Эдмунд, давно оторвавшийся от семьи и ведущий одинокую замкнутую жизнь, возвращается в родной дом, чтобы присутствовать на похоронах своей матери. Он надеется, что его визит будет кратким, однако внезапно обнаруживает, что родственники смотрят на него как на человека, призванного разрешить все их давнишние и весьма запутанные проблемы. Брат, невестка, племянница цепляются за него как за последнюю надежду. Спасение приходит к нему с неожиданной стороны…
Часть первая
1 Лунная гравюра
Я осторожно толкнул дверь. В былые времена она всегда оставалась открытой на ночь. Убедившись, что дверь заперта, я шагнул обратно в лунный свет и окинул дом взглядом. Хотя только-только наступила полночь, света не было. Все лежали в постелях и спали. Мне стало обидно. Я ожидал бдения, ради нее и ради меня.
Сквозь мягкий поток крестовника и невысокого чертополоха я пробрался к стене и подергал передние оконные створки, но обе отказались поддаваться, и изнутри на меня дохнула еще большая темнота. В такой тишине мне претило кричать или кидать камушки в стекла. Однако молча ждать в лунном свете одиноким изгнанником, незваным гостем тоже не хотелось. Я немного прошелся по росе, и тень моя, худая и темно-синяя, отделилась от громады дома и украдкой последовала за мной. Сбоку тоже все было темно и укрыто столь густыми зарослями молодых ясеней и бузины, что до окна я не смог бы добраться, даже окажись какое-нибудь незапертым. По размаху этой буйной, заброшенной растительности я прикинул, давно ли в последний раз был на севере: должно быть, прошло добрых шесть лет.
Как глупо, бесконечно глупо было возвращаться! Я обязан был примчаться раньше, когда она болела, когда она ждала меня и писала: «Приди, приди, приди» — в письмах, которые я едва мог читать из-за злости и чувства вины. Вернуться тогда было бы разумным в свете того соображения, что все-таки она моя мать. Но возвращаться теперь, когда она мертва, возвращаться для того лишь, чтобы похоронить ее, чтобы постоять рядом с ее мертвым телом в компании наполовину незнакомцев, брата и невестки, — это бессмысленное самоистязание.
Я прошел обратно через лужайку, ступая по собственным следам на росе. Окутанная облаками луна выставила на небе светящийся, прозрачный краешек диска, выхватывая силуэты огромных деревьев, которые окружали дом. Эту линию горизонта я по-прежнему знал лучше всех прочих. На мгновение мне почти захотелось сбежать, еще раз толкнуть дверь и потом уйти, подобно загадочному страннику из стихотворения: «Скажите, что я приходил, но никто не ответил».
При мысли, что я могу уйти и оставить их всех спящими, меня охватило странное чувство, почти восторг. Было в этом что-то сродни мщению — покинуть их навсегда, ведь если я уйду сейчас, то, разумеется, больше никогда не вернусь. В самом деле, что бы ни случилось, я, вероятно, и так никогда не вернулся бы сюда, не считая этого раза. Бытие моей матери было причиной не приезжать. Ее небытие станет еще более весомой причиной.
2 Смех Отто
Из стереодинамиков лилась нежная, слащавая, механическая, бессмысленная мелодия. Мы ждали, когда внесут гроб. Как я понял, службы не предполагалось, только несколько минут тишины в присутствии тела. Лидия была убежденной атеисткой — вероятно, единственное, в чем мой отец повлиял на нее.
Утром я почти не видел семью. Мэгги принесла мне завтрак наверх, и, лишь когда мы рассаживались по машинам, я обменялся неловкими приветствиями с Отто и Изабель.
Глядя на племянницу, усевшуюся напротив меня, я наслаждался изумлением, причиной которого отчасти был опыт прошлой ночи. Я восемь лет не видел Флору, ведь ее не было дома во время моего последнего визита. Я помнил ее несносным дерзким эльфом, хотя со мной она была неизменно мила и ласкова, и эта непринужденная, неподдельная благосклонность казалась чудом. Она обратила в прах замысловатые преграды, которые я воздвиг вокруг себя, и полюбила меня естественно и беззаботно, просто за то, что я был ее дядей, и полностью приняла меня — возможно, единственная на свете. Этот ребенок замечательно владел тем свойством открытости и простоты, что заставляет взрослых ощущать непонятное, хотя и приятное смущение. Отто говорил, что я идеализирую Флору, но истина в том, что ради нее я мог бы часто возвращаться домой, если бы не Лидия.
