Св. Иоанн Креста

Мережковский Дмитрий Сергееевич

В книгах «Реформаторы: Лютер. Кальвин. Паскаль» (1939-1940) и «Испанские мистики: Св.Тереза Иисуса. Св.Иоанн Креста. Маленькая Тереза» (1940-1941) Д.С.Мережковский подводит итог своим размышлениям о судьбах христианства в мире, как всегда тесно связывая события прошлых столетий с современностью. В первой трилогии речь идет о реформаторах «внешних», во второй – о «внутренних», чей мистический опыт, по мысли Мережковского, призван преобразить три мировые ветви христианской Церкви в Церковь Вселенскую.

I. Св. Иоанн Креста <и мы>

1

Бог есть Личность, – этот религиозный опыт христианства и всего духовного движения, подводившего человечество к христианству, нужен, как никому, людям наших дней, когда бытию человеческой личности угрожает в тоталитарной государственности воплощенная, так как нигде и никогда в истории человечества, воля к Безличности.

это слово Гёте, и еще другое:

эти два слова, повторяемые, как звук повторяется отзывными гулами глубоких пещер в сердце у тех, кто, поминая ужас происходящего в мире сейчас – эти два остерегающие слова сказаны были, может быть, не случайно именно в той стране, где суждено было возникнуть наиболее убийственному для человеческой личности движению – тоталитаризм государственности в Германии; также не случайно, может быть, сказаны были те слова именно в первой четверти XIX века, когда началось духовное движение – антихристианство, которое не только Германию, но и почти всю Европу привело к этой Воле и Безличности и грозит привести к ней весь мир.

2

Самое личное из всех человеческих чувств – любовь, потому что только любящий видит в любимом то единственное и неповторяемое в вечности и потому драгоценнейшее, что делает возможного человека действительным, делая его личностью. Эта-то единственность человеческой личности и есть признак ее Божественности, потому что Бог един. Но Он же есть и Любовь: вот почему величайшее в мире явление Личности – Христос – есть и величайшее явление любви.

Самое личное чувство из всех человеческих чувств – любовь, а самая личная любовь – брачная, потому что во всякой другой личности только сближаются, но остаются разделенными в последних своих глубинах преградою плоти, а в брачной любви падает эта преграда, и личности входят друг в друга – соединяются, духовно-плотски. Полная Личность – не в духе и не в плоти, а в соединении духа с плотью: вот почему личность достигает полноты своей не в одном духовном и не в одном плотском, а в духовном и в плотском вместе соединении брачной любви.

Но в религиозном опыте христианской мистерии брачная любовь – только малая, здесь, на земле, видимая зарница великой, невидимой, грозы; человеческий брак – только вещее знамение, символ того, чему в Еливзинских таинствах, на этой ближайшей к христианству вершине всего дохристианского человечества, дано то же имя, как и в христианской мистерии:

Теогамия

,

Богосупружество

. И это совпадение имени не случайно, если весь религиозный опыт человечества шел, идет и будет идти к этому и если, по слову св. Августина, «в мире всегда было то, что, после явления Христа во плоти, люди назвали христианством», и если, по слову Шеллинга, «всемирная история есть эон, чье единственное содержание, причина и цель – Христос».

Высшая точка всего религиозного опыта св. Иоанна Креста есть «брак души человеческой с Богом», их «совершенное соединение в любви», «consumada unión de amor» (Bruno, 179).

