюзанниной внешности? С психологических характеристик? С того, как мы познакомились? Или вообще с того, что уже вот почти десять лет, как мы женаты? Что есть главное, а что второстепенное, что можно опустить, а что — оставить? Ну, опустить, скорее всего, ничего нельзя, так что начну я с того, что прежде всего приходит в голову, вползает в нее скользким угрем, длинным, гибким змеиным телом, оплетает мозг виноградной лозой, начну–ка я с того, дорогая, как ты вошла в мою жизнь, а потом уже все остальное, хотя почему потом, скорее всего, рассказ пойдет одновременно, надо лишь набраться терпения, перевести дыхание, прислушаться (и внимательно) к тому, что происходит в сердце, хотя наличие этого органа в моей груди сама Сюзанна ставит под сомнение, но я‑то знаю, что он есть, недаром постоянно таскаю в кармане валидол, а в кухонном шкафчике стоит пузырек с валокордином, и бывает, что, проснувшись под утро, когда еще не рассеялись сумерки, часов, скажем, в шесть (особенно это касается осени, то есть осенних утренних сумерек, чернильно–синих, промораживающих ранние октябрьские лужи тонюсенькой корочкой льда), я чувствую упомянутый орган, да так, что вылажу из кровати, ненароком коснувшись безмятежно–раскинувшегося наискосок неправдоподобной геометрической загогулиной (распаренной, горячей, умиротворенно посапывающей загогулиной) все еще манящего меня тела, и иду на кухню, лезу в шкафчик, достаю пузырек, капаю в стакан положенные двадцать пять капель, разбавляю водой и опрокидываю в рот, ожидая того момента, когда боль отпустит и можно будет снова рухнуть под бок к Сюзанне. Так вот, если повнимательнее прислушаться к тому, что происходит сейчас в сердце, понимаешь, что рассказ уже в самом разгаре, остается лишь наполнить его дыхание и интонацию определенным содержанием, описав для этого хотя бы то, как произошло наше с Сюзанной знакомство.
Если сейчас мне почти сорок, то тогда — соответственно — было почти тридцать. К тому времени я уже успел жениться и развестись, но эта линия судьбы не интересует меня в истории событий последнего года, просто констатируем факты: да, был женат, да, успел развестись — и не все ли равно, чем я занимался тогда? Гораздо больше меня интересует Сюзанна, точнее — самый первый момент нашего знакомства, но не будем ссылаться на кружево Мнемозины, на таинственные нити паутины, что ткут волшебницы Парки, хотя тема парков (пока это всего лишь игра слов) обязательно возникнет на последующих страницах, парки/сады, сады/парки, волшебная паутина судьбы, что ткут в парках Парки, вот только не в парке познакомились мы с Сюзанной, хотя, надо сказать, искус изменения некогда бывшей реальности преследовал меня довольно долго, и, Боже, как мне хотелось, чтобы это было именно так!
Но случилось это (повторим) не в парке, а на даче одного моего приятеля, который только что закончил строительство бани и позвал меня на положенный в таких случаях пикник. Сюзанна сидела на оставшемся от строительства обрубке бревна, была она в джинсах и свитере, длинные каштановые волосы падали на плечи, лицо ее показалось мне не очень красивым (чуть запоздало произнесем «тогда»), просто хорошее русское лицо с небольшим вздернутым носиком и с таким же небольшим ртом (вот только губы пухлые, будто сильно нацелованные с вечера, но со временем я понял, что они такие от природы), глаза не слишком выразительные — но опять же, если судить по первому впечатлению. На самом же деле они были переменчивыми, то серо–зелеными, то льдисто–голубыми, но тогда я не заметил этого, а лишь подивился, что имя находится в столь разительном несоответствии с внешностью. Боже, как я ошибался!
У Сюзанны был тогда роман (меня всегда отчаянно забавляла эта игра понятий роман/роман, то есть роман, как нечто выдуманное, никогда до этого не существовавшее ни на земле, ни под небом (впрочем, есть теория, что все ненаписанные книги витают в так называемой ноосфере, но это отдает шаманством), и роман как любовная интрига, взаимоотношения двоих, может, именно поэтому любой роман невозможен без романа, семантика обязывает к единению в одно сущее, точно так же, как (в идеале) любовный роман — и не только в романе — обязательно должен закончиться слиянием в одно существо двух обнаженных тел), она была увлечена им, и явление перед глазами постороннего объекта мужского пола совсем не взволновало ее. Я же приехал к приятелю на баню и шашлыки, а отнюдь не для объятий на (предположим) солнечном и колком сеновале, так что мы забавно провели вчетвером (приятель был с женой) время до вечера, ночной электричкой я отбыл обратно, оставив троицу на крутом речном берегу, совсем уже неразличимом из–за полуночной августовской черноты, прерываемой разве что редкими штрихами падающих откуда–то из района Млечного Пути звезд, что были — проявлю остатки школьных познаний — так называемыми Леонидами, то есть звездным потоком, появляющимся каждый год в августе со стороны созвездия Льва. И так бы все это и закончилось — лишь еще одним воспоминанием, окутанным таинственным флером ночного августовского неба, если бы через месяц роман Сюзанны не закончился трагическим фиаско (никакой, впрочем, крови, лишь слезы), и мы опять встретились с ней все у того же приятеля, на дне рождения его жены, в его городской квартире, окна которой выходили (это не игра случая и не нить судьбы, а то, что было на самом деле) на боковую ограду старого городского парка, некогда бывшего монастырским садом, и липовые кроны, уже тронутые налетом осени, тихо шелестели за открытым окном, у которого мы и стояли с Сюзанной, вспоминая милый августовский пикник.
3
Сколько лет прошло с той ночи, но и до сих пор никак не могу взять в толк: что случилось тогда с Сюзанной? И дело не в том, что просьба ее шокировала меня — да и где вы найдете мужчину, которого бы смутило подобное желание. Недоумение мое в ином — сколько лет прошло с той ночи, но ни разу впоследствии Сюзанна не была со мной так бесстыдно хороша и страстна, как тогда, никогда впоследствии она столь откровенно не отдавалась мне и не желала меня, о, долго еще можно нанизывать слово за словом, одно определение за другим, но стоит ли копаться в таком давнем уже для нас прошлом, ведь это не более чем штрих к портрету моей жены, необходимый исключительно для того, чтобы проще было повествовать о событиях последнего времени, тех самых событиях, которые и привели… Да, вы правы, и не стоит в очередной раз оголять левое запястье, что же касается Сюзанны, то на следующее же утро мы отбыли с ней в некое подобие свадебного путешествия, хотя собственно бракосочетание (великолепное, надо заметить, слово!) произошло двумя годами позже, когда моя благоверная была беременной. Впрочем, с родами так ничего и не получилось — есть такое понятие «выкидыш», больше же Сюзанна на этот эксперимент не пошла.
