Реформы и реформаторы

Мережковский Дмитрий Сергееевич

Каменский Александр Борисович

В наши дни слово «реформа» является едва ли не самым употребительным. А какие бывают реформы? Как они осуществляются? И не слишком ли большую цену приходится за них платить? Попытаться найти ответы на эти вопросы читатель может у русского философа и писателя Д.С.Мережковского – в историческом романе «Антихрист (Петр и Алексей)» и у современного историка А.Б.Каменского – в очерке «Реформы и их жертвы».

К концу XVII в. по темпам развития Россия стала все более отставать от стран Западной Европы. "Догнать Европу" можно было, только изменив социальную структуру общества, принципы организации государственной службы и пр., преодолев церковный раскол.

Д. С. Мережковский

Антихрист (Петр и Алексей)

Васильевский остров. Ввод пленных шведских судов 9 сентября 1714 г. после победы при Гангуте.

Офорт А. Ф. Зубова (1714)

КНИГА ПЕРВАЯ

Петербургская Венера

I

– Антихрист хочет быть. Сам он, последний черт, не бывал еще, а щенят его народилось – полна поднебесная. Дети отцу своему подстилают путь. Все на лицо Антихристово строят. А как устроят да вычистят гладко везде, так сам он в свое время и явится. При дверях уже – скоро будет!

Это говорил старик лет пятидесяти в оборванном подьяческом кафтане молодому человеку в китайчатом шлафроке и туфлях на босу ногу, сидевшему за столом.

– И откуда вы все это знаете? – произнес молодой человек. – Писано: ни Сын, ни ангелы не ведают. А вы знаете…

Он помолчал, зевнул и спросил:

– Из раскольников, что ли?

II

В тот день, 26 июня 1715 года, назначен был в Летнем саду праздник Венеры в честь древней статуи, которую только что привезли из Рима и должны были поставить в галерее над Невою.

«Буду иметь сад лучше, чем в Версале у французского короля», – хвастал Петр. Когда он бывал в походах, на море или в чужих краях, государыня посылала ему вести о любимом детище: «Огород наш раскинулся изрядно и лучше прошлогоднего: дорога, что от палат, кленом и дубом едва не вся закрылась, и когда ни выйду, часто сожалею, друг мой сердешненькой, что не вместе с вами гуляю». «Огород наш зелененек стал, уже почало смолою пахнуть», то есть смолистым запахом почек.

Действительно, в Летнем саду устроено было все «регулярно по плану», как в «славном огороде версальском». Гладко, точно под гребенку, остриженные деревья, геометрически правильные фигуры цветников, прямые каналы, четырехугольные пруды с лебедями, островками и беседками, затейливые фонтаны, бесконечные аллеи – «першпективы», высокие лиственные изгороди, шпалеры, подобные стенам торжественных приемных зал, – «людей убеждали, чтобы гулять, а когда утрудится кто, тотчас найдет довольно лавок, феатров, лабиринтов и тапеты зеленой травы, дабы удалиться как бы в некое всесладостное уединение».

Но царскому огороду было все-таки далеко до версальских садов.

Бледное петербургское солнце выгоняло тощие тюльпаны из жирных роттердамских луковиц. Только скромные северные цветы – любимый Петром пахучий калуфер, махровые пионы и уныло-яркие георгины – росли здесь привольнее. Молодые деревца, привозимые с неимоверными трудами на кораблях, на подводах из-за тысяч верст – из Польши, Пруссии, Померании, Дании, Голландии, – тоже хирели. Скудно питала их слабые корни чужая земля. Зато, «подобно как в Версалии», расставлены были вдоль главных аллей мраморные бюсты – «грудные штуки» – и статуи. Римские императоры, греческие философы, олимпийские боги и богини, казалось, переглядывались, недоумевая, как попали они в эту дикую страну гиперборейских варваров. То были, впрочем, не древние подлинники, а лишь новые подражания плохих итальянских и немецких мастеров. Боги, как будто только что сняв парики да шитые кафтаны, богини – кружевные фантажи да роброны и, точно сами удивляясь не совсем приличной наготе своей, походили на жеманных кавалеров и дам, наученных «поступи французских учтивств» при дворе Людовика XIV или герцога Орлеанского.