Теперь она была пусть и не вполне взрослой, но уж точно больше не маленькой девочкой. Ей, наверное, исполнилось лет шестнадцать, быть может, семнадцать. В конце концов, мне самому уже перевалило за сорок. Она стала красавицей. В детстве у нее была открытая, сияющая, умильная мордочка и очарование крохотного зверька. Теперь передо мной сидела восхитительная, яркая девушка с длинными рыжеватыми волосами, аккуратно заколотыми, и бледным мечтательным лицом, на котором памятное мне невинное свечение переливалось, будто дымка на поверхности более строгих черт взрослого. Ее лицо хранило то чистое и прозрачное выражение, которое мы вдруг замечаем на лицах юных дев, когда те перестают быть детьми. На ней была просторная, длинная полосатая юбка, тесный черный жакет и большая черная бархатная шляпа с широкими полями, сдвинутая на затылок. Флора не была похожа на мать, зато унаследовала частичку цыганского изящества юной Лидии.
Изабель рядом с ней казалась угрюмой и озабоченной. Она тоже изменилась, лицо ее неуловимо постарело, стало более желтоватым или сероватым, словно к нему приросла тонкая пленка неодобрения и беспокойства. Но копна ее спутанных каштановых волос была блестящей и яркой. Изабель была изящно, неброско одета и вполне могла сойти за умелую бизнес-леди, деловую женщину, хотя лицо ее скорее принадлежало вышедшей в тираж актрисе. Это лицо было каким-то старомодным: круглым, довольно задумчивым, с большими глазами и маленьким ртом, — такое лицо могло бы щуриться и жеманно улыбаться где-нибудь в начале века в заставленной мебелью французской гостиной. Подобный облик пикантно дополнялся отчетливым шотландским акцентом: Изабель родилась далеко на севере, на границе между Англией и Шотландией. Она поймала мой взгляд и почти улыбнулась. Улыбка у нее была хорошая — прямой лучик от одного человека к другому. Мне нравилась Изабель, хотя, разумеется, я почти не знал ее и часто гадал, почему она не ушла из этого мрачного дома, и котором испытывала так мало счастья. Конечно, ее связывала Флора. К тому же, полагаю, у несчастливых женщин всегда есть тьма причин терпеть известное зло, а не искать новое.
3 Изабель подкармливает огонь
— Ты приехал не на машине? — спросила Изабель.
— Нет. Терпеть не могу ездить на север.
— Хочешь выпить? Может, виски?
Из проигрывателя Изабель, приглушенного до почти неразличимого шепота, доносился Сибелиус.
— Нет, спасибо. Я мало пью.
4 Отто и невинность
— Прошлой ночью мне снилось, — сказал Отто, — будто в доме здоровенный тигр. Он крался из комнаты в комнату, а я пытался добраться до телефона и вызвать помощь. А когда наконец нашел телефон, оказалось, что номер толком не набрать, потому что диск сделан из марципана. А потом этот тигр…
— Очень интересно, — перебил его я. — Но я хочу успеть на поезд, а еще столько всего надо уладить.
Мы сидели в мастерской, Отто обедал. Мастерская с ее глыбами обработанного и необработанного камня, вздымающимися и опадающими вокруг центрального пространства, обладала мегалитической торжественностью, словно место сборищ друидов. Камень излучал особый, присущий мрамору дух прочности, меланхолии и легкой пустоты, и из него сочился холод. Отто сейчас в основном занимался могильными плитами и надгробными памятниками. Неяркие ровные поверхности сланца и мрамора носили имена покойных, начертанные здесь и там уверенными и безупречными бладо или баскервилем,
[12]
которым нечего было опасаться за свою тождественность, ведь их прибытие в мир иной было объявлено Отто в камне. Яркий чистый свет падал сверху на беленые стены, подернутые дымкой бесчисленных паутин. Прелестно исполненная мемориальная табличка из темно-зеленого корнуоллского сланца лежала на рабочем столе, на котором я уже успел с одобрением заметить аккуратный и опрятный ряд инструментов. Отто может быть неряхой во всех других отношениях, но ремесленник он педантичный. Отец так натаскал нас по этой части, что другое просто невозможно.