Так вот на следующее же утро мы отбыли с ней в подобие свадебного путешествия, и если попытаться расшифровать свою жизнь как набор знаков, то уже тогда я мог бы предположить все то, что случилось со мной вскоре после знаменательного утра двадцатого июля. И начать надо с того, что канву именно той поездки я взял за основу сюжета романа «Градус желания», главный герой которого встречается на борту теплохода, следующего из Одессы в Ялту, с замужней дамой, которая только что узнала, что муж ей неверен. Типичная завязка, долго и красиво происходящая на фоне красивого описания моря. Всю первую главу герой и дама, назовем ее К., смотрят друг на друга в теплоходной ресторации, герой строит самые разнообразные планы насчет возможного знакомства, но знакомства не происходит, на ночь они расходятся по своим каютам, а рано утром теплоход швартуется в ялтинском порту, и герой легко сбегает по трапу, думая о том, что все, вот и еще одна возможная ниточка оборвана и незнакомка так и останется незнакомкой, а ведь могло случиться…
Многоточие идет не только в конце предыдущего предложения, почти вся последующая глава «Градуса» представляет из себя такое же многоточие, ибо именно из нее читатель узнает кое–что о загадочной даме, о той самой К., ибо как же иначе прикажете вести рассказ хотя бы о том, что она испытала, когда узнала, что муж ей неверен?
Дама тоже сходит в Ялте, стоит томительная жара (мы с Сюзанной попали в затяжной и холодный дождь), что, впрочем, следует из первой же строчки романа, дама едет в санаторий подлечить нервы, а герой занимается невесть чем, то есть валяется на пляже и рефлексирует, пока их не сводит судьба, и происходит это — соответственно — опять же вечером. Но тут сделаем паузу в скороговорке пересказа и перейдем — нет, не к цитированию страниц из романа, а к тому, что было на самом деле, точнее говоря, могло быть, и Ялта тут не больше чем произвольно взятая географическая точка, это могли быть и Буэнос — Айрес, и Элджернон, да и любой другой город мог бы быть вместо Ялты, даже Венеция, где одним прекрасным вечером по каналу неторопливо двигалась гондола, на подушках в которой и возлежала уже упомянутая дама, а гондольер без всякого перевода, на отличном итальянском рассказывал ей о достопримечательностях сказочного города на воде. Даму же интересовало совсем другое (кстати говоря, по воле богов именно в Венецию вдруг переходит действие романа «Градус желания», что при первом чтении произвело колоссальное впечатление на господина Клауса В. из города Мюнхена), к примеру, то, отчего супруг ей изменил и что ей, бедолаге, делать. Как вы понимаете, сделать она могла только одно, но для этого требовалось очередное появление нашего героя, которое задерживалось, ибо пока дама каталась на гондоле по венецианским каналам, он все еще рефлексировал на ялтинском пляже. Но недолго, ведь как у фабулы, так и у сюжета свои законы, нельзя бесконечно испытывать терпение читателя. Остается добавить, что в последней главе дама стреляет в героя из большого старого револьвера, как бы уничтожая этим все персонифицированное мужское зло, а дух героя, отлетая к небесам, тихо отпускает ей все грехи, что, впрочем, было сделано исключительно по воле Божьей. На этом можно оставить тему «Градуса», как и темы Ялты, Венеции, героя и дамы, и вновь обратиться к нам с Сюзанной, сказав лишь, что сразу после нашего возвращения из памятного путешествия Сюзанна вновь закрутила роман с покинувшим ее незадолго перед нашей встречей любовником, который откликался, как оказалось, на совершенно замечательное имя Паша.
И целый год после этого в моей жизни царил абсолютный дурдом!
4
Но тут меня вновь отвлекает тема случайности, столь мимолетно возникшая в первой главе. Пытаясь осознать все произошедшее в последний год, и не для того, чтобы понять, сон это или явь, а чтобы уяснить саму сущность, то есть подоплеку и смысловой стержень события (а может, не столько события, сколько его — нет, ни моральных дефис нравственных, это как раз не существенно, а — вновь продолжаем через тире, сколько его предопределенности, и тут вновь неотвратимо возникает тень случая).
Если принять за аксиому понятие неотвратимости судьбы, то не только многие вещи становятся изначально ясны и прозрачны, хотя я прекрасно понимаю, что эти мои размышления не являются прозой, а могут рассматриваться всего лишь как технический элемент в создаваемой сложной и плотной ткани текста, без которого, впрочем, не обойтись, как не обойтись без завтрака или утреннего похода в сортир с шуршащей газетой под мышкой (для чтения, заметим в скобках, исключительно для чтения, для других целей — другая бумага). Так вот эта аксиома вытягивает за собой — как котенок лапой нить из плотно намотанного клубка — целую череду прочих аксиом, теорем, гипотез и тому подобного, говоря же в ином словарном ряду, то не просто одно порождает другое (чему — приоткроем авторский замысел — и был посвящен роман «Градус желания»), в этом «одном» другое уже существует, ведь я никогда не поверю в то, что — скажем — момент нашей встречи с Сюзанной на даче у приятеля (баня, дымок от мангала с шашлыками, туман, поднимающейся от реки) не таил в себе Пашиного сумасшествия, как не скрывал и много лет спустя заключенного пари, да и это непосредственное мгновение моего рассказа — кто знает, но, может, именно для него все и произошло? Вот только читать эту предопределенность, разгадывать знаки судьбы дано столь малочисленной группе людей, что все прочие блуждают во тьме, и это отнюдь не метафора.
Отношусь ли я к сей малочисленной группе? Или мое место там, в общей стае бредущих в потемках слепцов? Никакой практической ценности вопросы эти не имеют — просто досужие размышления человека, привыкшего размышлять почти обо всем, хотя сама тема знаков так же неотвратимо связана с темой судьбы, как — к примеру — Парки связаны с парком, и это не просто изящная игра слов.
Вообще–то мне нравится коллекционировать знаки, хотя подобное собрание невозможно выставить на глаза любознательным зевакам как коллекцию монет, марок или — скажем — бабочек (стоило написать это слово, как нос уловил четко различимый запах эфира, которым внезапно потянуло в открытое окно моего кабинета, и не стоит приплетать сюда «дежа вю» и с его помощью выстраивать метафизическую парадигму, все проще — плеснул, наверное, кто–нибудь эфира под окном, вот и потянуло), хотя писать о чешуекрылых давно стало дурным тоном, так что и я — как бы этого ни хотелось — избегну столь притягательной (впрочем, как и хорошо мне знакомой) темы.
Нет, собирание знаков — это не что иное, как самоуслада, ибо даже то, что является знаком для тебя, для другого лишь мусор или рядовая случайность в цепи остальных.
5
И последняя фраза не есть лишь попытка эстетически–точно закруглить предыдущую главу. Декорации необходимы не столько самому повествователю, сколько тому, о чем он повествует. Что же касается лета, то выдалось оно в тот год невнятным, прогорклым, с долгими и мающими душу дождями, с неприятным ознобом, место которому в сентябре, но не в июле, а ведь именно в июле (опять случайность или же новый знак?) Сюзанна и предложила мне разъехаться на время, в июле же, но неделей позже, я оказался в уже упомянутом доме отдыха, только было это довольно далеко от дома — в том месте, что в России называют обычно «центральной полосой».
