Честь

Медынский Григорий

Действие повести Григория Медынского «Честь» развертывается в наше время. В центре повествования – советский школьник, девятиклассник Антон Шелестов, вовлеченный преступниками в свою шайку. Автор раскрывает причины, которые привели Антона к нравственному падению, – неблагополучная семья, недостаточное внимание к нему взрослых, отход юноши от школьного коллектива, влияние улицы, разрыв с настоящими друзьями и т. д. Антон – юноша со слабым, неуравновешенным характером. Он делает попытку порвать с засасывающей его тлетворной средой, но ему не хватает для этого силы воли. И вот участие в грабеже приводит его вместе с другими преступниками на скамью подсудимых.

Дальнейший путь Антона Шелестова – возвращение к честному труду.

(Повесть впервые опубликована в журнале «Москва» (№4,5,10,11) за 1959 г.)

Часть первая

1

От школы до дома было недалеко, и Антон так и не решил, говорить или не говорить маме о сегодняшних происшествиях в школе. Она, конечно, все узнает обо всем, но уж пусть это будет позже, чем раньше. Впрочем, если говорить о том, что было, то говорить нужно теперь, до прихода отчима, – Антон его не любил.

Чтобы скрыть свое настроение, он вошел в комнату с бодрый видом, беззаботно насвистывая. Но материнский глаз, сразу отметил, как он вошел, как бросил на диван портфель, как в нерешительности остановился посреди комнаты, – явные признаки чего-то неладного. И не успел Антон сообразить, что ему делать, как мать уже стояла перед ним со своим обычным, так надоевшим ему в последнее время вопросом:

– Ну?.. Как дела?

– А что?.. Ничего!

– Ты говорил, что Вера Дмитриевна должна была по геометрии спросить.

2

Антон и сам не ожидал, что его разговор с матерью может так кончиться. Но так уж вышло. Что он, маленький, что ли? Вадик правильно говорит: нужно «бороться против домашнего гнета», нужно уметь «поставить себя перед родителями». Перед родителями… У Вадика родители есть – и отец и мать. А у него?..

Отца его звали Антоном. Это было обычное русское имя, и в крестьянской семье, где родился Антон Кузьмич, оно звучало так же просто и естественно, как Иван и Марья. Когда же Антон Кузьмич вырос, выучился и из крестьянского сына стал инженером, это имя стало звучать уже несколько необычно. Но Нина Павловна, горячо любя мужа, полюбила и его имя и не хотела никакого другого имени и для своего новорожденного сына. Так, среди Артуров, Эдуардов и Радиев, которые в то время стали наводнять русскую землю, появился Антон Антонович Шелестов – обычный мальчуган, крикун и капризуля.

…Папа и мама – это то, с чего начинается жизнь. И первая улыбка, и первые слезы, радости и огорчения, и сказка; и песня, и первое наказание – весь большой и с каждым новым шагом расширяющийся мир, в центре которого – папа и мама.

Нельзя сказать, что Антон все это ясно помнил и понимал. Но смутное ощущение чего-то простого и цельного он находил у себя в душе всякий раз, когда думал о своем детстве, когда у него были и папа и мама. Потом все распалось. И это была первая загадка в жизни: почему? Он обнимал папу, он обнимал маму, он со слезами тянул их друг к другу, но понять ничего не мог. Когда мама бранилась, а папа не бранился, он становился, на сторону папы. Когда мама плакала, а папа не плакал, он становился на сторону мамы. Когда папа в конце концов ушел, а мама осталась, он стал на сторону мамы.

«Папы у нас нет». Это была вторая загадка в жизни.

3

С Вадиком они вместе, росли. С того самого дня, когда Нина Павловна вернулась с маленьким сыном из эвакуации и поселилась у бабушки, Тоник и Вадик стали неразлучными друзьями. Это не мешало им ссориться, изредка даже драться. Жили они рядом, в соседних комнатах, разделенных небольшим коридором. Коридор был узкий, темный, заставленный сундуками и отслужившими свое время детскими колясками, но в этой тесноте и заключалась вся его прелесть. Здесь было где спрятаться и, спрятавшись, воображать все что угодно.

