Любовь и хлеб

Мелешин Станислав Васильевич

Повести

ТАЕЖНЫЙ ВЫСТРЕЛ

1. ПОБЕГ

Таежный май. Берега, буйно заросшие черемухой, словно качаются, когда по реке проходит ветер. Они подмыты весенней разлившейся водой, белые тяжелые кипы обвисли, как облачка, и мокнут в воде, будто пьют, и не понять — то ли река затопила черемуху, то ли черемуха запрудила ее. Широкая и спокойная в глади, с течением на дне, стремительная на перекатах, река пробивается сквозь черемуху, накатывает холодные воды на ветви, и облачка белых кип качаются, оседая и подымаясь, а солнце, отражаясь в воде, тоже качается, расплываясь по волнам ослепительными желтыми полосами, — купается. Водная гладь вся усеяна белыми лепестками, и они, прибиваясь к берегам, остаются в заводях и колышутся, как розовая искрящаяся пена.

Ядовито зеленеют горячие травы, сверкают лобастые камни — валуны, солнце будто упало в черемуху, и его лучи мягко прошивают молодую дымчатую листву. Все на реке пронизано светом, поет и цветет, а над нею — жара и тайга с высохшими соснами, с сомлевшими от духоты березами и кедрами, с гудением шмелей и звенящим воздухом на комариных болотах.

Шесть связанных по углам плотов из лесовин двигались по течению, деревянной громадой своей закрывая полреки. Четыре плотогона гнали древесину в строящийся Зарайский лесозавод, и самый молодой из них, Васька Дубин, облокотившись на рулевое бревно-гребь, казалось, не слышал полусонных криков головного: «Навались! Веди лево-о!» — и, вдыхая черемуховый пьянящий настой, совсем забыл о плотах и товарищах.

Он думает о своей деревне Зарубино, которую проплывут они мимо, о невесте Глафире, о расцветшей сирени у нее в огороде, где увидел Глафиру первый раз красивой и недоступной, волнующей и строгой. Каждой весной люди молодеют, и однажды приходит любовь, от которой кружится голова, сгорает сердце и человек становится или печальным, или отчаянным, или счастливым.

Пришла она и к Ваське. А был он рябоват и рыж, росту высокого, складный, силой своей хвалился в драках — мог подмять под себя троих. Славы особой за ним не водилось, кроме той, что в Зарубине веселее его не найти. Часто он пропадал в тайге в поисках сезонной работы, охотничая с ружьем, а то и просто бродил по базарам, меняя добычу на рубли и товар, — кормил себя, старую мать и четырех сестер, каждый год выдавая их замуж поочередно. Нахальный и ветреный, покачиваясь длинной фигурой, он появлялся в Зарубине с мешком и ружьем за плечами, гордо подняв свою, будто охваченную пламенем, голову, прищурив под белыми ресницами синие с насмешкой глаза, и, здороваясь с встречными большой длиннопалой рукой, долго и подробно рассказывал об удаче.

2. ВАРЯГИ

Весь день Саминдалов пел. Чем быстрее двигались плоты навстречу ночи и остановке, тем громче звучал его гортанный певучий голос.

Река за поворотом разлилась широко, и берега ее утопали в черемухе. Плотовщики опустили гребь, и деревянная громада плыла по течению. Можно было отдохнуть и покурить.

— Что впереди? — крикнул Васька Саминдалову, который, облокотившись на шест, задумчиво смотрел вслед убегающим берегам, деревьям, облакам и уплывающей из-под ног воде. Только небо и солнце стояли на месте.

— Впереди моя жизнь! Лямья-пауль! — засмеялся Саминдалов и, подмигнув Ваське, пояснил: — Стойбище манси на черемуховой речке, — и снова запел.

Васька понимал настроение товарища: впереди стойбище, в котором живет Майра — невеста Саминдалова. Не о ней ли и поет он?

3. ЛИВЕНЬ

Утихли выстрелы. Вдали — Олений камень. Плоты пошли медленнее по течению. И только утром все собрались около счастливого манси поглядеть на украденную.