Путевка у меня была на две недели, верстку я прочитал в первые же три дня, оставалось еще одиннадцать, но прежде, чем перейти к изложению последующих событий, я должен набросать хотя бы приблизительный план местности, сделать эскиз, и отнюдь не твердой рукой.
Что касается самого дома отдыха, то находился он в здании старого барского особняка, долгие годы стоявшего запущенным, но несколько лет назад восстановленного и пусть и переменившего свою внутреннюю сущность, но все равно оставшегося старым барским особняком, с большим пролетом центральной лестницы, с широким холлом на первом этаже и гулкой залой — на втором, с анфиладой комнат, стараниями строителей превращенных в маленькие и не очень уютные палаты, на третьем же этаже, где когда–то были подсобные помещения (то бишь комнаты прислуги), сейчас находилась администрация и была комната отдыха, в которую я, впрочем, не захаживал.
То есть типичный, немного унылый бывший барский особняк, о котором и говорить бы не стоило, если бы не парк, в самом начале которого и стояло здание.
(Повторим: это не произвольно воздвигаемые декорации. Я давно понял, что по странной воле судьбы любая история происходит только в ей присущем окружении, а значит, сюжет того же «Градуса желания» мог возникнуть не где–нибудь, а в Крыму, как «Император и его мандарин» — порождение бестолковых городских улиц и узких переулков с черными дырами подворотен. Вот и эта, нынешняя история, как бы изначально накладывается на изображение парка, причем нескольких, к описанию одного из которых я сейчас и перейду.)
Часть вторая
Бегство в Элджернон (Вивиан)
1
На одной из предыдущих страниц промелькнуло имя главного героя, таким образом, инкогнито раскрыто, а значит, можно перейти к тому странному утру, когда Александр Сергеевич, Саша, Александр, Сашка… Но тут появляются уже знакомые интонации, а это означает, что абзац надо начинать снова, причем — с уточнения.
Дело в том, что Сюзанна ошиблась, и фамилия Александра Сергеевича была не Лепшин, а Лепских, хотя опять же — какого Александра Сергеевича Сюзанна имела в виду? Впрочем, вопрос можно сформулировать иначе, и тогда все встает на свои места: кто такая Сюзанна и какое право имеет она говорить о нашем добром знакомом, Алехандро (исключительно для разнообразия, но это ведь не хуже, чем по имени/отчеству, не так ли, Александр Сергеевич, спрашиваю я, так, милостивый государь, истинно так, соглашается Алехандро) Лепских, который о ее существовании, как говорится, знать не знает и ведать не ведает, что не мешает, однако, самому господину Лепских прекрасно существовать под небом, хотя насколько прекрасно — это особый вопрос. Так вот, инкогнито раскрыто, необходимое уточнение вроде бы как внесено, можно переходить к делу, то бишь к повествованию, то есть вновь плести кружева сюжета и — опять же — начать надо с того замечательного утра двадцатого июля одна тысяча девятьсот девяносто какого–то года, когда ровно в одиннадцать часов утра раздался телефонный звонок и милейший человек, добряк и бонвиван (странное уточнение), стройный, хотя и давно уже облысевший, сорокалетний (почти, надо заметить, чуть–чуть не хватает) мужчина с уже известными нам именем–отчеством–фамилией, то есть Александр Сергеевич Лепских взял трубку и пришел в большое недоумение, ибо заговорили с ним на замечательном английском языке, впрочем — судя по раскатистому «р», скороговорке и иным деталям, говорящий был американцем, но опять же — для Александра Сергеевича, милейшего и добрейшего Алехандро, это не имело никакого значения, ведь единственным языком, на котором А. С. Лепских изъяснялся более чем грамотно, был русский, английский же со времен окончания высшего учебного заведения (большого, но провинциального университета, в котором Алехандро изучал классическую филологию, перемежая эти штудии пропуском лекций по соцреализму и прочей абракадабре, впрочем, давно это было, грустно улыбается Алехандро, скобка закрывается) он подзабыл настолько, что мог сказать лишь несколько фраз, приводить которые мы не будем, ибо не в них дело, а в том, что поначалу Александр не мог врубиться (въехать, включиться) в то, что вещали ему с той стороны телефонного провода, то бишь из–за океана, из города то ли Круффельд, то ли Скроуффилд (обязательно с двойным «ф»), алло, кричал Алехандро, алло, ему снова начинали что–то втолковывать, ай донт андэстэнд, взмолился наконец Александр Сергеевич и добавил: если можно, по–русски! На том конце телефонного провода, за океаном, в городе то ли Круффельд, то ли Скроуффилд (и еще раз обязательно с двойным «ф»!) опомнились, и возникла заминка, но продолжалась она не больше минуты, затем в трубке раздался ломаный (как и положено в таких случаях) голос с невообразимым (что тоже как бы положено) акцентом, который и повторил улетучившуюся в никуда английскую речь заново, но уже на приемлемом для А. С.Лепских уровне понимания, что и попытаемся воспроизвести.
— Это господин Лепских?
— Да, да, это господин Лепских…
— Вам звонят из города Скриффельд, штат (тут опять делаем прочерк, ибо вновь слышна английская невнятица), что в Соединенных Штатах Америки, то есть вам звонят из Соединенных Штатов Америки, вы нас хорошо слышите?
2
Собственно жизнь Александра Сергеевича начинает интересовать нас с того самого момента, когда от него решает уйти жена, но тут–то как раз и появляется необходимость уточнений, ведь во многом именно ее уход и предшествовал тому решению, что посетило светлую (определение не масти, а сути) голову нашего приятеля Алехандро в то самое утро…
Да, да, в то самое утро, когда ему позвонили то ли из Строуффилда, то ли из Страффилда, и он узнал то, что мы все и так хорошо уже знаем.
То есть надо хотя бы вкратце изложить сагу о любви и страданиях Александра Сергеевича Лепских, ибо вне этой системы координат многое в нем (его характере, привычках и прочем) будет непонятно, а значит, затруднит наше совместное с А. С. проникновение в (не будем конкретизировать, чье) будущее.
Что же, история любви — так история любви, все книги, собственно говоря, держатся именно на этом, ибо ни деньги, ни власть, ни слава, ни (упаси Господь!) политика не интересуют людей так, как это коротюсенькое слово всего лишь из нескольких букв (понятно, что в разных языках их количество варьируется) и все, что с ним связано — от комедийных поворотов очередного легкомысленного сюжетца до кровавых всполохов на заднике, появляющемся в последнем акте и изображающем руины павшего замка и далекую черную точку виселицы, в которую и упирается покрытая лежащими на обочине, уже дурно припахивающими трупами, дорога.
Но если говорить конкретно об Александре Сергеевиче, то его любовная сага начиналась именно как смешной легкомысленный сюжетец, что же касается кровавых всполохов… только стоит ли забегать вперед?