III

«Венус купил, – писал Беклемишев Петру из Италии. – В Риме ставят ее завелико. Ничем не разнится от Флорентинской (Медичейской) славной, но еще лучше. У незнаемых людей попалась. Нашли, как рыли фундамент для нового дома. 2000 лет в земле пролежала. Долго стояла у Папы в саду ватиканском. Хоронюсь от охотников. Опасаюсь о выпуске. Однако она – уже вашего величества».

Петр через своего поверенного, Савву Рагузинского, и кардинала Оттобани вел переговоры с Папою Климентом XI, добиваясь разрешения вывезти купленную статую в Россию. Папа долго не соглашался. Царь готов был похитить Венеру. Наконец, после многих дипломатических обходов и происков, разрешение было получено.

«Господин капитан, – писал Петр Ягужинскому, – лучшую статую Венус отправить из Ливорны сухим путем до Инсбрука, а оттоль Дунаем водою до Вены, с нарочным провожатым, и в Вене б адресовать оную вам. А понеже сия статуя, как сам знаешь, и там славится, того для сделать в Вене каретный станок на пружинах, на котором бы лучше можно было ее отправить до Кракова, чтобы не повредить чем, а от Кракова можно отправить паки водою».

По морям и рекам, через горы и равнины, города и пустыни и, наконец, через русские бедные селенья, дремучие леса и болота, всюду бережно хранимая волей царя, качаясь то на волнах, то на мягких пружинах, в своем темном ящике, как в колыбели или в гробу, совершала богиня далекое странствие из Вечного города в новорожденный городок Петербург.

Когда она благополучно прибыла, царь, как ни хотелось ему поскорее взглянуть на статую, которой он так долго ждал и о которой так много слышал, все же победил свое нетерпение и решился не откупоривать ящика до первого торжественного явления Венус на празднике в Летнем саду.

КНИГА ВТОРАЯ

Антихрист

I

То была песня раскольников-гробополагателей. «Через семь тысяч лет от создания мира, – говорили они, – второе пришествие Христово будет, а ежели не будет, то мы и самое Евангелие сожжем, прочим же книгам и верить нечего». И покидали дома, земли, скот, имущество, каждую ночь уходили в поля и леса, одевались в чистые белые рубахи-саваны, ложились в долбленные из цельного дерева гробы и, сами себя отпевая, с минуты на минуту ожидая трубного гласа, «встречали Христа».

Против мыса, образуемого Невою и Малою Невкою, в самом широком месте реки, у Гагаринских пенковых буянов, среди других плотов, барок, стругов и карбусов стояли дубовые плоты царевича Алексея, сплавленные из Нижегородского края в Петербург для Адмиралтейской верфи. В ночь праздника Венеры в Летнем саду сидел на одном из этих плотов у руля старый лодочник-бурлак, в драном овчинном тулупе, несмотря на жаркую погоду, и в лаптях. Звали его Иванушкой-дурачком, считали блаженным или помешанным. Уже тридцать лет, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, каждую ночь до «петелева глашения» – крика петуха – он бодрствовал, встречая Христа, и пел все одну и ту же песню гробополагателей. Сидя над самою водою на скользких бревнах, согнувшись, подняв колени, охватив их руками, смотрел он с ожиданием на зиявшие меж черных разорванных туч просветы золотисто-зеленого неба. Неподвижный взор его из-под спутанных седых волос, неподвижное лицо полны были ужасом и надеждою. Медленно покачиваясь из стороны в сторону, он пел протяжным, заунывным голосом:

– Иванушка, ступай ужинать! – крикнули ему с другого конца плота, где горел костер на сложенных камнях, подобии очага, с подвешенным на трех палках чугунным котелком, в котором варилась уха. Иванушка не слышал и продолжал петь.

II

На Неве, рядом с плотами царевича, стояла большая, пригнанная из Архангельска с холмогорскою глиняною посудою барка. Хозяин ее, богатый купец Пушников, из раскольников-поморцев, укрывал у себя беглых, утаенных людей старого благочестия. В корме под палубой были крошечные дощатые каморки вроде чуланов. В одной из них приютилась баба Алена Ефимова.