3

Но людям наших дней он так не нужен, так не существует для них, – потому что для людей существует действительно только нужное – что им трудно поверить, что такой человек был. Самое противоположное им существо, их самый крайний духовный антипод – св. Иоанн Креста. Он и они отрицают друг друга до таких последних глубин бытия, что можно сказать: он есть – их нет, и наоборот. Чтобы это почувствовать, стоит только сравнить две оценки знания – одну, у св. Иоанна Креста, и другую, у людей нашего времени. Знание или, вернее, та низшая часть его, в которой изучаются только законы действующих в мертвой материи механических сил, заменяет людям сейчас то, что некогда была для них энергия. Люди наших дней верят в сверхъестественную силу знания почти так же слепо и грубо-невежественно, как дикари – в колдовство. Если бы св. Иоанн Креста имел несчастие жить в наше время, то он понял бы жалкий обман такого мнимого знания. Один из первых основателей того, что мы называем «критикой познания», он понял, что человеческий разум вечно колеблется, как на двух чашах весов, между возможностью и невозможностью действительного, за покров явлений проникающего знания; понял, что не знать для человека иногда нужнее, чем знать. «Последнее действие разума заключается в том, чтобы от себя отречься», – скажет Паскаль, духовный близнец св. Иоанна Креста. «Последнее действие знания заключается в том, чтобы от себя отречься», – мог бы сказать св. Иоанн Креста. Люди думают, что день покрывается ночью, а св. Иоанн Креста знает, что наоборот:

как учит незапамятно древняя вавилонская клинопись; знает он, что звездная ночь того, что другой духовный близнец его, св. Дионисий Ареопагит, называет «Божественным Неведением», Agnosia, глубже, чем солнечный день человеческого знания (Baruzi, 452).

Что для человека наших дней, как не дикий лепет изувера или бред сумасшедшего?

4

Самое страшное и гнусное во второй Великой Войне – этом небывалом за память человека жертвоприношении… Молоху безличности государственности – то, с каким восторгом люди сами кидаются и кидают других в его раскаленное чрево, «летят на смерть, как мухи на мед», по слову Тертуллиана и христианских мучеников.

Кажется, если бы столько жертв, сколько сейчас приносится дьяволу войны, приносилось Тому, Кто сказал: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как дает мир, Я даю вам» (Ио., 14, 27), то давно уже наступил бы вечный мир на земле – начало Царства Божия.

Может быть, людей, чувствующих ужас войны, больше, чем это кажется. Но сколько бы их ни было, все достойное этого имени человечество – в них. Ужас войны для них – ужас Гефсиманской ночи, наступившей для всего человечества.

Весь «преисподний опыт» св. Иоанна Креста, всё, что он называет так просто и глубоко «Темною Ночью», Noche Oscura, – есть Гефсиманская ночь. «Спящими от печали» нашел учеников своих в ту ночь Иисус. «Смертная мука Иисуса будет длиться до конца мира; в это время не должно спать», «Jésus sera en agonie jusqu'à la fin du monde: il ne faut pas dormir pendant ce temps-là», – это знает Паскаль; знает и св. Иоанн Креста. Весь религиозный опыт его есть исполнение этой учениками не исполненной, первой и последней мольбы Сына Божия о человеческой помощи:

II. Жизнь Св. Иоанна Креста

1

Меру человека дает жизнь его – это общее правило для св. Иоанна Креста недействительно, потому что он только и делал, что уходил от жизни, или, по крайней мере, от того, что людям кажется жизнью; уходил от внешнего мира в себя. Внутренняя жизнь его так превосходила внешнюю, что эта исчезала перед той, как пламя свечи перед солнцем. Вот почему жизнеописание св. Иоанна Креста трудно, почти невозможно. Трудность увеличивается тем, что свидетели жизни его изображают его не таким, каким он действительно был, а каким бы ему следовало быть, по общему канону святости; пишут не жизнь его, а житие, в котором живое лицо человека поглощается иконописным лицом святого. Но сила внутренней жизни его так велика, что и в этих житиях проступает иногда сквозь мертвый лик живое лицо, такое необычайное, единственное, что достаточно увидеть его, чтобы уже никогда не забыть и с бесконечным удивлением почувствовать, насколько живее многих, как будто полною жизнью живших людей, был этот всегда от жизни уходивший человек.