Подложив под себя свернутое пальто, Отто сидел на низеньком мраморном надгробии и держал тарелку на коленях. Его обед состоял из пресных лепешек, дикого количества масла и сыра и целого стога трав, которые он пригоршнями нарвал в заросшем огороде и принес сюда в картонной коробке. Я вспомнил, что он всегда любил зелень. Кормить Отто было все равно что кормить слона или гориллу. Его изрядный размер требовал целой груды зелени каждый день. Карманным ножиком, зажатым в пухлых красных пальцах, он намазал на лепешку кусок масла размером с шарик для пинг-понга, поверх сей масляной сферы был водружен конус сыра такого же веса, а к сыру приделаны пушистые веточки мяты и душицы, которые Отто выхватил из зеленой груды в коробке, искусно избегая кусочков обычной травы, крестовника, сныти и прочей малосъедобной дребедени, которую, несомненно, содержал наспех собранный гербарий. Его жующий рот оставался открытым, демонстрируя смесь теста и травы в процессе ее превращения в кашицу. Большая часть смеси попала по назначению.
— Странно, не правда ли, — пробормотал он, и изо рта у него полетели крошки, — что мы оба практически вегетарианцы. Я — овощная душа, а ты — фруктовая. Думаю, это как-то связано с Лидией. Как и почти все, что нас касается!
5 Флора и опыт
— Дядя Эдмунд, можно с тобой поговорить?
Оставив Отто в мастерской, я шел через лужайку. Собирался на ходу помахать Флоре рукой, не вторгаясь в ее летнее уединение, и отправиться собирать свои вещи. Прощание можно отложить до той минуты, когда прибудет такси, — так оно неизбежно выйдет коротким. Однако, заметив мое появление, Флора решительно повернулась ко мне, и избежать ее было нельзя.
— Привет, Флора. Сто лет не виделись. Может, теперь, когда ты так выросла, будешь называть меня просто Эдмундом?
Рядом с ней я ощущал неловкость. Она была уже не та маленькая девочка, которую я знал, но еще и не женщина. Она казалась вечной лесной нимфочкой, добрым духом с итальянской картины, слишком гладкой, слишком стройной, слишком светящейся, чтобы и впрямь состоять из плоти. Я увидел ее такой же, какой увидел Отто, — излучающей невинность, и язык мой онемел.
— Ты еще не был у ручья, — сказала Флора, — Он совсем изменился. Пойдем посмотрим.
Часть вторая
10 Дядя Эдмунд in loco parentis
[25]
Лучший способ заделать трещину в самшите — это оставить кусок дерева в сыром прохладном месте примерно на двадцать четыре часа. Обычно пациент претерпевает волшебное исцеление даже после самых жестоких расколов. Я с удовлетворением изучил доски, которые только что достал из погреба. Они отлично излечились. Кто не работал с такими материальными, такими вещественными сторонами природы, не способен в полной мере представить или поверить, что кусок бесформенного вещества может оказаться столь содержательным, вдохновляющим. Я вполне понимаю, что чувствует скульптор над глыбой камня, хотя сам этого не испытывал. Но куски дерева способны пустить мое воображение вскачь, достаточно просто взять их в руки. Существует восхитительное различие между самшитом и грушей — воплощением мужского и женского в мире граверов по дереву. Но и куски самшита сильно отличаются друг от друга. В каждом кроется своя картина.