Саминдалов гладил Майру по голове, а она смотрела на всех из-под его руки удивленными и чуть испуганными глазами. Узелок лежал у ее ног, и Саминдалов и Майра, казалось, не замечали его.

Первым подошел к ним Васька, потрогал Майру за подбородок и подмигнул ей: мол, не трусь.

— Ну вот, теперь вы и счастливы! Майра, пойдешь за меня замуж? Смотри, какой я парень… — он выпятил грудь и пригладил волосы.

Майра покачала головой, засмеялась и ткнула пальцем в грудь Саминдалова:

4. ВСТРЕЧА

Утих ливень. Только шуршала набухшая от влаги листва — с нее падали большие капли — да дождевая вода журчала, стекая в низины. Влажный белый воздух заполнил и землю и небо. Небо низкое, можно достать рукой, — казалось, оно опустилось на землю, а деревья росли на небе. Голубовато блестел глинистый чавкающий берег, изборожденный размытыми трещинами — дорожками, по которым в реку стремилась мутная желтая вода. Холодные, белесые от повисших капель зеленые березы и черные намокшие кедры прихлопнули крылья-ветви и вставали из тумана с твердыми, еще горячими стволами в поникшей, прибитой ливнем траве.

Дорога от песчаного берега розовой лентой поднималась в деревню к большим избам. Все набухло водой: и деревья, и избы, и все казалось огромным, черным, будто поет сырая тишина в этом белом свинцовом мраке, в котором уже зажглись желтые мерцающие точки золотых огней по окнам. Это свечи и лампы. Вечер.

Васька насчитал ровно десять черных изб с воротами и заборами, как у них в Зарубине; плетни и сараи окружали деревню. «Ну, ясно — кержаки живут…»

Вымокшие плотогоны торопливо шли друг за другом, опустив головы и смотря себе под ноги.

Васька бежал впереди всех, а потом, остановившись у крайней избы, скомандовал отчаянно и весело:

5. ОГОНЬ

После ливня тяжелые таежные горы вполнеба и тайга на них снизу дымились синим маревом. Оно качалось голубое-голубое у их подножий и цеплялось за верхушки нижних елей и сосен. От дождей река переполнилась, сравнялась с берегами, вода побурела и двигалась медленно, ворочаясь на перекатах и раскидывая белые литые брызги, ворошила со дна коряжины, обломанные ветки. Спокойно голубели чаши воды в колдобинах и вдавленных ямах от копыт скота. Желтели прибрежные, уже подсохшие пески и горячие, будто медные, камни. В мокрых тенистых кустах пели продрогшие птицы, и вдруг выбрасывались вверх, шурша и простреливая листья, взлетали к солнцу — согреться в его лучах.

За поворотом, там, где скалы нависли над водой, бросая холодную тень до середины реки, Васька увидел плоты. Они лежали деревянной громадой, будто вросли в берег, тень от скал закрывала их, грани бревен стерлись, и плоты походили на ровную площадку земли. Чем ближе подходил к плотам Васька, тем больше они походили на пристань. Плотовщики маячили впереди маленькими черными фигурками, вился дымок на среднем плоту, у палатки варилась еда.

Васька почувствовал голод и прибавил шагу. Неприятно тяжелела голова, и все мельтешилось, будто он отделился от земли и летит или качается.

«Какое похмелье с квасу?! — недовольно махнул он рукой. — Сейчас бы самогону ковш!..» — и увидел спину сидящего Жвакина.

— Ждешь, старик?

ЛЮБОВЬ И ХЛЕБ

1

Июльская жара прибила ковыли к потрескавшейся сыпучей земле, и тяжелый горячий воздух будто поглотил степь, закрыл огромное желтое солнце, дымчатое по краям, закружил округу в темном колышущемся мареве. Качается марево на ковылях — качается глухое бездонное небо, и растворившееся солнце подрагивает, мерцая. Поблескивают высохшие дороги, ядовитая зелень придорожных запыленных трав, и камни — степные валуны. Все вокруг охватила глухая знойная тишина — дрема, и только изредка процвинькает где-то кузнечик, просвистит осторожный суслик, перебегая дорогу, да нечаянно зазвенит последний отчаянный жаворонок, и снова — жара, марево, ковыли и раскаленное солнце.

