«Джентльмены, — говорит он (в очередной раз избегая обращаться к дамам), — через несколько минут, если самолёт не приземлится, я буду вынужден — что, прошу мне поверить, крайне меня удручает — оборвать одну человеческую жизнь. Но у меня нет выбора. Я во что бы то ни стало должен выйти отсюда. Я больше не могу разделять с вами уготованную вам судьбу, так же как и ту пассивность, с какой вы её принимаете. Вы все — более или менее покорные жертвы непрерывной мистификации. Вы не знаете, куда вы летите, кто вас туда ведёт, и, возможно, весьма слабо себе представляете, кто вы сами такие. Следовательно, я не могу быть одним из вас. Покинуть как можно скорее этот самолёт, разорвать круг, в котором вы вращаетесь, вырваться из
колеса
, увлекающего вас за собой, стало для меня первоочередной необходимостью».
«Что ж, держитесь за эту иллюзию, если она хоть немного уменьшает вашу тревогу. И главное, если вы любите жизнь, если, в отличие от меня, не считаете, что она
неприемлема
, не тратьте её редкие мгновения на бесконечные дрязги. Не забывайте одного: сколь долгим ни казалось бы вам ваше существование, вечной остаётся только ваша смерть».
Глава первая
13 ноября
Я пишу эту историю в то самое время, когда она происходит. Изо дня в день. Или, вернее — не будем излишне самонадеянны, — из часа в час. Впрочем, мы могли бы попытаться вместить окружающий нас мир в каждую утекающую минуту. Ведь в нашем распоряжении их не так уж и много. Даже самую долгую жизнь можно расчислить в секундах. Попробуйте подсчитать — получите цифру отнюдь не астрономическую; правда, и не особенно ободряющую.
Пока я всё это пишу, я совершенно не способен предвидеть, чем завершится моё приключение. Не могу я проникнуть и в его смысл. Однако я вправе сделать на сей счёт некоторые предположения.
Моя история наверняка будет иметь свой конец, это ясно. Но нет никакой уверенности в том, что в ней имеется какой-то смысл или, во всяком случае, сомнительно — что по существу одно и то же, — чтобы я был способен этот смысл разгадать. «Мошкаре, что рождается на рассвете и умирает с заходом солнца, не дано постигнуть значение слова „ночь“».
Глава вторая
— Не смогли? — переспрашивает мадам Мюрзек.
— Нет, мадам, — говорит бортпроводница.
Молчание. Я жду, что Мюрзек начнёт настаивать, начнёт сухим тоном выпытывать у бортпроводницы, почему она не смогла задать командиру поставленные ею вопросы.
Но этого не происходит. Однако мадам Мюрзек, со своим упрямым лбом и сине-стальными глазами, являет собой воплощенное ожесточение и упорство. Невозможно себе представить, чтобы она ослабила мёртвую хватку, если уж её когти вонзились в чью-нибудь шкуру.
Никто из сидящих в салоне не принимает от неё эстафету. Ни Блаватский, при всей его непробиваемой самоуверенности, ни Караман, всегда стоящий на страже своих прав, ни нахальный Христопулос, ни обе viudas, столь непринуждённо чувствующие себя в привычной роли светских дам, ни Робби, со всеми его дерзостями, готовыми в любой миг сорваться у него с языка. Словно ответы на вопросы мадам Мюрзек никого из нас не касаются.
Глава третья
Мишу открывает рот, но не может произнести ни слова, у неё опускаются углы губ, лицо дрожит, будто она получила пощёчину.
Всё, что происходит следом, надрывает нам сердце. Мишу смотрит на мадам Мюрзек с умоляющим видом, словно она одна может восстановить то, что сама же с таким искусством разрушила. Но мадам Мюрзек не смягчается. Она молчит, опускает глаза и, чуть заметно улыбнувшись, проводит ладонью по юбке, точно желая её расправить. Не знаю почему, но этот жест окончательно делает её для всех ненавистной.
В холоде, сковавшем салон после реплики Мюрзек, мадам Эдмонд встаёт, и ещё до того, как она успевает шагнуть вперёд, мы уже знаем, что сейчас она пересечёт круг и направится в туалет. Это одно из неудобств кругового размещения мест: никто не может облегчить мочевой пузырь без того, чтобы об этом тут же не узнали все остальные.