Алена была крестьянкою, женою московского денежного мастера Максима Еремеева, тайного иконоборца. Когда сожгли Фомку-цирюльника, главного учителя иконоборцев, Еремеев бежал в низовые города, покинув жену. Сама она была не то раскольница, не то православная; крестилась двуперстным сложением, по внушению некоего старца, который являлся к ней и говаривал: «Трехперстным сложением не умолишь Бога», но ходила в православные церкви и у православных духовников исповедовалась. Несмотря на страшные слухи о Петре, верила, что он подлинно русский царь, и любила его. Просила у Бога, чтоб ей видеть его царского величества очи. И в Петербург приехала, чтобы видеть государя. Ее преследовала мысль: умолить Бога за царя Петра Алексеевича, чтобы он покаялся, вернулся к вере отцов своих, прекратил гонения на людей старого благочестия, чтобы и те, в свою очередь, соединились с Православною церковью. Алена сочинила особую молитву, дабы различие вер соединено было, и хотела ту молитву объявить отцу духовному, но не посмела, «затем что написано плохо». Она ходила по монастырям; нанимала в Вознесенском, в церкви Казанской Божией Матери, старицу на шесть недель читать акафист за царя; сама клала за него в день по две, по три тысячи поклонов. Но всего этого казалось ей мало, и она придумала последнее отчаянное средство: велела своему племяннику, четырнадцатилетнему мальчику Васе, написать сочиненную ею молитву о царе Петре Алексеевиче и о соединении вер, устроила пелену под образ, зашила ту молитву в подкладку и отдала в Успенский собор попу, не объявляя о скрытом письме.

После разговора на плоту Алена вернулась в келью свою на барке Пушникова; и когда вспомнила все, что слыхала в ту ночь о государе, первый раз в жизни напало на нее сомнение: не истинно ли то, что говорят о царе, и можно ли умолить Бога за такого царя?

Долго лежала она в душной темноте чулана с широко открытыми глазами, обливаясь холодным потом, неподвижная. Наконец встала, засветила маленький огарок желтого воска, поставила его в углу каморки перед висевшею на дощатой перегородке иконою Божией Матери Всех Скорбящих Радости, такою же, как та, которую показывал царь Петр у подножия Венус, опустилась на колени, положила триста поклонов и начала молиться со слезами, с воздыханиями, отчаянною молитвою, тою самою, что была зашита в пелене под образом Успенского собора:

«Услышь, святая соборная Церковь, со всем херувимским и серафимским престолом, с пророками и праотцами, угодниками и мучениками, и с Евангелием, и сколько в том Евангелии слов святых – все вспомяните о нашем царе Петре Алексеевиче! Услышь, святая соборная апостольская Церковь, со всеми местными иконами и честными мелкими образами, со всеми апостольскими книгами, и с лампадами, и с паникадилами, и с местными свечами, и со святыми пеленами, и с черными ризами, с каменными стенами и железными плитами, со всякими плодоносными деревами и цветами! О, молю и прекрасное солнце: возмолись Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче! О, млад светел месяц со звездами! О, небо с облаками! О, грозные тучи с буйными ветрами и вихрями! О, птицы небесные! О, синее море с великими реками, и с мелкими ключами, и малыми озерами! Возмолитеся Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче. И рыбы морские, и скоты полевые, и звери дубровные, и поля, и леса, и горы, и все земнородное, возмолитеся к Царю Небесному о царе Петре Алексеевиче!»

III

На берегу Невы, у церкви Всех Скорбящих, рядом с домом царевича Алексея находился дом царицы Марфы Матвеевны, вдовы сводного брата Петрова, царя Феодора Алексеевича. Феодор умер, когда Петру было десять лет. Восемнадцатилетняя царица прожила с ним в супружестве всего четыре недели. После его смерти она помешалась в уме от горя и тридцать три года прожила в заключении. Никуда не выходила из своих покоев, никого не узнавала. При чужеземных дворах считали ее давно умершею. Петербург, который она мельком видела из окон своей комнаты – мазанковые здания, построенные «голландскою и прусскою манирою», церкви шпицом, Нева с верейками и барками, каналы, – все это представлялось ей как страшный и нелепый сон. А сновидения казались действительностью. Она воображала, что живет в московском Кремле, в старых теремах, и что, выглянув в окно, увидит Ивана Великого. Но никогда не выглядывала, боялась света дневного. У нее в хоромах была вечная темнота, окна завешены. Она жила при свечах. Вековые запаны и завесы скрывали от взоров людских последнюю московскую царицу. Торжественный и пышный царский чин соблюдался