Твердая широкая дорога, древняя и избитая, белой лентой опоясала степь вкруговую и, пересекая железнодорожную насыпь, пропала за горизонтом. Тишину оглушил одинокий грустный гудок паровоза, который, дыша стальными боками и бодро лязгая колесами, тащил за собой четыре вагона — спешил к горизонту, в марево. Гудит земля. Вот выбросился к небу вспугнутый ястреб — закружил тревожно над оврагом.

Далеко-далеко виден всадник, он мчится по дороге, — должно быть, торопится навстречу поезду, к степному полустанку. Стучат копыта о твердую, как металл, дорогу — ныли нет, и в мареве всадник будто плывет по воздуху.

…Поезд остановился на полустанке, напротив нелепо большого белокаменного дома, покрашенного известью. Два деревянных домика с сараями по бокам расположились позади, окнами в огороды. Ни плетня, ни забора. Лестница спускалась с насыпи вниз к шлаковым кучам, и последняя доска ее ныряла в пыль дорога, заезженной вдоль и поперек подводами и машинами. Поодаль, рядом с туннелем, грустно стояла водокачка с цепью. Пыльно и малолюдно. Тихо. Только на бревнах лежали спиной к солнцу голые мальчишки и окатывали себя из ведра водой, громко взвизгивая и смеясь. Гуси стояли в луже у колодца, смотрели на поезд и не гоготали. Из вагонов выходили редкие пассажиры и разбредались кто куда, ища подвод и попутной машины. У колодца сидели с узлами ожидающие, не торопились, ибо давно знали, что поезд простоит здесь целый час, пока не пообедает машинист. В репродукторе здоровенный бас бодро пел «Пляшут пьяные у бочки»… Вот из окна паровоза выглянул чумазый парнишка, кому-то помахал рукой. Станционный дежурный в красной выгоревшей фуражке строго по форме поднял желтый флажок. Паровоз отцепился и поехал к водокачке набирать воду. Все так же тоскливо и дремотно, как всегда. Из заднего вагона вышла группа последних пассажиров с ящиками и мешками и уселась у колодца напиться воды. Они громко переговаривались, чему-то смеялись, и в этой тишине и дреме были слышны их голоса, перебиваемые басом радио…

— Ну вот и приехали, значит…

2

В совхозе, куда прибыла артель, казалось, не было зноя. Сверкала на солнце золотая вода тенистого пруда. Радовали глаз прямые высокие тальники и густое широкое поле с тяжелой зеленью кукурузы… На взгорье — контора, жилой двухэтажный дом, и у пруда белые саманные домики, по главной уличке — столбы с сетью телеграфных проводов. Живое, давно обжитое место. Не было и дремотной тишины. Всюду сновали торопливые люди, у конторы тарахтели заведенные грузовики, в кузовах которых пели приезжие комсомольцы. Рядом степенный бородач кладовщик вешал на весах мешки с мукой. Толпились мальчишки. Чуть поодаль, у каменной ограды, заехав в крапиву, стояли тракторы-тягачи, и, лазая по ним, какой-то задумчивый парень постукивал ключом по железу.

Алексей догадался, что где-то поблизости подымают целину. По дороге Будылин рассказывал, что за совхозными владениями — пустая Акмолинская степь с озерами, полными окуней, казахские степные юрты, гуртовщики…

Ему казалось, что он попал в какую-то неведомую, непонятную жизнь, у которой свои радости и тревоги. Как будто все, что осталось за плечами, позади, — приснилось ему: и город, где он жил в рабочем длинном бараке на склоне Магнит-горы, и завод, где он работал столяром — мастером дверных и оконных переплетов, каждодневная мечта — заработать денег, купить дом, жениться на скромной девушке, обзавестись хозяйством и жить, как все люди живут, просто и безобидно, без оглядки на удачливых соседей; и жалость к сестренке Леночке, которая учится в педагогическом училище, и забота о ней. Он должен и обязан помогать ей и вывести в люди.

