Сборник рассказов, эссе и очерков о великом городе, о его особенностях, традициях, культурных и исторических памятниках. Понять душу города и ощутить ауру его пространства непросто, для этого нужно не просто знать, но и уметь видеть, чувствовать, ощущать.
Конец года
Наяда
Она приподнялась над белоснежным кружевом морской пены, и я увидел её так близко, что мог легко разглядеть её блестящие гладкие волосы, из которых упрямый прибой тщетно пытался заплести множество серебристых косичек. Она заметила моё присутствие, слегка повернула лицо и посмотрела на меня из-под своих длинных ресниц, густых и влажных как морская тина. У неё были тёмно-синие глаза, глубокие и волнующие, как море. Губы её, похоже, никогда не знали улыбки, и это придавало всему её облику особенную неповторимость.
– Здравствуй, наяда, – хотелось мне поприветствовать её, но фразы не получилось, поскольку с ней, наверное, никто бы не смог разговаривать на человеческом языке, настолько отличалась она от любых земных незнакомок. Тело наяды вопреки расхожему заблуждению не было покрыто серебристой рыбьей чешуёй, а блестело и играло текучим глянцем и ровным загаром как у обычных девушек юга. Пожалуй, излишним было бы говорить о её необычной красоте, достаточно сказать, что это лицо будет невозможно забыть никогда. Взгляд её пронзал меня насквозь, он проникал всюду, достигая самых заповедных тайников сознания, поросших забвением и от которых давно уже были потеряны все ключи и позабыты все былые заклятья.
Это был взгляд стихии, наделённой разумом, чьей воле подчиняешься не по принуждению, а согласно собственному выбору. Взгляд её был подобен солнечной дорожке на морской глади. Точно также как солнечная дорожка струился он из бесконечной голубой дали, растворяясь в душе ощущением причастности к тайнам глубин и бескрайности морского простора. В эти мгновения я словно бы не существовал отдельно от блистающей искромётной волны, дымки гор, осевшей прозрачным ультрамарином на безоблачных окраинах неба, утреннего бриза, наполненного свежим дыханием моря. Я слышал как переговариваются дельфины и растут кораллы, чувствовал как течения пробивают себе дорогу в тёмных толщах тяжёлой воды, наблюдал как превращается обычный песок в драгоценный жемчуг, преображаясь в створках раковин моллюсков. Я был всем, и меня почти не существовало, что по сути одно и то же. Так продолжалось до тех пор, пока наяда не исчезла, не скрылась в кружевах из белой морской пены.
Я ещё долго смотрел на морскую рябь, щедро пропитанную солнцем, смотрел до боли в глазах, но наяда больше не появлялась.
Если бы в тот момент меня спросили кто я и откуда, думаю, что я просто бы не понял вопроса. Столько всего вместилось в эти мгновения, что мне казалось, что за это время я прожил ещё одну удивительную жизнь, целиком связанную с морем.
Море на книжной полке
Вслушиваясь в шум морской раковины, я всегда представляю себя бредущим вдоль каменистого берега, по мокрой гальке, среди набегающих зеленоватых волн, пряного дыхания моря и летающей по воздуху горьковатой пены. Причудливое жилище моллюска, оказавшееся на моей книжной полке, по праву нашло там свое место, поскольку, как и мои любимые книги рассказывает мне о море, мечте, чаемом и несбывшемся. Призрачная реальность, вырастающая из этого шума, значительно явственней утомительного бытового однообразия и докучливого общения; более осязаема и гораздо достовернее, нежели любой пейзаж за окном.
Человека, подчас, пугает открывающаяся перед ним стихия. Помнится, как однажды, глубоко и страшно поразило меня расчистившееся от низких облаков небо – синее, равнодушное, источающее прожигающий насквозь холодный свет космоса. Это гнетущее состояние собственной малости, случайности, абсолютной беззащитности, пронзило меня молнией сознания – я ощутил себя доисторическим человеком, впервые пришедшим к мысли о спасающем боге.