«Учитель Ничего», Doctor Nihilis, так называли его современники, именем неверным, потому что только половиной цельного имени: «

Учитель Ничего и Всего

».

скажет Фауст Мефистофелю; то же могли бы сказать, хотя в ином, конечно, смысле, св. Иоанну Креста посвященные в его мистерию:

Все и Ничто, Todo у nada.

2

Св. Иоанн Креста, дон Жуан де Иэпес, родился, вероятно, – потому что люди забыли даже точный год рождения этого «Неизвестного Святого», как его называли уже его современники, – в 1542 году, за два года до смерти Лютера и через два года после выхода в свет «Установления христианства», «Institutio Christianismi», Кальвина, – следовательно, между концом Лютера и началом Кальвина, – в самом огненном сердце Реформы, в ее раскалении добела (Нооrn., VIII – Baruzi, 70, note I).

Бедный, захолустный городок Фонтиверос, где родился Жуан, находится на одном из плоскогорий Старой Кастиллии, близ города Авилы, где родилась св. Тереза Иисуса. Это плоскогорье, довольно унылое, напоминает более север, чем юг. Дремлющие в глубоком затишье бесконечные луга и пастбища; двойные ряды тополей, уходящие вдоль пустынных дорог в еще более пустынные дали: кое-где ослепительно, как расплавленное серебро, сквозь тощие перелески, сверкающие на солнце болотные пруды-лагуны, откуда вечером стелется под кваканье лягушек и крик коростелей голубовато-серый дым: «ведьмы кашу варят»; самая злая из них – Лихорадка, с трясущимся телом и синим лицом. Единственная прелесть этого глухого, людьми забытого края – тишина, нарушаемая только далекой пастушеской свирелью да вечерним колоколом Ave Maria. И на самом краю неба призрачно-голубеющая, почти всегда убеленная снегом, величественная цепь Сиерра-де-Гредос ограждает стеной это заколдованное царство тишины.

В тесных улочках городка Фонтивероса, извилистых и каменистых, как русла высоких горных потоков, в низеньких белых домиках с почти плоскими кровлями и решетчатыми оконцами стучали с утра до вечера ткацкие станки, потому что большая часть фонтиверских жителей занималась, кроме полевых работ, тканьем шерсти и шелка. В одном из этих домиков и родился Жуан (Bruno, I. Baruzi, 71).

Отец его, дон Гонзало де Иэпес, происходил из древнего, знатного и богатого рода. Прадед его, дон Франческо Гарчиа де Иэпес, лет за сто до рождения Гонзало, был сначала одним из любимых рыцарей испанского короля Жуана II, а потом – толедским инквизитором; другой предок, дон Диэго де Иэпес, был тарагонским епископом и духовником короля Филиппа II (Baruzi, 67). Между родственниками Гонзало были также три каноника и один старший капеллан Толедского собора (Вrunо, 2). И хотя другая ветвь рода обеднела и захудала – отец Жуана принадлежал к этой ветви, – но, по обычаю всех обнищавших благородных гидальго Старой Кастиллии, чем ниже падал род, тем больше гордились потомки величием предков и незапятнанной «чистотой», «ясностью крови», limpieza de sangre. Только один из них, дядя дона Гонзало, разжился на шерстяном и шелковом промысле так, что сделался богатейшим толедским купцом (Dem., 2). Злые языки говорили, что не всегда удавалось ему соединить торговую выгоду с рыцарской честью. Но туго набитая, новая, купеческая мошна нисколько не мешала ему хвалиться древним величием рода и незапятнанной «ясностью крови».

К дону Гонзало были равнодушны, и ни зла, ни добра ему не делали все остальные богатые родственники, кроме толедского купца, который, приняв его в свой дом, совсем обнищавшего по смерти отца, сделал приказчиком своим. И племянник сумел так войти в милость дяди, что он обещал, если тот и впредь себя хорошо поведет, завещать ему большую часть своего имущества. Но дон Гонзало повел себя нехорошо.