Будылин уговорил его пойти с артелью в степь, обещая солидный заработок… Что же делать — придется ездить вот так еще года три, а то и больше… А мысль о женитьбе надо пока оставить. Будылину хорошо: он привык бродяжничать всю жизнь, набил руку и глаз, всегда вожаком ходит — знает, где можно легче всего подработать, и все его любят и слушаются. А что ему не бродяжничать? Пятистенный дом, жена — здоровая работящая женщина, взрослые дети. Семья живет в достатке. А с другой стороны, что бы ему не жить на месте? Нет! Знает себе цену, работать любит, вот и жадничает, ходит, как тень, за длинным рублем. Молодец! И все остальные — понятливые!

В совхозе их встретили обрадованно, чуть не обнимая. Сразу дали жилье, повариху, выписали продуктов… Начинай работу! Жить и работать можно. Впереди радость — деньга́! Алексею показалось, что он давно живет здесь, давно знает директора совхоза — Мостового и это место у оврага, где они всей артелью рыли фундамент для зернохранилища. Только Любаву не встречал он — канула, или, может, показалось ему: была ли она вообще?! Ему так хотелось увидеть ее еще раз все эти дни! Но нигде ее не находил. В почтовой конторе однажды спросил шутливо: «А где ваш главный почтальон, который на коне?..» Ответили, что уехала в степь к трактористам — почту развозить, а заодно и к жениху своему… Он тогда досадливо почувствовал, что огорчился, и стало на душе неприятно.

3

Все время здесь, в степи, Алексей чувствовал, что рядом живет уже близкий ему человек, мимо которого никак не пройти. Появление Любавы, встречи, короткие разговоры заставили его думать о ней, и каждый день по-разному.

То он тревожился мыслью, что она просто заигрывает с ним, как с мужчиной, как с новым приезжим человеком, то обрадованно где-то в глубине души таил надежду, что придет любовь и он все будет делать, чтобы завоевать ее сердце, заставит Любаву любить только его, вырвет у нее признание в этом. Но каждый день сожалеюще думал о себе: еще пока нету в его сердце той большой и страстной любви, о которой пишут в книгах.

А вдруг придет она, эта любовь? Что тогда ему делать? Жениться, бросить артель, забыть город, сестренку и жить здесь в степи, рядом с Любавой? Что делать — он пока не знал. И еще он не знал, гадая: что в его сердце — влюбленность, удивление перед красотой Любавы или ревность к другим?

Тогда он решил: «Любава будет моей! А там — увидим», — и стал каждый день искать с ней встречи. В обед и вечером Алексей ходил по огромному совхозу, просиживал у пруда под тополями, ожидая Любаву у ее саманного домика.

Однажды он шел от пруда огородами по тропе, мимо плетней. Любава навстречу, но не одна. Под руку ее вел коренастый рябой парень с рыжеватым чубом и фуражкой, лихо сдвинутой набекрень. Он выставлял вперед хромовые начищенные сапоги в гармошку и что-то шептал ей на ухо. Она смеялась и легонько била его по щеке ладонью.

4

Умывшись у пруда, примачивая мокрым платком синяки, Алексей, возвратился к товарищам и был удивлен тем, что никто не спал. Освещая бревна, стружки, и земляные бугры, в камнях пламенел костер. На треноге висел котел, огонь лизал ему дно и бока желтыми язычками. Закипала вода. Плотники сидели, на камнях, курили, ожидая, когда сварится уха свежего улова.

Уже было поздно — час ночи. Степь была залита мерным бледным светом луны. Она запуталась в тополях. От ветра с пруда ветви качались — и луна качалась, как подвешенная.

Алексей подошел, закрывая платком синяк под глазом, будто утирался. Зимин подвинулся, пригласил сесть, кашлянул:

— Что-то ты, Алексей, пропадать ночами стал. Утром не добудишься. Здоровье беречь надо.

Лаптев дремал, но, услышав, что у костра громко заговорили, встрепенулся и поглядел на Алексея.

5

Земля лопалась от горячего звенящего зноя, высушивалась. Горели, сухо потрескивая, седые, не прочесанные ветром гривастые ковыли; а над ними опрокинулось темное, колыхающееся небо. Солнца не видать — расплылось! Не слышно в глухом душном воздухе жаворонков — видно, опалили крылья, спрятались. Где-то дремлют, посвистывая, томные суслики, и только одинокий осоловевший ястреб, распластав крылья, стремительно чертит над степью дуги — и ему жарко!