на Верху

. Служители далее сеней не смели входить без «обсылки». Здесь время остановилось и все навеки было неподвижно – так, как во времена Тишайшего царя Алексея Михайловича. Безумная сказка сложилась в ее больном уме, будто бы муж ее, царь Феодор Алексеевич, жив и живет в Иерусалиме, у Гроба Господня, молится за Русскую землю, на которую идет Антихрист с несметными полчищами ляхов и немцев; на Руси нет царя, а тот царь, который и есть, не истинный; он – самозванец, оборотень, Гришка Отрепьев, беглый пушкарь, немец с Кукуевской слободы; но Господь не до конца прогневался на православных; когда исполнятся времена и сроки, единый благоверный царь всея Руси Феодор, солнышко красное, вернется в свою землю с грозною ратью, в силе и славе, и побегут перед ним басурманские полчища, как ночь перед солнцем, и сядет он вместе с царицею на дедовский престол, и восстановит суд и правду в земле своей; весь народ придет к нему и поклонится; и низринут будет Антихрист со всеми своими немцами. Тогда скоро и миру конец и второе, страшное пришествие Христово. Все это близко, при дверях.

Недели через две после праздника Венеры в Летнем саду царевна Мария пригласила Алексея в дом царицы Марфы. Здесь уже не раз бывали у них тайные свидания. Тетка передавала ему вести и письма от матери, опальной царицы Евдокии Феодоровны, во иночестве Елены, первой жены Петра, насильно постриженной им и заключенной в Суздальско-Покровском девичьем монастыре.

Алексей, войдя в дом царицы Марфы, долго пробирался по темным брусяным переходам, сеням, клетям, подклетям и лестницам. Всюду пахло деревянным маслом, рухлядью, ветошью, как будто пылью и гнилью веков. Всюду были келейки, горенки, тайнички, боковушки, чуланчики. В них ютились старые-престарые верховые боярыни и боярышни, комнатные бабы, мамки, казначеи, портомои, меховницы, постельницы, юродивые, нищие, странницы, государевы богомольцы, дураки и дурки, девочки-сиротинки, столетние сказочники-бахари и игрецы-домрачеи, которые воспевали былины под звуки заунывных домр. Дряхлые слуги в полинялых мухояровых кафтанах, седые, шершавые, точно мохом обросшие, хватали царевича за полы, целовали его в ручку, в плечико. Слепые, немые, хромые, серые, сивые от старости, безликие, следуя за ним, скользили по стенам, как призраки, кишели, копошились, ползали в темноте переходов, как в сырых щелях мокрицы. Навстречу ему попался дурак Шамыра, вечно хихикавший и щипавшийся с дуркою Манькою. Самая древняя из верховых боярынь, любимая царицею, так же как и она выжившая из ума, толстая, вся заплывшая желтым жиром, трясущаяся, как студень, Сундулея Вахрамеевна, повалилась ему в ноги и почему-то завыла, причитая над ним, как над покойником. Царевичу стало жутко. Вспомнилось слово отца: «Оный двор царевны Марфы от набожности есть гошпиталь на уродов, юродов, ханжей и шалунов».

Он с облегчением вздохнул, вступив в более светлую и свежую угловую горницу, где ожидала его тетка, царевна Марья Алексеевна. Окна выходили на голубой и солнечный простор Невы с кораблями и барками. Голые бревенчатые стены, как в избе. Только в красном углу киот с образами и тускло теплившеюся лампадкою. По стенам лавки. Сидевшая за столом тетка привстала и обняла царевича с нежностью. Марья Алексеевна одета была по-старинному, в повойнике, шерстяном шушуне смирного, то есть темного, вдовьего цвета с коричневыми крапинками. Лицо у нее было некрасивое, бледное и одутловатое, как у старых монахинь. Но в злых тонких губах, в умных, острых, точно колючих, глазах было что-то властное и твердое, напоминавшее царевну Софью – «злое семя Милославских». Так же, как Софья, ненавидела она брата и все дела его, «душою о старине горела». Петр щадил ее, но называл старою вороною за то, что она ему вечно каркала.