4

«Багрянородными», «Порфирогенатами», «Рожденными в царственном пурпуре», назывались первенцы-наследники византийских императоров. Таким багрянородным, в царственном пурпуре святости рожденным, был и св. Иоанн Креста. «Будущей великой святости являл он все признаки». «Illustre futurae sanctitatis specimen praemonstrabat». В святости он жил от самого раннего детства. «Adhuc in puerili et tenerrima aetate constitutus», – этому приговору в так называемой «Апостолической Тяжбе», Procursus Apostolicus, здесь перед увенчанием нового святого Римской Церкви проверяются в жизни его необходимые канонические признаки святости, – этому приговору судей, может быть, не следует верить вполне, потому что это лишь общее место таких Апостолических Тяжб. «Более небесная, чем земная душа». «Серафим, сошедший с неба, на земле». «Свят был еще во чреве матери», – тоже лишь общие места в житиях (Dem., 4). Но, кажется, нельзя не поверить свидетельству св. Терезы Иисуса, пятнадцатилетней сотрудницы, духовной дочери св. Иоанна Креста: «Всю жизнь он был святым» (Вrunо, 316). «Брат Иоанн невинен, как двухлетний младенец», – будут говорить о нем, уже тридцатилетнем, и другие, лучше всего его знающие люди (Вrunо, 136).

Если в религиозном опыте и догмате христианства о первородном грехе заключена непреложная истина, то все люди рождаются грешными, и никто из них от рождения не свят. Грешным родился и св. Иоанн Креста, но в наиболее возможном приближении к святости. «Святость у него была такая, какая только может быть у человека в жизни земной». «Tanta (santidad) cuanta una pura criatura podia tener en esta vida», – скажет св. Тереза (Вrunо, 476). «Ангелы – мои и Матерь Божия – моя, los ángeles son mios y la Madre de Dios», – говорил, будто бы, маленький Жуан, по свидетельству житий. Но если он и не говорил такими словами – в них слишком внятно слышится голос взрослых людей, подражающих детскому, – то, может быть, в этих словах сделана попытка выразить то, что он чувствовал и чего не мог бы выразить никакими словами, – такое касание к мирам иным, какое только человеку возможно.

«Он был всю жизнь святым» – это значит: внутреннего переворота, «обращения» от мира к Богу, от греха к святости, какой был у ап. Павла, у св. Августина, у св. Франциска Ассизского и почти у всех великих святых, у Иоанна Креста не было вовсе: вся жизнь его – один непрерывно восходящий путь к святости.

5

«Я – крестьянский сын», – хвалится Лютер, потомок тюрингенских рудокопов и пахарей. «Я – сын бедного ткача», – хвалится с иным чувством и св. Иоанн Креста, потомок благородных рыцарей Иэпесов (Вrunо, 248). «В бедности он родился, pobremente nació» – в этих двух словах лучше всего выразил старший брат его, Франциск, главное в детстве Иоанна – то, что было ему в начале жизни нужнее всего (Baruzi, 65). Кажется, если бы надо было ему самому выбрать себе детство, он выбрал бы именно то, какое выпало ему на долю.

Путь св. Франциска Ассизского – от богатства к бедности – не нужен св. Иоанну Креста: он уже сразу там, куда Франциск с таким бесконечным усилием шел. Даром получил Иоанн то, за что заплатил так дорого Франциск, – «обнищание», «обнажение» от всего, desnudez. Прекрасная Дама, Бедность, качала колыбель Иоанна и баюкала его страшной для всех, а для него от всякого страха освобождающей песенкой:

Этим начал он жизнь; этим и кончит: вся она путь от Ничего к Всему.