За элеватором на краю степного совхоза устало цокают топоры, сонно жужжат стальные пилы — это трудится плотничья артель, строит зернохранилище. К обеду все стихает, и наступает гудящая тишина, в которой горят ковыли.

Уходит с посудой на пруд толстая хозяйка-кормилица. Плотники дымят махоркой, спешат в густые прохладные тени — подремать.

Моргая, смыкаются добрые глаза медлительного Лаптева. Тускнеют веселые, узкие глаза старика Зимина. Хасан торопливо укладывается спать, будто на ночь, подстилая под себя фуфайку. Алексей Зыбин уже спит в зернохранилище в самой тени, и его не видно. Клонит ко сну и Будылина, строгой глыбой сидящего на бревне. Он, подергивая усами, колдует над чертежом, водя прокуренным пальцем по тетрадной странице в клеточку. Усы его дымятся — в углу жестких губ торчит цигарка, пепел сыплется на измазанный глиной фартук.

Остались последние дни. Артель торопится в соседний совхоз — ставить свиноводческую ферму. А здесь почти готово зернохранилище — ровны желтые стены, обшитые тесом, крепко вбиты столбы, просмоленные снизу, утрамбованные бурой землей. Только вместо крыши пока стропила чертят на квадраты небо, да зияют пустотой широкие двери и окна для ссыпки зерна.

АВАРИЯ

1. НАЧАЛО

В семь часов пятнадцать минут августовского душного утра из раскаленной до гудения мартеновской печи № 17, разворотив лётку, хлынул с шестиметровой высоты тяжелый огненный поток жидкой стали. Сжигая воздух, щелкая по стенам брызгами-пулями, сталь густо хлестала, шлепалась о каменную кладку и опорные колонны, громоподобно гудела, разливаясь по чугунным плитам рабочей площадки.

Желто-красные пламенные шары катились по воздуху в темь, озаряя железные конструкции здания, подкрановые балки и фермы мартеновского цеха.

Заглушая крики и ругань растерявшихся сталеваров, огненный поток плавил чугунные плиты, вгрызался, вспухая, в землю, выгибал и скручивал рельсы, оглушительно взрывался у воды. Горячее пыльно-грязное облако заполнило цех, шипя, обволакивало переплеты широких окон. Где-то в середине облака вспыхнуло пламя. Стало жарко, светло и красно, как на пожаре, зарумянились на мгновение металлические лестницы, свод, вспотевшие стекла, и сквозь шум, лязг и крики раздался тугой тяжелый выхлоп, будто сама мартеновская печь обрушилась на пол, грозя сдвинуть стены и железные крепления.

Потом стало темно и тихо.

— Проморгали солнышко-то! — тяжело выдохнул сутуловатый сталевар Пыльников.

2. ХОЗЯИН

Пыльников толкнул плечом калитку, прикрикнул на зарычавшего старого пса, медленно снял цепь с ошейника, пустил собаку гулять по двору и пошел меж зелени лука, огурцов, моркови, над которой дремали на прямых высохших стеблях спелые головки мака.

Пес прыгал по песку дорожки.

Пыльников боялся воров — держал собаку злой породы. Собака будила его каждое утро лаем, требуя еды. Она любила лаять на прохожих, которые незлобно кидали в нее камнями или просто махали на нее рукой, лаяла на воробьев, откликалась на звонки трамваев, лаяла на дождь, на солнце, а то и просто от огородной скуки лаяла на чистое синее небо и даже на самого хозяина.

Пыльников любил собаку, но и часто бил. А сегодня он долго гладил ее. Собака лизала ладони горячим красным языком. Вспомнив аварию, он отдернул руку и зашаркал подошвами по крыльцу.

Хотелось лечь, уснуть или ухнуться в холодную воду — забыть пламя, тревогу, шлепанье раскаленной стали, лязг кранов, испуганные лица.