3
Да, суббота еще далеко не закончилась, но празднество по случаю именин приятеля подходит к концу, что будем делать дальше, хочется спросить мне милейшего Александра Сергеевича, добрейшего и приятнейшего в общении г-на Лепских, но я только смотрю, как он оборачивается и с тоской (ну вот, Александр Сергеевич, сейчас тоска–то отчего?) глядит на возникшую в дверном проеме Катерину, ведь — положа руку на сердце — явление это не только неожиданное, но, честно говоря, и не запрограммированное, ибо отнюдь не Катерина должна была появиться на балконе, а коралловая Клара, вот только кто–то (и отнюдь не я) сжалился над Алехандро, перемешал вновь все приготовленные к раздаче карты, сдал одну, сдал вторую, тройка, семерка, вместо ожидаемого туза выпадает голубоглазая подруга, которой, впрочем, еще предстоит стать таковой, а получится это или нет — сие зависит уже исключительно от А. С. Лепских. Нам же остается одно, выступить в роли соглядатаев, этаких любопытных рож, приникших к множеству замочных скважин, ведь — если признаться в одном из самых потаенных желаний каждого из нас — подобное соглядатайство за чужими судьбами порою доставляет большее наслаждение, чем проживание своей, одной–единственной, неповторимой судьбы, а потому побыстрее разбирайте замочные скважины, дамы и господа, третья глава начинается с очередного подъема занавеса, сцена на балконе, герой должен встать на колени и взмолиться о том, чтобы дама его сердца… Впрочем, хватит превращать все в дешевую мелодраму или — паче того — в разухабистый водевиль, героев надо любить, а я ведь действительно люблю их, и — на сей момент — самым, пожалуй, приятным в общении является для меня именно Александр Сергеевич, здравствуйте, говорю ему я в очередной раз, здравствуйте, симпатяга вы мой, позвольте поприсутствовать?
Он позволяет, он смущенно улыбается, чуть подмигивает мне правым глазом, а потом вновь забывает о моем существовании, и я ухожу на второй, а потом и на третий план, становлюсь незаметной точкой, ибо не дай господь помешать Алехандро в намечающемся сдвиге судьбы, ведь мне–то известно, чем он закончится, а ему нет, так что пусть все идет так, как и должно, и пусть добрейший наш Александр ожидает от сцены на балконе лишь только хорошего, отныне и вовеки веков!
— Так чего вы грустите, Саша? — спрашивает его внезапно появившаяся в дверях Катерина, и Александр Сергеевич вдруг чувствует, как в уголках его глаз навертываются непрошенные и такие неуместные сейчас слезы.
— Простите, — говорит он, — я слишком много выпил сегодня, вот и стало нехорошо… А грущу… Да не грущу я вовсе, просто душно стало, вот и решил выйти на балкон…
Катерина улыбается, а потом вновь обращается к Алехандро:
4
Хотя ответ был, и отнюдь не случайно Катерина позвала к себе вечером в гости этого недотепу. И если свести ответ к одному–единственному слову, то словом этим будет существительное «месть», а мстить Катерине было кому, и не только душ принимала она, запершись в ванной, но еще и ревела, что называется, в три ручья, ведь отнюдь не г-на Лепских хотела бы видеть сегодня в своем доме, а значит, пора всерьез поговорить о Катерине, ибо обещанные три главы подходят к концу и прошлое вот–вот должно уступить место будущему, а значит…
Сколько можно быть просто функцией, оставив после себя в программке лишь строчку: «Катерина — голубоглазая брюнетка». Между прочим, роль упомянутой брюнетки в судьбе Александра Сергеевича так велика, что порою кажется, будто судьба его начинается именно с упомянутого предвоскресного вечера, точнее же говоря, ночи, ибо стоило лишь взглянуть на часы в тот самый момент, когда Алехандро обнаружил поджидающую его на диване хозяйку, как с удивлением можно обнаружить, что маленькая стрелка стоит на цифре «два», а большая уже заползает в район половины третьего, то есть именно в районе половины третьего ночи Алехандро вступил во владение этим молодым и замечательным телом, заняв место, принадлежащее ему отнюдь не по праву, ибо, как уже было сказано в самом начале вот этой, четвертой главы, лишь жажда мести двигала двадцатилетней прелестницей в своей ночной эскападе, а почему именно такой способ выбрала она… Ну, для этого надо получше узнать Катерину, что мы сейчас и попробуем сделать.
Была она девочкой, что называется, из хорошей семьи. Отец ее, умница из приволжских немцев, хлебнул лиха вместе с соплеменниками, но вместо того, чтобы осесть где–нибудь на казахстанской или какой прочей азиатской земле, выучился на физика и оказался столь толковым, что пошел по научной части и работал в большом закрытом институте одного маленького городка (отсюда, скорее всего, и началась «физическая» линия в их семье, вспомним тут так еще и не появившегося Феликса), сделал какое–то грандиозное открытие в области средств массового уничтожения, получил почетное звание и практически пожизненную ренту, а потом вдруг внезапно заболел и еще довольно молодым — ему не было и пятидесяти — умер, оставив жену вдовой, а двух дочерей, младшей из которых и была Катерина, безотцовщиной.
Продолжать жить и дальше в маленьком и — что совершенно естественно — закрытом городке не было никакого смысла, так что следы Катерины теряются на несколько лет, но потом мы можем отыскать их снова, но только уже в том самом городе, где все это время преспокойно существовал Александр Сергеевич Лепских, уже, между прочим, студент. Кате к этому моменту исполнилось двенадцать лет, еще восемь оставалась до их встречи, чем занимался в это время Александр — нам известно, Катерина же, переехав в большой и чужой город, состояла при маменьке, даме самостоятельной и резкой, с серьезной практической жилкой, что и позволило им не профукать оставшиеся от отца сбережения (награда за открытие действительна была велика), а даже приумножить, вложив деньги не только в ту самую квартиру, где нашел Александр Л. свое счастье, но и в приличную дачу за городом, и в машину, и в золото с бриллиантами (что естественно, если вспомнить аналогии с пещерой Али — Бабы и потайным убежищем графа Монте — Кристо), а кроме всего прочего еще и в ценнейшую коллекцию экзотических раковин, смысл которой был лишь в том, что мало кто догадывался о ее истинной стоимости (точнее же говоря, людей таких было трое, один жил в Череповце, один — в Цюрихе да еще один в Акапулько), но хватит перечислять то, что нам не принадлежит, скажем лишь, что работала маменька главным бухгалтером одного небольшого предприятия, сестра же (старшая, в чем и заключается ее единственная роль) давно вышла замуж за военного и вот уже несколько лет, как жила по дальним гарнизонам, появляясь лишь раз в год, на недельку, по дороге к отпускному морю, но это не больше чем пропуск в сюжете, ибо и маменька, и сестра ничего в нем не значат, важна лишь Катерина, которая с успехом (еще говорят: успешно) закончила школу и поступила в университет, на математический факультет (видимо, гены), собственно, к моменту нашей встречи она учится на третьем курсе (не надо забывать — ей всего двадцать лет), что же касается не внешней линии жизни, а внутренней…