Царевна подала Алексею письмо от матери из Суздаля. То был ответ на недавнюю, слишком сухую и краткую записочку сына: «Матушка, здравствуй! Пожалуй, не забывай меня в своих молитвах». Сердце Алексея забилось, когда он стал разбирать безграмотные строки с неуклюже нацарапанными детскими буквами знакомого почерка:

IV

Несмотря на солнечный день, в комнате было темно, как ночью, и горели свечи. Ни один луч не проникал сквозь плотно забитые войлоками, завешенные коврами окна. В спертом воздухе пахло росным ладаном и гуляфною водкою – розовою водою, – куреньями, которые клали в печные топки для духу. Комнату загромождали казенки, поставцы, шкафы, скрыни, шкатуни, коробьи, ларцы, кованые сундуки, обитые полосами луженого железа подголовки, кипарисовые укладки со всякими мехами, платьями и белою казною – бельем. Посередине комнаты возвышалось царицыно ложе под шатровою сенью – пологом из алтабаса пунцового с травами бледно-зеленого золота, с одеялом из кизылбашской золотной камки на соболях с горностаевой опушкой. Все было пышное, но ветхое, истертое, истлевшее, так что, казалось, должно было рассыпаться, как прах могильный, от прикосновения свежего воздуха. Сквозь открытую дверь видна была соседняя комната – крестовая, вся залитая сиянием лампад перед иконами в золотых и серебряных ризах, усыпанных драгоценными камнями. Там хранилась всякая святыня: кресты, панагии, складни, крабицы, коробочки, ставики с мощами; смирна, ливан, чудотворные меды; святая вода в вощанках; на блюдечках кассия; в сосуде свинцовом миро, освященное патриархами; свечи, зажженные от огня небесного; песок иорданский; частицы Купины Неопалимой, дуба Мамврийского; млеко Пречистой Богородицы; камень лазоревый –

небеса

, «где стоял Христос на воздусе»; камень во влагалище суконном – «от него благоухание, а какой камень, про то неведомо»; онучки Пафнутия Боровского; зуб Антипия Великого, от зубной скорби исцеляющий, отобранный на себя Иваном Грозным из казны убиенного сына.

У ложа в золоченых креслах, похожих на «царское место», с резным двуглавым орлом и «коруною» на спинке, сидела царица Марфа Матвеевна. Хотя зеленая муравленая печка с узорчатыми городками и гзымзами была жарко натоплена, зябкая больная старуха куталась в телогрею киндячную на песцовом меху. Жемчужная рясна и поднизи свешивались на лоб ее из-под золотого кокошника. Лицо было не старое, но точно мертвое, каменное; густо набеленное и нарумяненное, по древнему чину московских цариц, казалось оно еще мертвеннее. Живы были только глаза, прозрачно-светлые, но с неподвижным, как будто невидящим взором; так смотрят днем ночные птицы. У ног ее сидел на полу монашек и что-то рассказывал.

Когда вошел царевич с теткою, Марфа Матвеевна поздоровалась с ними ласково и пригласила послушать странничка Божья. Это был маленький старичок с личиком совсем детским, очень веселым; голосок у него был тоже веселый, певучий и приятный. Он рассказывал о своих странствиях, о скитском житии на Афоне и Соловках. Сравнивая их, отдавал предпочтение обители греческой перед русскою.

– Называется обитель та афонская

Когда он кончил рассказ, царица попросила выйти из комнат всех, даже Марью, и осталась наедине с царевичем.

КНИГА ТРЕТЬЯ

Дневник царевича Алексея

I

Дневник фрейлины Арнгейм

1 мая 1714

Проклятая страна, проклятый народ! Водка, кровь и грязь. Трудно решить, чего больше. Кажется, грязи. Хорошо сказал датский король: «Ежели московские послы снова будут ко мне, построю для них свиной хлев, ибо где они постоят, там полгода жить никто не может от смрада». По определению одного француза: «Московит – человек Платона, животное без перьев, у которого есть все, что свойственно природе человека, кроме чистоты и разума».

И эти смрадные дикари, крещеные медведи, которые становятся из страшных жалкими, превращаясь в европейских обезьян, себя одних считают людьми, а всех остальных – скотами. В особенности же к нам, немцам, ненависть у них врожденная, непобедимая. Они полагают себя оскверненными нашим прикосновением. Лютеране для них немногим лучше дьявола.

Ни минуты не осталась бы я в России, если бы не долг любви и верности к ее высочеству, моей милостивой госпоже и сердечному другу кронпринцессе Софии Шарлотте. Что бы ни случилось, я ее не покину!

Буду писать этот дневник так же, как обыкновенно говорю, по-немецки, отчасти по-французски. Но некоторые шутки, пословицы, песни, слова указов, отрывки разговоров рядом с переводом буду сохранять и по-русски.