Воображал, правда, больше Антон: пещеры, замки, крепости, дома – все, что было в последней сказке, рассказанной бабушкой, в прочитанной книжечке или передаче по радио.

Вадик просто прятался и прятал конфеты, которые ему удавалось стащить: они вместе ели их, забравшись за большой ободранный сундук, и Вадик рассказывал, как он стащил эти самые конфеты из буфета, как он притворился больным и обманул мать. Глаза его, обычно бесцветные, белесые, загорались тогда веселыми, удалыми огоньками, точно обманывать мать доставляло ему особенное удовольствие.

Мать Вадика была заботливая, но очень уж надоедливая, особенно когда она начинала говорить о микробах и аденоидах. Послушать ее, так нельзя было и жить на свете: везде были микробы, на каждом шагу подстерегали они человека. Поэтому Вадика с ранних лет преследовали бесконечные требования и наставления: «Не трогай! Не касайся! Вымой руки!.. Помнишь, что я тебе говорила о микробах!» Вадик сначала сердился, а когда подрос, стал подсмеиваться над этими наставлениями…

Они были совсем разные, эти два приятеля – Тоник и Вадик, возившиеся в полутемном коридоре: один – длинный, тоненький, другой – краснощекий, сильный; один – непоседа, плакса и фантазер, другой – немного увалень, расчетливый и хитроватый. Поэтому и проделки их были разные, смотря по тому, кто брал верх. То играли в партизан или путешественников, карабкаясь на кучи снега, собранные дворником, то раскуривали подобранные на тротуаре окурки или забиралась на крышу и стреляли оттуда из рогаток по прохожим.

4

А случилось вот что…

Учиться Антон начал, когда жил у бабушки, вместе с Вадиком – в одной школе, в одном классе. Потом, когда мама вернулась из-за границы и получила комнату, он перешел в другую школу, а когда появился Яков Борисович и они опять переехали на новую квартиру, ему пришлось перейти в третью.

А в этом году было введено совместное обучение, и началось, как ребята говорили, «великое переселение народов»: мальчиков – к девочкам, девочек – к мальчикам. Так, в бывшую женскую, для него в четвертую по счету школу перевели Антона и его дружков-товарищей: Сережу Пронина и Толика Кипчака. Перевели их, конечно, неспроста: они пошаливали, учились неважно, и, когда мать Сережи Пронина стала возражать против этого перевода, завуч ей откровенно сказал: «А на что нам лишние двоечники?»

Мать разволновалась и, не стесняясь в выражениях по адресу и завуча, и школы, выложила все это дома при Сережке. Тот обо всем рассказал своим приятелям, и ребята пришли в новую школу в самом воинственном настроении: негодные так негодные! Мы им покажем!..

И стали «показывать». Прежде всего – полное пренебрежение к девчонкам и к девчоночьим порядкам, установленным в школе: все девчонки дуры, зубрилки и шепталки, привыкли, как дрессированные мыши, ходить парами на переменах, при каждой встрече приветствовать учителей «медленным наклонением головы».

5

После «гимна умирающего капитализма» забушевала бойкая, необыкновенно шумливая безалаберщина звуков. Развалившись на софе, приятели упивались дробным перестуком барабанов, подвываниями и взвизгиваниями труб, которые заставляли невольно дрыгать ногами, и тоже подвывать, и пристукивать, и бить кулаками в свои собственные надутые щеки..

– Неужели вам это нравится? – приоткрыв дверь, спросила мать Вадика, Бронислава Станиславовна.

– А как же?.. Музыка! – ответил Вадик.

– Да какая же это музыка? Кошачий концерт!

– Ты, мама, девятнадцатым веком живешь. А не хочешь, кстати сказать, не слушай. Тебя никто не звал!

Часть вторая

1

Все кончено! Пока Антон был в милиции, в камере предварительного заключения, теплилась втайне какая-то надежда, самообман, порождаемый звучанием слова, – предварительное, значит, все-таки не совсем настоящее заключение, и, может быть, настоящего-то еще и не будет. По крайней мере, такая мысль мелькнула у него, когда он, стоя у окна камеры, заметил нацарапанную на подоконнике какую-то надпись. Надпись была затерта, но затерта небрежно, и Антон сумел разобрать: «Здесь сидел Юра Кравчук и ждал…» Дальше шло изображение тюремной решетки.