3. БАЙБАРДИН

Дома Павла Михеевича встретила жена — маленькая седая женщина в пуховом платке, накинутом на узкие, покатые плечи. Байбардин заметил на ее лице хитрую улыбку, спрятанную в ямочках около губ, и решил не говорить сразу Полине Сергеевне об аварии. Не хотелось омрачать веселого настроения жены.

— Ух ты, мой работящий, — взяла она его за рукав и повела на кухню. — Красавец, брови и усы спалил.

Павел Михеевич немного недолюбливал чрезмерной ласковости жены, но сейчас заботливый, мягкий голос Полины Сергеевны успокаивал.

— Старый, устал сегодня? — бодро и чуть насмешливо спросила жена из кухни, когда он переодевался в ванной комнате. — Сейчас я тебя сахарной картошечкой покормлю.

— Ну, какие новости? — Павел Михеевич вышел умытый, переодетый, потирая ладони перед едой. — Проголодался страшно, мечи все на стол.

4. СОСЕДИ

Еще с порога Пыльников, пригнувшись, добродушно крикнул, подняв руку:

— Привет соседу! — и, окинув взглядом комнату с прихожей отметил: «Небогато. Не умеет жить!»

Обращение «сосед» осталось еще с тридцать первого года, с палаток, когда впервые познакомились.

Байбардин оторвал взгляд от страницы, поискал глазами место на полке между корешками книг Маркса, Курако и школьных учебников сына и положил Форда в хозяйство жены на низ этажерки, рядом со старым потрепанным журналом мод за 1939 год.

Оглядели друг друга. Пыльников и Байбардин в гостях друг у друга не были давно, с тех пор, как Байбардин переехал на правый берег, в коммунальную квартиру, а Пыльников в лично отстроенный дом.

5. ОБИДА

Уже темнеет. Догорает закат. Воды широкого заводского пруда будто устланы медными плитами. Шумят оба берега; с одной стороны, почти у заводской стены, грузовики насыпают дамбу и гудит завод, с другой — слышится разноголосый шум вечернего города, который уже мигает неясными светлячками огней. Медленно идет по заводскому мосту старый рабочий, стучит сапогами по бетонным плитам. Мимо проносятся тяжелые автобусы, лязгают колесами трамваи. От темной глубокой воды из-под моста тянет холодом. Течение ударяет в опоры и столбы — шлепает вода, и кажется, что разбитые, обшарпанные льдом быки плывут, и мост вот-вот повернется.

Байбардин прочел надпись на щите между трамвайными линиями: «Выключи ток» — и усмехнулся. «Это не мне приказ — вагоновожатым!»

Над заводом нависли горькие желтые дымы, белоклубые шары пара. Дымы закрыли небо, смешиваясь с редкими облаками, словно наполняя их. «Экая громада! — оглядев заводские строения, восхитился Павел Михеевич. — Земли, видать, мало — к небу подбирается!» И ощутил знакомое волнение человека, идущего на работу: будто и он шагает сейчас на смену, к любимому делу.

«Ничего! — бодрил он себя, вспоминая аварию. — Уладим, нельзя только одним горем жизнь мерить, так можно и голову потерять! С радостью иду — сын женится! Если б аварии не случилось — и счастьем бы можно похвалиться. В семье — хорошо. Вырастил, воспитал человечеству еще одного человека по имени Василий».

В стороне свистнул маневровый паровозик — отвлек от радостной мысли. Байбардин вздрогнул и вгляделся в темноту, туда, где за зданием ЦЭС, закрывая бледную полоску горизонта, поднимались черные шлаковые откосы. Там состав с чашами опрокидывал на насыпь снятые с металла в мартеновской печи шлаковые шубы. По насыпи в воду, в Урал, тяжело льется ярко-оранжевый расплавленный шлак. Гудит от жары вода, и минутное красное зарево взлетает веером к небу, нависает над землей, освещая все кругом. В небе сразу гаснут звезды, а потом, когда тьма сгущается и паровозик уезжает, снова выглядывают, мерцая холодным фосфорическим светом небесных глубин, и на душе становится тревожно и холодно. Слив шлака напомнил Байбардину об аварии. «Вот так и радость, — подумал он о сыне, — вспыхнет и погаснет».