Море из раковины – тоже стихия, едва ли не большая, ибо вмещает и нас, а именно потому и не может быть нам враждебна. Я часто думаю, каким бы было оно, мое море, если бы я его никогда не видел, если бы долгие годы не жил рядом. Море – мой философе-кий камень, превращающий в золото все соприкасающееся с ним, но находящееся вне времени. Я помню его и в зеленом обрамлении кипарисов, и в строгой оправе желтоватых прибрежных скал; даже не нужно закрывать глаза, чтобы увидеть, как мерцает миллиардами искр и бликов его разноцветная поверхность, как играет на солнце каждый камешек на его берегу. Здесь вокруг всё пропитано солнцем: и бежевая дымка, и серебристый ручей с гор. Луга золотятся солнечной росой, и ослепительно горят горы. Шелестящее морское эхо будит мои прежние впечатления, и они плещут и переливаются, словно волны тысячами тысяч искорок памяти.
Очень сложно объяснить устойчивость некоторых впечатлений, которые тянутся через всю жизнь, обогащаются деталями и разнообразными оттенками. Вот длинная белая стена, бегущая вдоль выбеленной зноем дороги. Радостно и легко идти по горячим пыльным каменным плитам на зов неведомого, к влекущей неизвестности. А справа нависает стена, заключившая меня между собой и морем. Стена-оберег от черных скоплений коробок домов и машин, от смрадного воздуха городов. А здесь, по эту сторону стены, только море и заманчивые горизонты, с воздушными замками из облаков…
Вот ночные корабли, стоящие у пирсов, в мареве иллюминаций, пришедшие из какой-то другой, сказочной жизни и наутро уходящие туда же. Длятся секунды, минуты, наваждение не исчезает, – звенят цепи, хлюпает вода, воздух наполнен какими-то скрипами, приглушенными голосами и музыкой, мелодию которой невозможно запомнить.
Эхо
Мелодия вчерашнего вечера, словно дальнее эхо, то возникала отдельными тактами, теряясь во множестве иных звучаний, то вовсе переставала быть звуком, воплощаясь в краске, мелькании, запахе. Пожалуй, она была не просто музыкой, её ноты хранили в себе и усталые переливы прибоя, и чуть слышное гудение проходящих мимо кораблей, и низкие звоны цепей на бетонных пирсах…
Я напрягал память, будоражил своё воображение, перебирая все знакомые мотивы, в надежде восстановить утраченное, но тщетно – мелодия ускользала и более не желала никаких повторений, оставляя меня со своим далёким и неразличимым эхом.
Это было похоже на моё недавнее наваждение: ослепительно белый город показался в ликующем сиянии восхода и вскоре исчез неизвестно почему и непонятно куда. Я удивлённо бродил по незнакомым кварталам из белого камня, постепенно спускаясь к морю по изогнутой улочке, вымощенной искрящимся нефритом. Вокруг меня громоздились сверкающие арки с витыми колоннами и дивные ротонды из горящего каррарского мрамора. Я шёл вниз к морю и даже не заметил, как на своём пути потерял только что обретённый белокаменный город с нефритовыми мостовыми. Он вновь погрузился в моё несбывшееся, канул туда, откуда и был вызван далёкой мечтой о лазурных морях и белых солнечных городах, которые любят меня и терпеливо ждут.
Осталась лишь звучать в душе проникновенная негромкая музыка, повторить которую не в состоянии никакие оркестры мира. И она, словно далёкое эхо несбывшегося, звала меня туда, где правда смыкалась с вымыслом, а действительность казалась неотличимой от мечты.
Осенние розы
Для сокровенного не существует подходящих слов. Как нет их и для того, чтобы объяснить – почему любишь, за что ненавидишь; отчего так волнует утренняя дымка над мокрым лугом и зачем манят куда-то протяжные гудки убегающих вдаль поездов. Наверное, могут найтись какие-нибудь слова, припасённые для такого слушая, только точно не будет в них никакой правды.