Антону тоже захотелось оставить след о себе в этом грустном месте, и он по старой «вольной» привычке стая шарить по карманам. Но в карманах ничего не оказалось; ни карандаша, ни ножа, ни гвоздя, ничего, – все было изъято. Обозленный, он отломал крючок от ботинка и начал было царапать свою мемориальную надпись. Но тут-то снова пришла обманчивая мыслишка: а может быть, еще тюремной решетки и не будет! – слишком легко и мирно плавали в воздухе белые пушинки июньского тополевого семени.

Но при первом же допросе, едва лишь Антон попробовал что-то «забыть» и от чего-то отказаться, он увидел, что все уже известно и доказано и отпираться нет никакого смысла. Обидней всего было то, что, когда он говорил подлинную правду, ему не верили, а когда сгоряча дал честное слово, даже усмехнулись.

– Честь ты свою потерял, и нечего о ней разговаривать. Ты факты выкладывай!

И капитан Панченко, который участвовал в этом допросе, повел тогда своею черной бровью.

2

Неволя! Антон стоит у окна и смотрит на клочок ясного синего неба, перечеркнутого переплетом решетки. Он старается представить, что делает сейчас мама и что вообще делается там, на воле: идут люди куда хотят, делают что хотят, ребята гуляют с девчонками, танцуют в парках, катаются на лодках, смотрят кинофильмы. Здесь ребят тоже водят в кинозал – показывают старые, давно виденные картины. А интересно, какие новые фильмы сейчас идут?

Антон стоит, а сзади голосистый Санька Цыркулев поет песни. Это второй сосед Антона по нарам. Сын слепых – и отца и матери, – он убежал от родителей, пустился путешествовать, был на Кавказе и в Хабаровске, в Ташкенте и в Киеве, успел за разные дела третий раз попасть в тюрьму, всего навидался, наслушался и узнал бесконечное множество тюремных песен. Общительный, безобидный и никогда не унывающий, он любит рассказывать, а больше сочинять разные истории, любит петь и получил в камере прозвище «артист Малого театра». Песни его страшные, и трогательные, и отвратительные – о разгуле и ночных «делах», о тоске по родине, по матери и по любимой и снова о тюрьме, о Севере и о побегах, – и одно в них тесно переплетается с другим, и одно переходит в другое.

и сразу – иное, совсем противоположное:

3

Чем дальше Антон находился в тюрьме, тем больше сменялось вокруг него людей – и сильных, и слабых, и страшных, и жалких, и несчастных, и омерзительных. Каждый по-своему относился к положению, в которое он попал, и каждый, тоже по-своему, находил в тюрьме свое место. Антон одно брал у них, другое отвергал, стараясь найти и для себя что-то свое в этой новой, открывшейся перед ним жизни. Но одну встречу он, кажется, не забудет до конца своих дней.

Во время прогулки обитатели девятнадцатой камеры на специальном, «прогулочном» дворе играли в футбол. Разгоряченный, Антон выпил холодной воды, а вернувшись в камеру, стал возле открытого окна. От этого или от чего-то другого у него подскочила температура, и его положили в медицинский изолятор.

В палате, где он лежал, было несколько ребят и один взрослый, лет двадцати пяти, франтоватый и наглый, в очках, а наутро в ту же палату привели и еще одного – сурового человека лет сорока.

Вошел он в палату молча, молча лег и за весь день не произнес ни одного слова. Антон сначала с любопытством, а потом со страхом смотрел на его крепкую угловатую фигуру. Поражали глаза этого человека, глубоко запавшие, черные, как угли, не то дикие, не то больные, смотрящие куда-то внутрь и до того напряженные, что глядеть в них было страшно, словно в колодец. И руки… Антон не сразу рассмотрел их, а рассмотрев, не мог оторвать от них взгляда: все пальцы на них, кроме больших, были укороченные, точно обрубленные на один сустав, и заканчивались вместо ногтей бесформенными рубцами.