Прошло четыре дня, а я все еще ждал, все еще бродил вокруг. У меня не сложилось нового представления о своей роли да и вообще какого-либо четкого представления обо всем этом. Ничего не происходило, я ничего не сделал, Флора не вернулась, я не мог найти ее. Я был чертовски несчастен. Временами я твердил себе, что просто чувствую себя «втянутым» или же с нездоровым любопытством жду очередной свары, чтобы наблюдать ее без всякой пользы, но с некоторым удовлетворением. А в другой раз уговаривал себя, что должен уехать. В том, чтобы оставаться, была некая суетность, тщетное желание вернуть утерянное достоинство. Нарисованный Изабель образ меня в роли целителя волновал сильнее, чем хотелось признавать. Но, никого не излечив и потерпев сокрушительное поражение в единственном деле, в котором я имел небольшие шансы сотворить добро, я убеждал себя, что лучше мне отправиться домой и переваривать горькие несовершенства своего путешествия. Лучше отправиться домой горевать по Лидии.
И тем не менее я остался. После всего, что случилось, невозможно было бросить все на середине. Я был «втянут», причем в хорошем смысле. Я оставался из некой привязанности к брату и невестке, оставался, чтобы сдержать обещание, данное Флоре. Я еще несколько раз звонил по телефону — бесполезно. И так ничего и не сказал Изабель. Эта проблема постоянно мучила меня, но я решил, что лучше держать рот на замке. Изабель будет так же беспомощна, как я, а если произошло самое плохое, лучше, чтобы Изабель вообще ничего не узнала; во всяком случае, было бы справедливо оставить это решение по-прежнему в руках Флоры. Я очень педантичен в отношении обещаний. Да и Отто лучше пребывать в неведении, с какой стороны ни посмотри. Но меня мучили собственная ответственность и ощущение, что я молчу лишь потому, что не хочу отказываться от некоего привилегированного положения, не хочу, чтобы бразды правления перешли в руки Изабель, а я остался не у дел. Я постоянно думал об этом.
Еще я пытался думать о Лидии, но не представлял, как это делать. Казалось правильным начать плести ткань ее смерти, примерять ее именно здесь и сейчас, где ощущение ее присутствия и ее отсутствия гораздо острее. Но я то и дело забывал, что она умерла, словно это ничего не значило, и воображение все время подсовывало мне прежнюю живую Лидию, которую я хранил в воспоминаниях. Подобные размышления не давали мне ни единого приличного повода остаться. И я порой думал, что на самом деле не уезжаю лишь потому, что не вынесу возвращения в свою одинокую квартирку, которая за время моего отсутствия стала совсем холодной и безликой, как будто полностью забыла меня, едва я закрыл дверь. По сравнению с ней дом приходского священника был полон тепла и веселья, точно свинарник. Несмотря на все свои горести, это был удивительно обитаемый дом. И откуда-то изнутри его, непонятно откуда, кротко и неодолимо веяло чем-то, что неожиданно заставляло меня почувствовать себя дома.
Я пообещал Отто, что помогу разобрать вещи Лидии, но мы без конца откладывали это на потом. Мы все еще боялись ее, и коснуться ее вещей по-прежнему казалось кощунством. С некоторой робостью мы рассортировали содержимое ее стола, которое Изабель уже перерыла и разворошила. Следов завещания по-прежнему не наблюдалось, и мы решили, что его просто нет. Зато нашли много чего другого, в том числе все письма, которые мы с Отто писали ей из школы, перевязанные ленточками: письма Отто — голубой ленточкой, мои — розовой. Не разбирая, мы отнесли эти связки к кухонной плите и сожгли их. Мы не могли заставить себя коснуться ее одежды. Шкафы были полны нарядных длинных платьев, и, поскольку Изабель умыла руки, мы в итоге попросили Мэгги разобраться с ними. Все они наутро исчезли, несомненно отданные в город тем, кого Отто назвал «просителями» Мэгги.
11 Современный балет
Одной рукой я держался за сердце, которое билось в груди отчаявшимся зверьком, а другой пригладил волосы и вытер лицо. Мне казалось, что лицо мое должно измениться, перекоситься от разочарования и стыда. Какое-то мгновение я почти не осознавал присутствия Левкина.
Когда дыхание немного успокоилось и я более или менее совладал с собой, я взглянул на Левкина. Он стоял у двери в той же позе: одна рука на дверной ручке, другая стягивает ворот расстегнутой белой рубашки. Широкие полные губы были мягкими и веселыми, но глаза почти растворились в морщинках сардонической осторожности.
Наконец он произнес:
— Ну, дядя Эдмунд, как дела?