На самом–то деле благополучная девочка из довольно благополучной, хотя и пережившей такую трагедии, как смерть кормильца, семьи была отнюдь не такой, и дело не только в той сердечной ране, той пустоте внутри, что появилась в ее жизни после ухода из нее Альфреда Штампля (таковы были настоящие имя и фамилия Катиного отца, так что по паспорту она была Альфредовна, вот только фамилия у нее была маменькина, самая, между прочим, русская фамилия — да, правильно, Иванова, то есть Екатерина Альфредовна Иванова, Катя, Катерина, Кэт, голубоглазая брюнетка с нежнейше- плоским животом и необычайно красивой грудью, как только что убедился в этом Алехандро Лепских, никогда еще не видавший таких обольстительно–прекрасных сосков — две твердые коричневые горошины, которые так приятно брать в рот и чуть покусывать своими пожелтевшими от курева зубами). Катерина была просто нашпигована, нафарширована, набита под завязку, до самого горла, разнообразными комплексами, главным из которых был тот, что она никому, ну абсолютно никому неинтересна, и — соответственно — не нужна. Требовалось ее тело (Катерина хорошо представляла его эстетическую и физиологическую ценность), порою интересовало ее общество — а чем плохо общество красивой молодой женщины? Но вот душа! Да что говорить, только контраст, существовавший между формой и содержанием, то есть между внешним обликом и внутренней сутью, был такой, что порою людям, имевшим, что называется, на Катерину виды, хотелось убежать куда подальше, лишь только знакомство их переходило в более тесную стадию: нет, Кэт никогда не ныла, никогда и никого не затрудняла своими проблемами, она просто издевалась, ерничала, ехидничала, чем делала любой роман еще с самого начала обреченным на трагический финал, ведь кто может выдержать этот мощный натиск молодого закомплексованного существа, только вот сразу отбросим рифмующуюся парочку фрустрация/сублимация, как не будем привлекать на помощь и набивший оскомину тандем Фрейд/Юнг (оставив в покое также Адлера, Фромма и Берна), ибо подсознание — подсознанием, архетипы — архетипами, родовая травма всегда была и будет родовой травмой, точно так же, как и Эдипов комплекс не может стать ничем иным (как, кстати, звали мать Эдипа? Вопрос для любителей кроссвордов. Ответ: Иокаста), ведь все это не более чем бессмысленная абракадабра, за которой теряется, тает, исчезает в густом утреннем (или вечернем) тумане прелестная Катя Иванова — со всеми своими комплексами и беспричинной (я подчеркиваю!) тоской в глазах.
5
Немудрено, что уже вечером Феликс сидит на кухне у Александра Сергеевича, пьет с ним (что бы вы думали?) водку и выслушивает тот бред, что излагает ему (торопливо, порою глотая слова и оставляя от них одни окончания) Алехандро.
Но сперва о Феликсе. То, что он был в родстве с Катериной Альфредовной Ивановой, можно вывести хотя бы из полного фио засекреченного естествоиспытателя тире теоретика/практика — звали его Феликсом Ивановичем Штамплем, внешностью же он отличался столь любопытной, что не описать ее — грех. Роста выше среднего, худой, как палка (бамбук, тростник, телеграфный столб, вот только немного подпиленный сверху), блондинистый до заунывности и с таким же до заунывности вытянутым лицом, с бегающими льдисто–серыми глазами, будто лишенными ресниц (на самом деле ресницы были, вот только не сразу бросались — опять же, в глаза), с печально нависающим над верхней губой носом, пришлепнутым на самом кончике, который всегда пылал неестественно красным цветом (и не от того, что Феликс много пил, хотя последнее было ему не чуждо), с юношеской прыщавостью на лбу и щеках, да еще дурно припахивающим (попахивающим, если хотите) ртом — в общем, картинка, далеко не радующая глаз, что, впрочем, никак не отражалось на личной судьбе Феликса Ивановича, ибо в своем деле был он личностью незаурядной (поговаривали, что способен отхватить и Нобелевку), семейная жизнь его складывалась тоже неплохо — был он уже несколько лет как женат, жену звали (предположим) Зиной, от нее даже имелась обожаемая дочь, хотя все это — как понимаете — не имеет к нашей истории никакого отношения, поэтому оставляем и жену, и дочь за пределами абзаца, впустив в него лишь самого Феликса, сидящего сейчас напротив Алехандро, попивающего хозяйскую водочку да время от времени внимательно покачивающего головой, будто говоря при этом: слушаю, милейший мой Александр Сергеевич, очень внимательно слушаю!
А слушать было что, ибо ни разу еще Алехандро никому не плакался о своей судьбе, тем паче — не делился радостью от получения премии Крюгера. Излагал он все это сбивчиво, перескакивая с одного на другое, так что Феликсу пришлось даже приложить некие мыслительные усилия, чтобы свести концы с концами и выстроить подобие логически рассказанной истории, на одном полюсе которой был уход жены, Катерины (Екатерины) Ивановой — Штампль, а на другом — звонок из заокеанской глубинки.
Дождавшись наконец паузы, во время которой Александр Сергеевич остановился перевести дух и разлить еще по рюмашечке, Феликс решил уточнить две заинтересовавшие его вещи. Это были: а) основная причина ухода от г-на Лепских дальней родственницы г-на Штампля и б) облагается ли премия Крюгера налогом, а если да, то каким?
Что касается первого, то ничего конкретного Александр Сергеевич поведать не мог, ибо воспринималось им это лишь на уровне эмоций, хотя в ответном спиче и промелькнуло несколько фактов, главными из которых были опять же: а) невозможность (по словам Катерины) и дальше жить вместе, ибо (по ее же словам) «произошел кризис любви» и б) затянувшийся финансовый кризис (последние пять, а может, что и все шесть месяцев) г-на Лепских, что тоже не придавало их семейной жизни особой стабильности, ибо (уже по его словам) «дорогой бриллиант — и это, между прочим, без тени иронии — дорогой оправы требует, не так ли, Феликс?». Феликс вновь утвердительно кивает и просит не отвлекаться, а ответить на следующий вопрос, на что Александр Сергеевич с готовностью отвечает, что премии налогом не облагаются, а потому его доллары государству не достанутся.
Часть третья
Синдром Кандинского — Клерамбо (Себастьян)
1
И только не надо считать, что какое–то время спустя тьма рассеивается.
Ничего подобного, лишь только прогремел выстрел, лишь только тело мое впечаталось в стенку и наступила уже упомянутая тьма, лишь только Александр Сергеевич Лепшин прекратил свое земное существование, как мне позволили открыть глаза, и можно представить испытанное мною удивление, когда вместо окружающей (к примеру) обстановки больничной палаты, я обнаружил, что нахожусь в изысканном интерьере невнятных пока еще дворцовых покоев, и кто знает, каким образом меня сюда занесло.
Но более того — тело, в котором я находился, принадлежало не мне, я занимал лишь небольшой участочек мозга, в котором — одновременно со мной — ворочалось чье–то «я», которое пыталось вступить с моим в странную, хотя и вполне обоснованную борьбу — ведь кому понравится, если в давно уже облюбованный и обжитый тобою дом вламывается незваный гость и располагается на самом почетном месте, только вот чье это тело и чей мозг, хочется знать, но как спросить, как подать голос?