Вот за что я так люблю позднюю осень? Возможно, за пряный аромат палой листвы, поменявшей яркое золото сентября на тусклую потемневшую медь, может, за причудливую фиолетовую паутину мокрых кустарниковых ветвей, а может за палевый закатный свет, скупо подсвечивающий помертвелую землю.
Хотя истинное чувство верит, не требуя свидетельств и подтверждений, светится само по себе, не отражая никакие иные лучи. И радуется сердце гулкой осенней пустоте, холодному дыханию ветра и витиеватым древесным кронам, пронзающим, подобно обнажённым нервам, низкое хмурое небо, дабы знало оно о бесчисленных требах земли.
Но главное, пожалуй, совсем в ином. Если остановиться и внимательно прислушаться, то за звоном редких капель, слетающих как водяные почки с ветвей деревьев, за шелестом мокрого асфальта и глухим городским гулом, можно расслышать негромкую мелодию ноября. Её звуки проникновенны, как зыбкий вечерний ультрамарин, сквозящий промеж танцующей непогоды, они весомы и торжественны, словно тяжёлая хвоя елей, впитавшая в себя все блуждающие тени от жидких фонарей, и тревожны, как затуманенный, мерцающий разноцветными огоньками далёкий горизонт, прилипший с севера к белому пологу зимы.
Эту мелодию не в состоянии заглушить ни шути машин, ни гомон улиц и площадей. Воздухом, пронизанным этой мелодией, легко и свободно дышать. В ней нет тоски и уныния, напротив, она таит в себе столько жизнеутверждающей силы и подкупающей простоты, что не хочется верить, что осень – это конец года, венец трудов природы и некий человеческий итог, который всякий из нас принимает из рук ноября с невольной грустью и сожалением. Особенно я отказывался этому верить, когда увидел мелкие жёлтые розы на окраине случайного парка, высаженные, очевидно, там, где раньше простирался дикий газон, изрезанный стихийными тропами, уходящими в лес. Розы держали свои нежные лепестки невысоко над землёй, отгородившись от неё глянцевой рябью чуть подвядшей листвы. Их зеленоватые глаза смотрели мне прямо в лицо и была в них не только нега и очарование, но и ещё что-то, для чего у меня сразу не нашлось подходящих слов. Чувствовалась в них какая-то иная, своя правда, которую невозможно соотнести с моим прошлым человеческим опытом. Только душа гораздо тоньше и глубже нашего разума, и ей совершенно не нужны никакие слова. Мне отчего-то показалось, что та проникновенная музыка осени происходила именно отсюда, от этих чудных растений, противопоставивших свою изысканную красоту слякоти, темноте и ветру.
Фаблио
Ледники
Очень редко поднимаясь выше своего четырнадцатого этажа, мне сложно было предположить, что высоко в горах ледники имеют острый запах гиацинта и одеты в жёлтую блестящую ткань. Я обнаружил это сразу, стоило мне только ступить на их скользкий край, оплавленный снизу влажным дыханием земли. Там, на рубеже альпийских лугов и вечного льда, берут начало все шумные водопады и стремительные горные ручьи, и оттуда же восходит к небу снежный, безмолвный и неподвижный мир. Там так много света и так мало воздуха, что сразу же начинают болеть глаза и кружиться голова от недостатка кислорода. Горящие на солнце грозным холодным пламенем горные вечные льды и снега, словно нефритовые купола, величественно шествуют над неразличимыми равнинами, избирая себе в попутчики лишь облака и звёзды. Однако издали они кажутся ещё значительней, ещё неприступнее. Только ледники обманчивы, и их царство – это царство гибельных миражей. Стоит немного забыться, расслабиться и вот ты уже в плену у иллюзии, порождённой снежной слепотой, в которой сольются в близорукую бликующую мглу и дремотные скалы, и оцепенелые ущелья. Здесь – везде опасность и всюду – неизвестность, но только мы, населяющие равнинные города, живём бесконечно далеко от этого горнего царства и вполне можем существовать независимо от него.