Много повидавший за последнее время разных, совсем необычных людей, Антон решил, что это, должно быть, какой-то самый отъявленный, самый отпетый из всех отпетых головорез.

4

Рассказ Егора Бугая был, пожалуй, той последней причиной, которая определила позицию Антона на суде. Адвокат посоветовал ему говорить правду. Но адвокат был из «того», «чистого» мира, а здесь – все другое, другие люди, другие понятия, другие цели и интересы. И главная цель – избежать ответственности или, по крайней мере, уменьшить ее. Об этом велись бесконечные разговоры, давались советы, рассказывались разные истории – как затягивать следствие, как держаться на суде, как прикинуться психически больным или припадочным. Много смеха вызвала история о том, как Санька Цыркулев, тот самый певун, «артист Малого театра», стал изображать на суде короля Индии, смотрел перед собой бессмысленными глазами и спрашивал судью: «А где мои слоны?» А на это судья ему ответил: «У Ильфа и Петрова, в «Золотом теленке».

Перед Антоном тоже стоял вопрос: сознаваться или не сознаваться? Не сознаваться, вообще говоря, было смешно после того, как на предварительном следствии он все сам очень подробно рассказал. Кое-кто из ребят, соседи по камере, с которыми он делился мыслями, очень ругали его за то, что он так легко «раскололся», и теперь он иногда жалел о своем признании. Тогда это был порыв прямодушного раскаяния и безнадежности, а теперь, понаслушавшись и насмотревшись, он тоже начинал думать, что «нехитрый – не человек». И глядя ночью не яркую, тоже заключенную в решетку лампочку, прозванную «солнышком», он иногда задумывался: а нельзя ли и ему изобрести своих «слонов», нельзя ли что-то смягчить в своих показаниях и от чего-то отречься, от чего-то увильнуть и отвертеться? Ребята, принимавшие в Шелестове участие, указывали ему и путь – изменить свои прежние показания, объяснив их тем, что в милиции ему угрожали, вынуждали и даже били. Но Антон на это как-то не мог решиться.

А потом прибавилось и еще одно обстоятельство. В той же тюрьме, на разных ее этажах, оказались другие бывшие дружки, а теперь «подельники» Антона, и в том числе Генка Лызлов. Настойчивый и изворотливый он, при всех строгостях тюремного режима, нашел и здесь пути, чтобы передать Антону свою директиву: «Мазать Крысу!» – значит, всемерно выгораживать его на суде. Антона эта директива испугала. Он думал, что тюрьме и суд кладут конец всему и перед лицом возмездия вес равны и все должны смириться. А выяснилось, что и тут опять продолжается скрытая игра и ему, Антону, чужая злая воля снова навязывает какую-то непонятную и неприглядную роль.

Встреча с Бугаем заставила Антона заново все передумать. Егорка Бугай, пожалуй, больше, чем остальные больше, чем песни Саньки Цыркулева, открыл Антону всю трагедию этого пути и всю ее глубину, страстную силу порывов и цепкость зла, искреннее желание вы рваться из пут и неспособность это осуществить. И нужна какая-то необычайная сила и воля, чтобы преодолеть безысходность этой трагедии и победить ее.

Вот почему Антон решил все-таки на суде вести себя так, как советовал ему адвокат: говорить одну чистосердечную правду.

5

В штрафном изоляторе Антон просидел недолго.

Раиса Федоровна была очень удивлена тем шумом, который он учинил, – это так не похоже на Шелестова. А тут коридорный сообщил, что в девятнадцатой камере неспокойно – ребята спорят о чем-то и ругаются.

Раиса Федоровна пошла в камеру. Ребята, как положено, выстроились, и дежурный отдал рапорт. Уже здесь она почувствовала, что у них неладно, а когда разрешила им разойтись, то заметила, как они сели: Яшка Клин у себя на койке, а остальные все вместе, за столом. Ясно было, что между ними что-то произошло.

– Ну, ребята, говорите сразу, что у вас с ложкой вышло? Как? – спросила Раиса Федоровна, применив классический прием внезапности.

– А что с ложкой? – переспросил Яшка Клин. – Какой тут может быть вопрос? Все ясно!