У цыганской танцовщицы из Галиции Лилянки Хорват две жизни: дневная и ночная. Она «волчица» — существо, зачатое женщиной и вампиром и по природе своей вынужденное охотиться на упырей. Лилянка могла бы прочесть лекцию об истинной сущности и привычках вампиров… но жизнь внезапно начинает читать лекцию ей. И эта лекция очень, очень длинна.
Глава I
Что за глупость эти вампирские телесаги! Одна за другой они повторяют лживые «аксиомы»: упырь может полюбить смертную девушку, главный враг кровососа — оборотень, и вампиры не отражаются в зеркалах (что вообще уже не лезет ни в какие ворота). Если бы я читала об упырях лекцию, обязательно бы в самом начале опровергла эту чушь. Тезисно:
— вампиры никогда не влюбляются, по крайней мере, в обычных женщин,
— кроме вампиров, не существует других оборотней
— ну и уж конечно, любое физическое тело, живое или мёртвое, отражается в зеркальных поверхностях.
Конечно, кровососы могут испытывать желание. Но это всегда страсть к той, кого любил перед смертью: жене, невесте, просто девушке. Раз за разом он будет приходить к ней, и если женщина достаточно полна сил, чтобы не зачахнуть от вампирской любви, она может даже родить от мёртвого любовника ребёнка. А если или она, или упырь несут в своих жилах перечно-жаркую цыганскую кровь, то ребёнок родится «волком» — существом, отличающимся и от вампира, и от человека. Вот «волки»-то и являются естественными и единственными врагами кровососов.
Глава II
Кто такой этот Ловаш Батори? Что ему от меня надо? Как он меня отыскивает и как от него скрыться? Насколько он для меня опасен? Если бы карты умели давать ответы на такие вопросы, я бы обязательно попросила тётю Марлену погадать. Но карты знают одно: воздыхатель, да недоброжелатель, да долгая дорога и казённая бумага. Ох уж эти карты, старые друзья…
Первые три года после подписания Шлезвигского договора, возвещавшего смерть Венской Империи и вылупление самостоятельных и бесчисленных королевств и республик из её величественного тела, мы откровенно голодали. И в районной комендатуре, и на фабрике выдавали жалованье «в рассрочку»: чуть-чуть сейчас, а остальное будем вам должны. То, что выдавали матери за уборку двора и подъезда, было жалкими крохами, на которые втроём нельзя было прожить и неделю. На фабрике не давали денег вообще, расплачиваясь результатами хитрых фабричных бартеров: то крупой и молоком, и это было большим везеньем, то какими-то шторами, из которых мать раскроила нам и себе рубашки и платья, то электрическими розетками, которые мы с братом не очень успешно продавали потом с рук, бегая по дворам, а то раз дали огромную катушку первокачественной конопляной бумаги. Мы нарезали и нашили из неё тетрадок, и ещё осталось — долго я рисовала на бумаге с той катушки!
Из-за этой «рассрочки» мы голодали, и голодали отчаянно. Чаще всего дневной рацион состоял из бутерброда с маргарином и стакана сладкого какао утром в школе (бесплатные завтраки были срочно введены правительством, как только оказалось, что страна пока ещё мучительно переносит независимость и многие её маленькие граждане теперь недоедают; какао, мука, маргарин и прочее для обеспечения школ, а также больниц, армии и некоторых иных государственных учреждений были извлечены из стратегического запаса, который в результате оказался истощён как раз за эти три кризисных года) и ломтя дешёвого липкого хлеба с чуть-чуть подслащенным, изжелта-прозрачным чаем — вечером дома. Иногда не было и этого. Случалось, что за всё воскресенье или субботу мы съедали по горстке сваренной только на воде и соли гречки, или тонкую и пресную лепёшку из кукурузной муки. В такие дни мы ничего толком не делали, даже не разговаривали, а просто лежали в постелях, пытаясь согреться. Лицо матери увядало на глазах. У брата совершенно заострились кадык и нос, сквозь коричневую кожу выпирали штакетником рёбра. Иногда он развлекал меня, показывая «йога»: заматывал голову полотенцем, садился по-цыгански в одних трусах и сильно втягивал и без того впалый живот. Грудная клетка при этом раздувалась, и рёбра выступали ещё сильней. Зрелище было страшноватое, но мне очень нравилось, и я сразу начинала смеяться. Как выглядела я сама, я даже не представляю, но помню, что руки у меня казались совсем прозрачными. Я поднимала их перед лицом и рассматривала на просвет — одно из немногих развлечений в те дни, когда даже не можешь встать.
Когда еда заканчивалась совсем-совсем, мать начинала обзванивать каких-то фабричных приятельниц. После получаса обзвонов она собиралась и уходила из дома. Через некоторое время возвращалась — с несколькими картофелинами, с пакетиком макарон, с кочаном капусты — и растапливала плиту. Вскоре по каморке плыли вкусные запахи — да, даже варёные макароны пахли для нас необыкновенно волнительно и вкусно — и мать входила с тарелками, ставила их на табуретки возле наших постелей. Мы смотрели на эти тарелки с вожделением, но взять в руки приборы не было сил. Наконец, мы заставляли себя подцепить по крохотному комку каши или полоску капустной лапши и дрожащими руками подносили их ко рту. Некоторое время мы просто наслаждались ощущением пищи на языке, потом потихоньку прожёвывали кусок, тщательно смешивая его со слюной — чтобы не потерять ни калории и чтобы не заболел с отвычки живот. Мать ела тоже, с равнодушным и усталым лицом глядя в свою тарелку. Можно только представить, чего стоили её шляхетской гордости эти звонки.
По счастью, от недоедания и холода я заболевала то бронхитом, то пневмонией. Тогда за мной приезжала машина с мальтийским крестом на стекле и увозила в хоспиталь. Сначала, конечно, было плохо и больно, а потом ещё раздражали уколы, особенно по утрам, но в целом болеть мне нравилось: четырёхразовое питание, приятные процедуры вроде «солярия» и прогревания каким-то аппаратом с проводочками и тряпочками, телевизор в комнате отдыха, покой от постоянных материнских истерик, которые зачастую сопровождались жестокими пощёчинами. Только очень не хватало прогулок по крыше. Я заменяла их сидением на подоконнике у всегда закрытого окна.