«А мы растопим вечный лёд горных вершин», – услышал я как-то молодые голоса и увидел, как ловкие руки раздают внимающим факела, спички и бенгальские огни.
«Долой вечные снега! Да здравствуют бурные весёлые потоки», – не унимались энтузиасты, взрывая своими криками застоявшийся воздух низин. У них горели глаза и пламенели сердца. И всем тогда казалось, что этот живой огонь даже ярче того отражённого солнечного света, что горит там, наверху, в вечных высокогорных льдах. Возможно, кто-то из них и ушёл в горы.
Трудно сказать, что с ними сталось. Только не думаю, что ими до сих пор движет желание растопить вечный лёд. Возможно, они смирились с непреложным законом природы, что вверху – лёд и сияние, а внизу, под сенью высоких гор, торжествует и буйствует жизнь. А может быть, настигнутые снежной слепотой, они до сих пор бродят по белым снегам, всматриваясь в бесцветные ледяные миражи. Впрочем, за ними нет никакой вины, поскольку очень сложно понять, к чему ты призван, и что ты в состоянии изменить. И зачем этот большой и удивительный мир, с ослепительными вершинами и туманными равнинами. Тем более что он, этот мир, сам тоже не знает: зачем и почему был создан и возможны ли в нём перемены, ведущие к его совершенству.
К Востоку
Ему было всё равно куда идти. Запад растекался оранжевой слизью провалившегося в него солнца, отдавая Востоку всю непроглядную черноту неразличимого неба. Он пошёл на Восток, несмотря на зловещие тени, расстилающиеся у него под ногами словно тяжёлые персидские ковры. Он шёл на Восток, однако всё время нервно оглядывался назад, на Запад, где гибельно вздрагивала бесформенная остывающая земля.
«Куда Ты идёшь, Господи!» – снова невольно шептали его губы, только теперь он никого не встречал на своём пути. Бессмысленной гулкой пустотой дрожало всё бескрайнее холодное пространство, чреватое бессмертием от севера до юга. Было тихо и дико, и от всего исходил сладковатый аромат вечности. «Возможно, так вот и воплощается карающий гнев Его», – тлела где-то в глубине души упрямая мысль, а гордая и причудливая вязь теней всё чертила и чертила перед ним какие-то странные знаки, похожие на буквы.
«Я езмь альфа и омега», – читались узорные тени в некотором предстоянии, там, где стороны горизонта уже не имели значения.
Косой дождь
Он не мог смотреть на землю иначе, нежели свысока. Однако земля всегда хотела и ждала дождя, чего нельзя было сказать о людях, брезгливо отгораживающихся от него крышами и зонтами.
Дождь знал об этом и норовил ударить сбоку так, чтобы сделать бессмысленными любые их нелепые уловки, все их хлипкие зонтики и навесы.
Обычно он с размаху, безрассудно наваливался на город своим прозрачным телом, заставляя город звенеть, трепетать и дрожать под тонкими, почти неразличимыми струями. Он бесцеремонно раздвигал ставни и врывался в форточки, распахивал плащи и срывал шляпы.
Люди прятались от него, скапливались под карнизами и балконами, но дождь настигал их и там, тщательно вымачивая одежду, дабы не оставлять им ни единой сухой нитки. При этом дождь шумел, что-то шептал, горланил в жестяные трубы и диктовал в водотоки.
Люди отворачивались, прятали уши под воротники и не желали ничего слушать.
Пустота
Ребёнок вышел из дома и осмотрелся по сторонам. Людей вокруг него было совсем немного: двое ребят постарше стояли около соседнего подъезда и ещё несколько детей копошились на маленьком пятачке между прачечной и автомобильной стоянкой. Улица привычно шумела, мигала огнями светофоров, пестрела вывесками и рекламой, только людей он так больше и не увидел, если, конечно, не считать двух девочек, быстро пробежавших мимо.
Юноша стоял у городского фонтана и искал глазами её. Он уже целый час ходил взад-вперёд, только она так и не появлялась.