«Кто ты? — услышал я. — Кто ты и чего тебе надо?»
«Лепшин, — ответил я, — моя фамилия Лепшин…»
2
Когда Вивиан Альворадо сказала, что между ними все кончено, чем она сразу же дает нам понять, что слухи и домыслы (вспомним разговор Сони и Александра Сергеевича) отнюдь не всегда бывают лишь слухами и домыслами и что чаще всего за ними — и это совершенно естественно — можно (при определенном старании) разглядеть контур истинной реальности, то есть узреть правду, которая означает лишь то, что когда Вивиан Альворадо сказала, что между ними все кончено, то (сплошные «то» и «что») она сразу же дала нам понять, что (сколько можно?) слухи и домыслы не всегда бывают лишь слухами и домыслами и отнюдь не беспочвенен был тот разговор, что (уже без комментариев) имела Соня с Александром Сергеевичем Лепских субботним вечером на кухне, когда бравый рейнджер Фарт уже отошел ко сну, а филолог–медиевист с удовольствием принял предложение выпить очередную чашечку чая. И сказала это Вивиан своему брату почти (без двух дней) два месяца назад, таким же, как и сегодня, прекрасным солнечным днем (вот только надо сделать уточнение: тот солнечный день был летним, а сейчас сентябрь, и не только в Дзаросе, но и во всем остальном мире), время близилось к полудню, Вивиан, добрый час проплавав в открытом бассейне с подогревом, расположенном неподалеку от ее покоев, сидела в плетеном кресле, накинув на себя легкомысленно–невесомый: халатик, совершенно (как это и положено) не скрывающий ее прелестей, чувствовала она себя прекрасно, если говорить о физической стороне самоощущения личности, что же касается психического…
Но прежде, чем перейти непосредственно к психическому (точнее же говоря, психологическому) самоощущению принцессы Вивиан, надо окончательно нарисовать ее внутренний портрет, и не так, как это сделал безвестный репортер журнала «Дзаросские леди», впрочем, одновременно с этим упомянув, что и Соня была далеко не права в оценке личности младшей герцогини Альворадо.
Вивиан Альворадо никогда не была ни холодной светской львицей, проводящей дни в погоне за всеми мыслимыми и немыслимыми удовольствиями, ни вздорной, взбалмошной бабенкой со скверным характером, ее нельзя было назвать женщиной глубокого и сильного ума, но не была она и дурой, Вивиан была просто женщиной, слабой, иногда беспомощной, временами капризной и несносной, порою трогательной, изредка жестокой, общество ее могло любого сделать счастливым, но бывало, что каждое слово принцессы ранило в кровь и собеседник желал лишь одного — исчезнуть, раствориться, никогда больше не видеть и не слышать эту прелестную женщину, в словах которой был (как казалось собеседнику) один только яд, в общем, женщина как женщина, со своими слабостями, вот только большинство из них обуславливались как рождением, так непосредственно воспитанием и жизнью принцессы еще в эмиграции, но не будем излагать очередную версию жизнеописания Вивиан Альворадо, нас интересуют лишь ее взаимоотношения с Себастьяном, который действительно был ее братом — вот только сводным или родным? Конечно, было бы лучше, если бы Себастьян оказался всего лишь сводным братом и подтвердилась история о том, что их отец, герцог Рикардо, имел роман с некоей таинственной дамой, у которой и родился упомянутый Себастьян, но история эта не выдерживает никакой критики, ибо Себастьян, как и Вивиан, был зачат от одного и того же семени в одном и том же лоне, и лоном этим была утроба ныне вдовствующей герцогини Стефании, в которой Себастьян Альворадо, как и положено любому из нас, провел первые девять месяцев своей преджизни, огласив мир ранним утром истошным криком, что же касается герцога Рикардо, то он присутствовал при родах первенца и даже держал в этот момент руку герцогини в своей — дабы оказать ей моральную поддержку.
А это значит, что Себастьян был родным братом Вивиан и боги совсем не предполагали, что очередное хитросплетение жизненного сюжета повернется таким образом, что Вивиан и Себастьян станут любовниками, как не предполагали этого ни герцог Рикардо (отнюдь не развод Вивиан с капитаном Маккоем стал причиной глубокого и одновременно обширного, с поражением задней стенки, инфаркта светлейшего Альворадо–старшего, а дошедшая до него весть о том, что инцест — это не только фантазия досужих сочинителей), ни герцогиня Стефания, но попытаемся все же понять, как это случилось и — нет, не оправдать брата и сестру, а хотя бы убедиться в том, что на это были свои причины, а они — естественно — были, причем, далеко не патологического свойства.
Ведь с самого детства Вивиан знала, что брат для нее — всего лишь старший брат, на защиту и мудрость которого она всегда может положиться, а Себастьян любил Вивиан как младшую сестру, которая доставляла порой слишком много хлопот своей надоедливостью, любопытством, вмешательством в его взрослые дела (три года разницы — это не мало), но была любима именно как младшая сестра, впрочем, до одного, вполне определенного дня.
3
Да и как им об этом догадаться, если Вивиан для Себастьяна была всего лишь покойной женой, этой кинодивой, крашеной куклой из одноименного романа, внезапно возродившейся при мало понятных обстоятельствах, ведь, несмотря на трампль, Себастьян довольно отчетливо помнил тот тоскливый день, точнее же говоря, то, еще более тоскливое утро, когда, войдя в спальню жены, он обнаружил ее распростертой на большом фундадорском ковре с пустым пузырьком из–под трампля в правой руке и с раскрытым детским веером в левой. Эта картинка неотрывно маячила перед глазами младшего Альворадо в тот час, когда заунывный (как и положено) голос священника вел заупокойную службу, а хозяин погребальной конторы шептал на ухо обезумевшему от горя Себастьяну, что церемония затягивается, и это может сорвать ему весь дневной график, так что пора прощаться с телом покойной и переходить к кремации, ибо именно кремировать завещала себя кинодива, кремировать, а пепел развеять по ветру, что Себастьян и сделал собственноручно, уехав для этого далеко за город и найдя место поглуше — уютную такую лесную полянку в горах, напоминающих, между прочим, подобные же, только совсем в другом месте (еще там было озеро и здание пансионата на берегу), что, вполне возможно, и послужило началом всей последующей череды событий и даже определенным образом воздействовало на явление в сей мир непосредственно герцогского семейства Альворадо со всеми его чадами и домочадцами, вот только отчего это именно так — кто знает, есть лишь факт, состоящий в присутствии между нами Вивиан и Себастьяна, а стоит ли его интерпретировать, объяснять, подвергать рассмотрению то с той, то с другой стороны в то время, когда заливающийся слезами несчастный вдовец, уже, впрочем, загрузившийся с утра немалой дозой трампля, собственными руками достает из красивой серебряной урны несколько сероватых горсточек мелкого пепла и разбрасывает по поляне — конечно же, не стоит, хочется сказать мне и добавить, что это будет попросту бесчеловечно, на что Себастьян отвечает утвердительным кивком и просит оставить его одного в сей скорбный час, что мы с удовольствием и делаем, возвращаясь к упомянутому Себастьяну некоторое время спустя, настигнув его в одинокой аллее острова Керкс, где он только что вступил во владение телом собственной сестры, принцессы (герцогини) Вивиан Альворадо, вот только сам он пока даже не подозревает об этом.