II

Дневник царевича Алексея

Благословиши венец лета благости твоея, Господи!

В Померании будучи, для сбора провианту по указу родшего мя (

Примечание Арнгейм

: так называл царевич отца своего.), слышал, что на Москве, в Успенском соборе, митрополит Рязанский Стефан, обличая указ о фискалах, сиречь доносителях по гражданским и духовным делам, и прочие законы, Церкви противные, в народ кричал:

«Не удивляйтесь, что многомятежная Россия наша доселе в кровавых бурях волнуется. Законы человеческие о сколь великое имеют расстояние от закона Божия».

И господа – Сенат, придя к митрополиту, укоряли его и претили за то, что на бунт и мятеж народ возмущает, царской чести касается. И царю о том доносили.

III

Дневник фрейлины Арнгейм

Этими словами кончался дневник царевича Алексея.

Он при мне бросил его в огонь.

31 декабря 1715

Сегодня скончалась последняя русская царица Марфа Матвеевна, вдова сводного брата Петрова, царя Феодора Алексеевича. При иностранных дворах ее считали давно умершею: со смерти мужа, в течение тридцати двух лет, она была помешанной, жила, как затворница, в своих покоях и никогда никому не показывалась.

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

Наводнение

I

Царя предупреждали при основании Петербурга, что место необитаемо по причине наводнений, что за двенадцать лет перед тем вся страна до Ниеншанца была потоплена и подобные бедствия повторяются почти каждые пять лет; первобытные жители невского устья не строили прочных домов, а только малые хижины; и когда, по приметам, ожидалось наводнение, ломали их, бревна и доски связывали в плоты, прикрепляли к деревьям, сами же спасались на Дудерову гору. Но Петру новый город казался Парадизом именно вследствие обилия вод. Сам он любил их, как водяная птица, и подданных своих надеялся здесь скорее, чем где-либо, приучить к воде.

В конце октября 1715 года начался ледоход, выпал снег, поехали на санях, ожидали ранней и дружной зимы. Но сделалась оттепель. В одну ночь все растаяло. Ветер с моря нагнал туман – гнилую и душную желтую мглу, от которой люди болели.

«Молю Бога вывесть меня из сего пропастного места, – писал один старый боярин в Москву. – Истинно опасаюсь, чтобы не занемочь; как началась оттепель, такой стал бальзамовый дух и такая мгла, что из избы выйти не можно, и многие во всем Парадизе от воздуху помирают».

Юго-западный ветер дул в продолжение девяти дней. Вода в Неве поднялась. Несколько раз начиналось наводнение.

Петр издавал указы, которыми повелевалось жителям выносить из подвалов имущество, держать лодки наготове, сгонять скот на высокие места. Но каждый раз вода убывала. Царь, заметив, что указы тревожат народ, и заключив по особым, ему одному известным приметам, что большого наводнения не будет, решил не обращать внимания на подъемы воды.

II

Петр заболел. Простудился во время наводнения, когда, вытаскивая из подвалов имущество бедных, стоял по пояс в воде. Сперва не обращал внимания на болезнь, перемогался на ногах; но 15 ноября слег, и лейб-медик Блюментрост объявил, что жизнь царя в опасности.

В эти дни судьба Алексея решалась. В самый день похорон кронпринцессы, 28 октября, возвратясь из Петропавловского собора в дом сына для поминальной трапезы, Петр отдал ему письмо – «Объявление сыну моему», в котором требовал его немедленного исправления под угрозой жестокого гнева и лишения наследства.

– Не знаю, что делать, – говорил царевич приближенным, – нищету ли принять да с нищими скрыться до времени, отойти ли куда в монастырь да быть со дьячками, или отъехать в такое царство, где приходящих принимают и никому не выдают?

– Иди в монахи, – убеждал адмиралтейц-советник Александр Кикин, давний сообщник и поверенный Алексея. – Клобук не прибит к голове гвоздем: можно его и снять. Тебе покой будет, как ты от всего отстанешь…

– Я тебя у отца с плахи снял, – говорил князь Василий Долгорукий. – Теперь ты радуйся, дела тебе ни до чего не будет. Давай писем отрицательных хоть тысячу. Еще когда что будет; старая пословица: улита едет, коли-то будет. Это не запись с неустойкою…

III

– Помнишь, государь, как в селе Преображенском, в спальне твоей, перед святым Евангелием спросил я тебя: будешь ли меня, отца своего духовного, почитать за ангела Божия, и за апостола, и за судию дел своих и веруешь ли, что и я, грешный, такую же имею власть священства, коей вязать и разрешать могу, какую даровал Христос апостолам? И ты отвечал: «Верую».