Город казался пустым, несмотря на все старания выглядеть иначе: вращаясь вокруг юноши грузным каменным телом, он издавал различные шорохи и звуки похожие на велеречивый гомон толпы и назойливое жужжание автомобилей. Но юноша был в состоянии заметить только её, лишь её он сумел бы окликнуть и пойти к ней навстречу. Всё остальное для него не имело ни имён, ни примет, ни значений.
Мужчина внимательно смотрел в пустоту, пытаясь разглядеть в мерцающей случайными фантомами тьме что-то близкое и понятное себе. Но тьма только путала и обманывала зрение, подбрасывая ему слегка подсвеченные иллюзии, похожие на друзей, любимых, единомышленников и попутчиков. И всякий раз, окликая очередной фантом, его голос безнадёжно терялся в вязкой пустоте, не позволяющей отозваться даже слабым отвлечённым эхом.
«Какой странный мир, – изумлялся мужчина, – неужели в нём нет никого, кому можно было бы протянут 15 руку без опасения ощутить в ладони вместо рукопожатия сквозную пустоту?»
Неугомонный Бранно
Ничто так не удивляло Брайко как его способность мыслить и проникать своим сознанием в самые непостижимые сферы бытия. При этом он вполне допускал, что тем же самым могли отличаться и иные люди, даже те, с которыми ему доводилось общаться, и на фоне которых протекала его странная жизнь, полная чудесных озарений и дерзновенного поиска. Однако это обстоятельство никак не принижало ценности и исключительности присущего ему свойства, а напротив, ещё более изумляло и впечатляло его.
Нехитрая цепочка рассуждений приводила Брайко к однозначному выводу, что его способность мыслить – явление совершенно уникальное, ставшее возможным вследствие невероятной череды случайностей, некоего рокового упущения, в результате которого и возникла разумная жизнь, породившая в свою очередь Бранко и ему подобных.
Невозможно даже перечислить всего многообразия тем и сюжетов, которых касались мысли и воображение неугомонного Бранко. Стоило ему немного отвлечься от навязчивой повседневной суеты, как перед его глазами тут же вырастали диковинные рыбы, светящиеся радугами звери, затейливые дерева, несущие на своих кронах прозрачное улыбающееся небо… И вот какая выходила странность: он сразу же вплетался в явленные своей фантазией невероятные события, изменяя их геометрию, с лёгкостью смещая координаты, отменяя то, что должно было произойти, пропуская вперёд иное, что, по мнению Бранко, более заслуживало воплощения.
Нет, в этом мире решительно ничего было невозможно сделать без Бранко, и он самонадеянно утверждался в собственном могуществе, когда видел, как по его произволу длиннохвостые кометы перечёркивают рыхлый от света и космической пыли горизонт, как лопаются звёзды, заполняя собой сжимающееся пространство, и как злобно роятся чёрные дыры, уничтожая материю и обрывая время.
Только не стоит думать, что это и так бы совершалось само собой, и участие Бранко во всём происходящем сводилось лишь к роли пассивного наблюдателя. Тут дело было в сложных причинно-следственных связях, в которых незримо присутствовали человеческий разум и воля Бранко, разве что убедительно обосновать такое предположение Бранко пока не мог. Тем более что окружающий его мир не всегда желал делиться своими тайнами, напротив, пребывая в постоянном движении и пользуясь замешательством или бездействием Бранко, он тут же менял свои обличив и размеры, открывая для Бранко пугающие границы соприкосновения с непознанным. В результате путались порядки, торжествовал хаос и множились неопределённости, события меняли знаки и представали в совершенно противоположном качестве, планы укрупнялись и смешивались, отменяя прежние закономерности и принципы взаимодействия. Такое повторялось раз за разом, стоило Бранко слегка ослабить своё привычное дерзновение мыслить, воспроизводить в своём сознании невидимые контуры вселенных и создавать в воображении свои собственные разбегающиеся миры.