6

Если бы добрые люди не помогали молодой вдове, с тремя малолетними детьми – старшим сыном, Франциском, средним, Луисом, и младшим, Жуаном, – то все они погибли бы. Но и те, кто помогали, сами были так бедны, что не могли их спасти, и туже, все туже затягивалась на шее Каталины мертвая петля нужды. Самые черные дни наступили для нее во время тяжелой болезни маленького Луиса, когда она вынуждена была снова оставить работу так же, как во время болезни мужа. «Слава Богу, не будет больше страдать!» – подумала она, когда Луис умер, и двум остальным едва не пожелала того же.

Сидя без свечи в наступающих сумерках, варила она из последних припасов на последней вязанке хвороста молочную похлебку для детей, когда вспомнила вдруг, как маленький Лу, – так называла Луиса, – перед самою смертью попросил у нее молока, но не было и капли, и она должна была напоить его водой. «Клювы свои раскрывают дети ворона, и Ты насыщаешь их, Господи», – вспомнила псалом и подумала: «Ворона детей насыщает Господь, а мои умирают от голода». Вспомнила также Евангелие: «Не заботьтесь для жизни вашей, что вам есть и что пить… Взгляните на птиц небесных: не сеют они, не жнут, не собирают в житницы, и Отец ваш Небесный питает их. Вы не гораздо ли лучше их?» «Нет, – подумала, – не лучше, если птиц небесных питает Отец, а люди умирают от голода. Что же это значит?..» И как будто вдруг кто-то шепнул ей на ухо: «Значит, что Сын лжет об Отце!» Это была такая же страшная мысль, как и та – о смерти мужа. «Я его убила!» – одна из тех мыслей, от которых люди сходят с ума или убивают себя, потому что не могут их вынести. Чтобы ничего не видеть, ни о чем не думать, закрыла глаза. Долго ли так сидела, не помнила, а когда, вдруг почувствовав чье-то присутствие, открыла глаза, то увидела маленького Жуана, стоящего перед ней и смотревшего на нее так, как будто он знал, о чем она думает. И что-то было в лице его такое неизвестное, далекое и чужое, что ей сделалось страшно; точно он и не он, – на него похожий, но другой, – его двойник.

«Что ты, Жуан?» – спросила чуть слышно, и, когда он ничего не ответил, продолжая смотреть на нее все тем же знающим взором, ей сделалось еще страшнее. Но вдруг лицо его изменилось: исчез двойник и снова был настоящий Жуан, родной, роднее для нее всего, что есть в мире. Кинувшись к ней на шею, он крепко обнял ее, поцеловал и шепнул ей на ухо: «Все хорошо будет, не бойся, – Он сейчас придет…» «Кто придет?» – спросила она. Малый опять ничего не ответил и, оглянувшись на дверь, прислушался. «Кто придет?» – повторила она. «Знаешь сама, – зачем спрашиваешь?» – ответил он, наконец, и опять прислушался. «Вот Он идет! слышишь?» – проговорил он с такой уверенностью, что и она прислушалась, но ничего не услышала. И опять ей сделалось страшно, но уже другим страхом. «Что с ним такое?» – подумала. «Не заболел бы и он, как Лу…» Руку приложила ко лбу его, пощупала, нет ли жара. Но жара не было. И опять вернулся прежний страх неизвестного.

Вдруг постучались в дверь. Встать хотела она, чтобы открыть, но не могла – ноги подкосились от страха. Мальчик подбежал к двери, открыл ее, и вошел знакомый старичок – пастух с очень добрым, но немного полоумным, навсегда как будто удивленным и недоумевающим лицом.

«Добрый вечер, донья Каталина», – поздоровался он и раскланялся с тою рыцарскою любезностью, которая свойственна была самым простым людям в Старой Кастиллии. «Доньей» назвал он ее потому, что так называли ее все, из уважения не к мужу, а к ней самой, и то, что она была почти нищая, этому нисколько не мешало, – напротив: нищих иногда уважали за благородство души больше, чем богатых, все по тому рыцарскому духу Старой Кастиллии.