Это говорил царевичу духовник его, протопоп собора Спаса на Верху в Кремле отец Яков Игнатьев, приехавший в Петербург из Москвы три недели спустя после свидания Алексея с Федосом.

Лет десять назад отец Яков для царевича был тем же, что для деда его, Тишайшего царя Алексея Михайловича, патриарх Никон. Внук исполнил завет деда: «Священство имейте выше главы своей, со всяким покорением, без всякого прекословия; священство выше царства». Среди всеобщего поругания и порабощения Церкви сладко было царевичу кланяться в ноги смиренному попу Якову. В лице пастыря видел он лицо самого Господа и верил, что Господь – глава над всеми главами, царь над всеми царями. Чем самовластнее был отец Яков, тем смиреннее царевич, и тем слаще ему было это смирение. Он отдавал отцу духовному всю ту любовь, которую не мог отдать отцу по плоти. То была дружба ревнивая, нежная, страстная, как бы влюбленная. «Самим истинным Богом свидетельствуюсь, не имею во всем Российском государстве такого друга, кроме вашей святыни, – писал он отцу Якову из чужих краев. – Не хотел бы говорить сего, да так и быть, скажу: дай Боже вам долговременно жить; но, если бы вам переселение от здешнего века к будущему случилось, то уже мне весьма в Российское государство нежелательно возвращение».

Вдруг все изменилось.

У отца Якова был зять, подьячий Петр Анфимов. По просьбе духовника царевич принял к себе на службу Анфимова и поручил ему управление своей Порецкою вотчиною в Алаторской волости Нижегородского края. Подьячий разорил мужиков самоуправством и едва не довел их до бунта. Много раз били они челом царевичу, жаловались на Петьку-вора. Но тот выходил сух из воды, потому что отец Яков покрывал и выгораживал зятя. Наконец мужики догадались послать ходока в Петербург к своему земляку и старому приятелю, царевичеву камердинеру Ивану Афанасьевичу. Иван ездил сам в Порецкую вотчину, расследовал дело и, вернувшись, донес о нем так, что не могло быть сомнения в Петькиных плутнях и даже злодействах, а главное, в том, что отец Яков знал о них. Это был жестокий удар для Алексея. Не за себя и не за крестьян своих, а за Церковь Божию, поруганную, казалось ему, в лице недостойного пастыря, восстал царевич. Долго не хотел видеть отца Якова, скрывал свою обиду, молчал, но, наконец, не выдержал.

IV

Петр говорил Алексею:

– Когда война со Шведом началась, о, коль великое гонение ради нашего неискусства претерпели; с какою горестью и терпением сию школу прошли, доколе сподобились видеть, что оный неприятель, от коего трепетали, едва не вяще от нас ныне трепещет! Что все моими бедными и прочих истинных сынов российских трудами достижено. И доселе вкушаем хлеб в поте лица своего, по приказу Божию к прадеду нашему Адаму. Сколько могли, потрудились, яко Ной, над ковчегом России, имея всегда одно в помышлении: на весь свет славна бы Русь была. Когда же сию радость, Богом данную отечеству нашему, рассмотрев, обозрюсь на линию наследства, едва не равная радости горесть меня снедает, видя тебя весьма на правление дел государственных непотребна…

Подымаясь по лестнице Зимнего дворца и проходя мимо гренадера, стоявшего на часах у двери в конторку, рабочую комнату царя, Алексей испытывал, как всегда перед свиданием с отцом, бессмысленный животный страх. В глазах темнело, зубы стучали, ноги подкашивались, он боялся, что упадет.

Но по мере того, как отец говорил спокойным, ровным голосом длинную, видимо, заранее обдуманную и как будто наизусть заученную речь, Алексей успокаивался. Все застывало, каменело в нем; и опять было ему все равно – точно не о нем и не с ним говорил отец.

Царевич стоял, как солдат, навытяжку, руки по швам, слушал и не слышал, украдкою оглядывая комнату с рассеянным и равнодушным любопытством.