Я молча глядел на него, и он слегка занервничал и отошел от двери, загородившись стулом.
12 Признания Изабель
Изабель заперла за мной дверь и немного приглушила проигрыватель.
— О чем там Дэвид кричал?
Одетая в поношенный голубой шелковый пеньюар с закатанными рукавами, она выглядела опухшей и растрепанной, какой-то помятой, сонной, рассеянной, немного напуганной. Возможно, она только что встала.
— Что случилось, Эдмунд? На тебе тоже лица нет.
Она пристально посмотрела на меня. Что-то похожее на Вагнера урчало на заднем плане.
13 Эдмунд бежит к мамочке
— Мэгги…
На кухне было очень тихо, такая пресная тишина после недавнего шума в комнате Изабель. Кухня казалась обителью здравомыслия и раздумья.
Мэгги только что постирала белье Отто. Интимно пахло теплой мокрой шерстью. Стопки исходящих паром маек и длинных кальсон лежали в большой синей пластиковой корзине. Один за другим Мэгги брала предметы одежды, растягивала их до нужной формы и клала на перекладины деревянной сушилки, которую спустила с потолка при помощи блока. Я с детства прекрасно помнил этот ритуал, сильные аккуратные движения рук, растягивающих белье, рук Джулии, и Карлотты, и Виттории. Я сел и стал смотреть, разделяя ощущение застенчивости, смешанной с фамильярностью, присущее этой сцене из-за осознания итальянкой моего присутствия, хотя она не ответила на мой оклик, едва ли глянула в мою сторону. Мой недоеденный апельсин и стопка самшитовых досок по-прежнему лежали на одном краю стола, а на другом примостилось шитье Мэгги, ее рабочая корзинка и ножницы. Я следил за ее быстрыми ритмичными движениями. Ряд вещей Отто становился все длиннее.
Я взглянул Мэгги в лицо и увидел, что она смотрит на меня. Ее глаза, с их странным влажным животным взглядом, казались угрожающими и подозрительными. Меня мучила острая необходимость поговорить с ней вкупе с парализующим отсутствием сообразительности. Я был ужасно расстроен, обижен, измучен, я нуждался в утешении, но как мне здесь о нем попросить? Я быстро опустил глаза.
Вечер выдался дождливым и темным, свет в кухне колебался, словно все вокруг без конца двигалось и перемещалось на самом краю поля зрения. Сумерки начали меня беспокоить. Я ощущал боль во всем теле, я был почти напуган. Я знал, что должен подняться наверх, посидеть в одиночестве и подумать о том, что сказала мне Изабель, но не мог уйти. Я резко встал и включил свет. Это было жалкое мерцание, больше похожее на туман, чем на свет, едва ли более яркое, чем зеленовато-желтое уличное освещение. Мэгги, чуть вздрогнувшая от моего движения, поглядела на меня и вернулась к работе.
14 Отто выбирает жертву
Флора, раскрасневшаяся и взъерошенная, ногой захлопнула за собой дверь. Ее волосы спутанной массой почти закрывали лоб, и бронзовое сияние окружало голову в тех местах, где кудряшки выбились из прически. Короткая верхняя губа была с подозрением вытянута, а курносый носик морщился и подрагивал. Она натянула клетчатый сарафан вокруг колен бессознательным жестом самозащиты, а может, и досады. Но на меня даже не посмотрела, а обратилась к Мэгги:
— Я принесла сдачу.
Она произнесла это намеренно резко и скрипуче. Подошла к столу и театральным жестом бросила на него кучку пятифунтовых банкнот. Затем не удержалась и глянула на меня.
Мэгги встала, молча собрала банкноты и принялась пересчитывать их. Как только значение этого эпизода дошло до меня, я немедленно почувствовал отвращение при виде двух женщин с горкой денег между ними. Просто какая-то сцена в борделе!
— Да, — сказала Флора. — Я сделала это задешево, потому что доктор оказался ужасно милым старичком, а я — такая милая девчушка! И Мэгги одолжила мне денег, потому что она женщина или, по крайней мере, привыкла ею быть. Но я уж точно не люблю ее за это. Вы все — сборище мартышек в том, что касается меня. Я…