И тут возникает вполне законный вопрос; неужели Себастьян столь легко поддался на жестокий (хотя и с благими, заметим, целями) розыгрыш и на полном серьезе поверил, что его покойная жена, пепел которой он (вымарываем слово «собственноручно») развеял на далекой и глухой поляне, вновь жива, и это ее тело сейчас страстно прижимается к нему прямо на мельчайшем коралловом песке, посреди одинокой аллеи, укрытой густыми зарослями от посторонних глаз? Позже, когда брат и сестра уже вполне отдавали себе отчет в преступном характере овладевшей ими страсти, Вивиан как–то спросила об этом брата, и тот, растерявшись от неожиданности, был вынужден ответить истинную правду: мол, конечно, он понимал, что дело не совсем чисто, но трампль — штука зловещая и жестокая, да и синдром Кандинского — Клерамбо не им придуман, так что отчасти он догадывался, что это Вивиан, но отчасти нет, впрочем, добавил Себастьян после минутного размышления, он должен признаться, что еще с детства испытывал к сестре не одни лишь братские чувства, но стоит ли сейчас говорить об этом, ведь она знает, что он любит ее со всей пылкостью и страстностью души и может это доказать, но Вивиан внезапно отвечает «нет» и убирает руки Себастьяна со своих шелковых и нежных ног.
Да, она убрала руки Себастьяна со своих шелковых и нежных ног, ибо — в отличие от брата — с самого начала хорошо представляла, что заняла в его жизни не ей принадлежащее место. Более того, даже вопрос, несколько мгновений назад прозвучавший из ее уст, был задан не случайно. То есть с самого начала их безумного романа (не нам судить о том, насколько логически оправдано его возникновение, как не нам, к примеру, давать оценку, скажем, взаимоотношениям Александра Сергеевича Л. с Сюзанной и К., или А. С. Лепских с его женой, Катериной Альфредовной Ивановой, любовное безумие есть всего лишь любовное безумие, которое вылечивается намного проще, чем синдром Кандинского — Клерамбо, вызываемый употреблением больших доз трампля, что в полной мере испытал на себе досточтимый Себастьян Альворадо) Вивиан давала себе отчет в том, что придет день, когда она задаст этот вопрос и кто знает, что за этим последует. Только не надо думать, будто Вивиан такая уж страдалица и мазохистка, отнюдь нет, да и не одно лишь стремление излечить брата от тяжелейшего заболевания двигало ей в тот самый момент, когда она подстригла волосы и выкрасилась перекисью, дабы как можно больше походить на покойную кинодиву. Семейные гены есть семейные гены, и стремление к острым ощущениям всегда было присуще принцессе Альворадо, вот только проявлялось оно чуть иначе, чем, допустим, это было присуще пылкому и романтичному Себастьяну.
И прежде всего эта любовь к острым ощущениям для Вивиан Альворадо осуществлялась непосредственно (и это не каламбур!) в любви. Не так уж далека от истины была племянница дядюшки Го, когда обвинила принцессу в распутстве, хотя отметим, что распутство распутству рознь и не одно лишь стремление к физиологическим наслаждениям двигало Вивиан даже тогда, когда она занималась любовью со своей наставницей на острове Тайкос или же соблазняла молодого и талантливого преподавателя математики, или выходила замуж за блестящего офицера, штабс–капитана Генри Маккоя, или давала приют на ночь в своей постели очередному красавцу- гвардейцу, ведь кроме физической стороны любви есть еще эмоциональная, которая и была для Вивиан тем самым, ради чего она пускалась в свои многочисленные эскапады, ибо именно нехватка эмоций, стремление вновь и вновь постараться достичь золотой середины, то есть насытить себя не только физически, но и чувственно, и привели Вивиан Альворадо в конце концов к тому, что она остановила свой выбор на собственном брате, ведь — согласитесь — есть ли что более схожее на свете, чем восприятие мира (а значит, и друг друга) людьми, кровно связанными, хотя это не значит, что задумывая свой способ излечения Себастьяна от трампля и связанных с ним несчастий (включая воспоминания о покойной кинодиве) принцесса Альворадо пыталась выиграть в этой партии и что–то для себя, весь парадокс заключается как раз в том, что ни капли эгоизма не было в ее поступке, а лишь искреннее стремление помочь брату, но в тот самый момент, когда плоть Вивиан ощутила проникновение восставшего (что немудрено, хотя бы учитывая долгое воздержание) приапа Себастьяна, все благие помыслы исчезли, и она захотела лишь одного — чтобы этот мужчина принадлежал только ей, чтобы эти душа и тело, связанные с ней кровными узами, окончательно перешли в ее владение, ведь тот эмоциональный подъем, ту бурю, что испытала Вивиан в момент слияния с плотью Себастьяна, она лишь предощущала всю свою жизнь, но предощущать и ощутить — разные понятия, и, пережив второе, навряд ли захочешь возвращаться к первому, так что ничего странного нет в том, что Вивиан полюбила своего брата Себастьяна так, как могут любить лишь страстные и пылкие женщины — и душой, и телом, и главным для нее сейчас было убедить Себастьяна в обратном тому, что она пыталась внушить его одурманенному мозгу всю первую неделю — кинодива мертва, ее тело давно стало прахом, собственноручно развеянном Себастьяном на далекой и глухой поляне, а та женщина, что каждую ночь приходит к нему в спальню — его сестра Вивиан, которую он знает всю свою жизнь, но по–настоящему узнал лишь несколько дней назад, и кто из нас мог бы бросить за это в Вивиан камень?
Так почему же тогда за два месяца до этой ночной встречи, до того самого момента, когда бронированный кабриолет принцессы, ведомый багровозатылочным шофером устало подрулил к приоткрытым воротам тапробанской резиденции светлейших герцогов Альворадо, и Вивиан, легко выпорхнув из машины, сухо кивнула Себастьяну, ожидающему встречи с ней уже какой по счету день (каждый день в сумерки выходит Себастьян к воротам и долго сидит, смоля сигару за сигарой у приоткрытых в сторону дороги ворот) и столь же сухо представила ему своего нового секретаря, милейшего недотепу–филолога, этого несчастного медиевиста Алехандро Лепских, она заявила Себастьяну, что между ними все кончено, и если о чем она и жалеет, так это о том времени, когда ее душа и тело безраздельно принадлежали Себастьяну Альворадо, в любой час, хоть дня, хоть ночи, но отныне этому положен конец и никогда — вы понимаете, никогда! — она больше не допустит его в свои покои, с этими словами (а разговор происходил в той самой зале, где Алехандро и Фартик застали Вивиан в прелестном дезабилье, занятую утренним макияжем) принцесса Альворадо указала брату на дверь, и он, изумленный этими безжалостными нотками в обычно столь ласковом и нежном голосе возлюбленной сестры, повернулся и понуро покинул ее покои, в тот же день оставив Элджернон и запершись за стенами тапробанской резиденции правящей династии, и это несмотря на то, что шумный успех последней книги требовал его постоянного присутствия на людях, ибо не было отбоя от интервьюеров и интервьюерш, да и поклонники (а в основном, поклонницы) часами ожидали возможности встретиться со своим кумиром.