Чтобы добраться до занавески туристического класса, мадам Эдмонд надо сделать не больше пяти-шести шагов. Но, делая их, она вся колышется, и мы, сидящие в правом полукруге, все, кроме индуса, смотрим на это колыханье. Плотно облегающее её зелёное платье в крупных чёрных разводах было выбрано ею не без расчёта. Пониже спины на нём красуются два крупных орнамента, и движение усиливает их декоративный эффект. За этими орнаментами мы и следим.
Как только занавеска за ними закрылась, Пако покидает своё место, пересекает круг и опускается в кресло, которое освободила мадам Эдмонд. На свой манер, грубовато и простодушно, он пытается утешить Мишу и, что, пожалуй, уже неосторожно с его стороны, возвратить ей надежду.
Глава четвёртая
Я настолько возмущён чудовищным выставлением напоказ интимной жизни Пако, что первым пытаюсь положить этому конец и громко кричу:
— Прекратите!
Моему крику вторит пронзительный голос Робби, который так потрясён этими гнусными подробностями, что вот-вот истерически разрыдается. Тогда мадам Эдмонд обращает свою ярость на нас и принимается осыпать нас оскорблениями — главным образом Робби, который, по её словам, «никогда и не отважится к ней прийти». Тут в салоне поднимается ропот всеобщего возмущения, и она вынуждена умолкнуть; но побеждённой она себя не считает и с вызовом обводит всех поочерёдно взглядом.
Что касается Пако, то он, как и до своей попытки защитить Мишу, дрожавшую от страха, теперь, когда мадам Эдмонд безжалостно растоптала его репутацию, ведёт себя мужественно и достойно. Скрестив на груди руки — поза немного театральная, но помогающая ему стойко держаться, — он смотрит прямо в лицо мадам Эдмонд, не произнося в свою защиту ни слова. Однако кроме прямых нападок, обрушившихся на него, ему грозит другая неприятность — уже с фланга, со стороны Бушуа, его правой руки и одновременно шурина, питающего к нему, как мне кажется, ту застарелую и затаённую семейную злобу, что описана в стольких французских романах. Он явно ликует, этот Бушуа. Он сразу же оценил, какое великолепное оружие против его родственника вложила ему в руки своими разоблачениями мадам Эдмонд. Мне редко доводилось видеть более мерзкое зрелище, чем та торжествующая низость, которой отмечено в эту минуту его костлявое лицо.
Все мы избегаем слишком открыто глядеть на Пако, но каждый украдкой бросает на него быстрые взгляды, особенно viudas.
Глава пятая
Через минуту индус и его жена с величавой медлительностью поднимаются с места (они оба очень высокие) и встают за спинками своих кресел к нам лицом; при этом мужчина оставляет тюрбан на сиденье кресла. Их лица серьёзны и благородны, можно подумать, что они готовятся исполнить для нас с просветительскими целями религиозное песнопение.
Миссис Бойд испускает крик ужаса, и индус говорит ей вежливым тоном на изысканнейшем английском:
— Не пугайтесь, прошу вас. В мои намерения не входит стрелять, по крайней мере в данную минуту. Моя цель — захват самолёта.
Тогда я замечаю, что каждый из них сжимает направленный на нас револьвер. Руки у меня начинают слабо дрожать, волосы встают дыбом. Однако, странное дело, в это мгновение я не чувствую страха: моё тело откликается на опасность гораздо быстрее, чем мозг. Нет, то, что я сейчас ощущаю, — это не страх, а скорей любопытство. Все мои чувства обострены до предела, глаза и уши настороже. Однако своим поведением я внешне ничем не отличаюсь от моих попутчиков. Я сижу неподвижно, я замер, застыл. Я смотрю в круглые отверстия направленных на нас пистолетных стволов и ничего не говорю. Я жду.
Мы ждём долго, ибо, по всей видимости, индус не торопится… Можно было ожидать, что после своего заявления он сразу с громкими возгласами и решительными жестами кинется в кабину пилотов. Вовсе нет. Он тоже застывает неподвижно, молча разглядывает каждого из нас своими большими чёрными глазами и словно бы размышляет. Впрочем, самый тип его лица вообще, кажется, больше подходит для размышления, чем для действия.