4
И действительно, один лишь Господь знает, как долго я ждал этого момента, ведь есть ли что более прекрасное, чем остаться наедине с любимым героем и помочь ему в том, что составляет для него одну из важнейших в жизни услад, пусть даже вся сознательная жизнь Александра Сергеевича Лепских прошла в достаточном удалении от хоть какого- нибудь морского побережья, и раковины большей частью он видел лишь на картинках да в витринах выставок и магазинов, впрочем, последние торгуют сим экзотическим товаром так редко, что говорить о магазинах во множественном числе — бессмысленно, разве что пару раз в жизни натыкался Алехандро на эти замечательные порождения фантазии Творца, стоящие в окружении (предположим) антикварного кофейного сервиза восточного изготовления и (продолжим свои предположения) не менее антикварной люстры, только изготовления уже западного. Но дело, как вы понимаете, не в раковинах как таковых, хотя если говорить о мягкотелых и их связи с Алехандро Лепских, надо отметить, что интересовал его, без всякого сомнения, класс брюхоногих, что же касается отрядов, то внимание Александра Сергеевича занимали отряды заднежаберников и переднежаберников, впрочем, надо отметить еще и склонность А. С. Лепских к классу пластинчатожаберных, в коем его внимание было поровну разделено между как одномускульными, так и двумускульными, но вновь подчеркнем, что дело не в раковинах, а в том, что пора каким–то образом выпутываться из того положения, в котором оказались мы с Алехандро, и скорее по моей, чем по его вине, да это и понятно: ведь он–то отнюдь не претендовал на то, чтобы дать укрывище в своем собственном мозге Александру Сергеевичу Л., то есть Лепшину, тем паче, уж совсем ни при чем Алехандро, когда речь заходит о продаже души дьяволу этим самым Лепшиным, пусть даже Алехандро Лепских в каком–то роде является специалистом по инфернальному и не один час своей жизни провел в той или иной библиотеке, в том или ином хранилище инкунабул, да даже депозитарии иногда посещал Алехандро в поисках той или иной эстетической интерпретации, но надо заметить, что найти ее было намного проще, чем, к примеру, редкую раковину конуса, а ведь этим и занимается сейчас Александр Сергеевич Лепских, вот только не надо путать с Лепшиным, продавшим душу дьяволу, хотя вопрос «зачем он это сделал» больше интересует его протагониста, уже успевшего заметить первый раритет и старательно отколупывающего витую, сплошь покрытую изощренных узором раковину от большого камня, расположенного всего в паре метров от берега (время отлива и к камню можно подобраться не замочив ног).
И надо отметить, что вопрос этот носит вполне академический характер, пусть и волнует Алехандро давно, с тех самых пор, как он отыскал, наконец–то, подлинный текст «Амфатриды» Фридриха Штаудоферийского, той самой «Амфатриды», суть которой и есть собственно взаимоотношения человека с дьяволом, более того, вторая и третья части этого, пожалуй, наиболее загадочного произведения средневековой мистической мысли полностью посвящены доказательству того тезиса, что (но тут упомянем первую часть, в которой князь Фридрих ставит парадоксальный вопрос «что есть Бог и что есть Дьявол?» и столь же парадоксально на него отвечает, то есть просто вставляет между двумя частями уравнения знак равенства, аргументируя это тем, что природа божественного, на его взгляд, столь же пагубна для человеческого существа, как и природа темного, дьявольского, пагубность же эту Фридрих видит исключительно в искушении, Господь, по его мнению, не менее хитроумен в претензиях на человеческую душу, чем дьявол и искушает его добродетелью столь же настырно, как дьявол — греховностью, но тут, говорит Фридрих, возникает вполне законный вопрос: а не есть ли добродетель грех, и не является ли греховность добродетелью? После чего князь Штаудоферийский, еще немного поупражнявшись в софистике, заявляет, что отныне для него понятие Бога сводится к понятию дьявола, точнее же будет просто заменить эти два слова одним, вот только — даже зная, как его произнести — сам Фридрих этого никогда не сделает, первая часть «Амфатриды» на этом заканчивается) раз и Бог, и дьявол — одно лицо, то значит ни о какой продаже души говорить нельзя, ибо в таком случае она продана изначально, с самого момента человеческого рождения отдана на заклание, а собственно балансировка на границе света и тьмы и есть ни что иное, как божественное (читай: дьявольское) развлечение, ибо вечность гораздо более скучна, чем это кажется, и надо же себя чем–то занять!
Стоит ли говорить, что этот кощунственный трактат сразу же после написания и появления в списках первый с уверенностью можно датировать серединой пятнадцатого века) был отнесен к числу наиболее мерзких порождений лукавого, имя Фридриха прокляли одновременно со всех амвонов, а сам он с трудом (несмотря на все могущество) избежал костра и остаток дней провел в отдаленном горном монастыре, где и почил в бозе студеным январским днем, когда за окошком его кельи к завыванию январского ветра примешивался вой голодной волчьей стаи — зима выдалась студеная и жрать в окрестностях монастыря было нечего, так что волки решили пойти на штурм единственного в этих местах человеческого жилья, но что из этого вышло — история умалчивает, вполне возможно, что это всего лишь поздняя интерпретация церковных историков, пожелавших предать кончине этого слуги дьявола такой бесславный облик — чего, действительно, хорошего, когда твое, еще не успевшее остыть тело, не предается земле, а разрывается на части свирепыми и мерзкими, потерявшими от голода страх перед человеком тварями, впрочем, сама судьба (равно, как и жизнь) Фридриха Штаудоферийского волновали А. С. Лепских намного меньше, чем его рассуждения, с которыми он не то, что был согласен, но — скажем так — находил общие точки соприкосновения, главной из которых была идея изначального единения человеческой души с природой как светлых, то есть божественных, так и темных, то есть дьявольских сил, более того, отрицая вслед за Фридрихом идею борьбы между этими двумя сторонами бытия души, Александр Сергеевич Лепских довольно много размышлял о возможности гармоничного единения как света, так и тьмы в пределах одной отдельно взятой души и находил, что такое единение вполне возможно.
Повторим: то, что в это раннее тапробанское утро Алехандро Лепских, бродя по полосе отлива и отдирая от камней прекрасные и изысканные раковины конусов, размышляет об Александре Сергеевиче Л., то есть Лепшине, не есть лишь моя прихоть, а вопрос «зачем он это сделал?», то есть зачем Александр Сергеевич Лепшин продал душу дьяволу, можно теперь сформулировать таким образом: какой во всем этом был смысл, если (вновь упомянем «Амфатриду» Фридриха Штаудоферийского) она продала изначально и нет никакого смысла делать это во второй раз?
Так есть или нет?