В сентябре 1863 года Якоб Гримм вместе со своей племянницей Августой, которая стремится узнать всю правду о своей семье, и Куммелем, слугой со странностями, путешествует по Германии. Отношения между всеми тремя далеки от идеальных, а потому Якоб особенно охотно предается воспоминаниям о пережитом и о собранных ими с братом Вильгельмом сказках, в которых как в зеркале отразилась жизнь германских земель и их история. И хотя Якоб противится просьбам Августы написать свою богатую событиями биографию, подавляемые им воспоминания постоянно возвращаются и прорываются в реальную жизнь.
Пролог
С большого расстояния сосны были похожи на гигантскую морскую волну, которая поднимается от стен небольшого города. Лунными ночами, когда дул легкий ветерок, он зачарованно смотрел, как колышется эта волна, будто в час могучего прилива. Потом смотрел на вязы подле ратуши, буки на рыночной площади и одинокое персиковое дерево, что покачивалось у его собственного окна, как выброшенный за борт тонущий груз.
В детстве ему запрещали уходить далеко в лес, но он часто отправлялся собирать валежник на опушках. Он любил бывать там в час, когда заходящее солнце быстро угасало и его огненный диск попадал в ловушку под пологом леса. Ни одному художнику не доводилось смешивать цвета, какие ему довелось там наблюдать.
Теплые лучи и пятна сияли на густой подстилке торфяного мха. Опаловые кустарники ловили искорки от раскачивавшихся вьющихся растений.
В буйных зарослях лощины охру сменял золотисто-каштановый, янтарь — медь, изумрудный — оливковый, который темнел до шалфейного оттенка, пока чернота ночи не поглощала последние тлеющие красные угольки.
И над лесной красотой, как призыв сирены, звучала тишина. В самой чаще, по словам одной старушки с его улицы, было так тихо, что можно было слышать биение собственного сердца. Неподвижные деревья внимали ему, и от этого он слушал еще напряженней, веря лишь собственным ушам.
Сентябрь 1863 года
Глава первая
Они прибыли в Ганау в сумерках, но не сразу отправились в гостиницу. Куммель полагал, что профессор Гримм хочет поскорее добраться до номера. Но его племянница с озорной улыбкой повела их вниз, мимо ратуши, по узкой улочке, на которой стояли дома с остроконечными крышами и массивными деревянными дверьми.
Куммель шел за своими спутниками на расстоянии десяти шагов, изредка опуская чемоданы на мостовую, чтобы перехватить их поудобнее или поправить на плече ремешки от шляпных коробок фрейлейн Августы. Багаж потяжелее и не особенно ценный отправили к месту ночлега в повозке. И все равно двадцатипятилетний слуга, мечтавший поскорее покурить, с удовольствием обошелся бы без этих бессмысленных петляний по улицам.
Они посторонились, чтобы пропустить телегу, запряженную бычком. Кроме водоноса и нескольких покуривавших мужчин, в желтоватых сумерках никого не было. Фрейлейн вертела головой, как заводная кукла в кринолине, на что-то указывая, кивая, задавая профессору невнятные вопросы. Они шли рядом в своей обычной манере, не касаясь друг друга, будто опасаясь случайных соприкосновений рукавами на публике.
Наконец пара остановилась перед добротным домом, отличавшимся от других лишь ярко-желтой дверью. К дому вели ступеньки, и Куммель ожидал, что кто-нибудь из них поднимется и постучит, а потом велит ему следовать за ними или ждать. Но никто не двинулся к двери, и он поставил чемоданы, запахнул поглубже серый сюртук, некогда принадлежавший покойному отцу фрейлейн, и перехватил поудобнее ее шкатулку с украшениями, прикрепленную цепочкой к его запястью.
Его временные хозяин и хозяйка тихо обменялись несколькими словами, разглядывая дом, будто о чем-то сговариваясь. Куммель вдохнул крепкий сельский запах древесного дыма, сырого сена и навоза и огляделся. Это ничем не напоминало прямые, как стрела, улицы Берлина с разгуливающими по ним солдатами и грохотом дрожек, но за время своих вынужденных путешествий он исходил много глухих местечек. У всех таких домов есть дворик для домашней живности: кур, гусей, возможно, свиней. Здесь, наверное, до сих пор приглашают пастора к заболевшей корове, надеясь, что после его благословения ей полегчает.
Глава вторая
Жила-была бедная женщина, у которой было очень много детей. Люди считали ее мудрой и приходили к ней со всей округи за исцелением и советом. Она была замужем за ночным сторожем, дежурившим в сторожевой будке их маленького городка. Он часто не являлся домой на рассвете, спускал в азартных играх деньги, которые зарабатывал, и пропивал то, что выигрывал.
Хотя у женщины было восемь детей, она никого из них не называла по имени. Малыш, Озорник, Девочка — говорила она. Единственным ребенком, к которому она обращалась по имени, был первый: Фридрих, он родился первым и первым умер, еще до того как она родила второго. Горожане шептались, что после Фридриха она боялась слишком привыкнуть к своим деткам. Она словно держала их на расстоянии, надеясь так сохранить им жизнь. Но двое из восьми все равно умерли. Исчезли без следа, как и Фридрих.
Из шести оставшихся некоторые были для матери большим бременем, чем остальные. Больше всех и без пререканий ей помогал старший, которого она так и называла — Старший. Он делал в их крошечном домике всю работу, которую должен был выполнять отец: сколачивал и чинил мебель, спорил с заимодавцами. По воскресеньям он созывал младших и играл с ними в войну, и его кампании всегда были хитроумно спланированы.
Старший последним ложился спать и первым вставал в переполненной спальне, где дети спали в ряд. Часто вздохи и храп других детей так ему мешали, что еще затемно он одевался и выходил во двор, смотреть, как над лесом поднимается солнце.
Деревья на высоком горизонте выглядели плоскими и густыми — большая блестящая клякса в солнечном свете. Он помнил, что где-то далеко отсюда, на скале, поросшей соснами, высится великолепный дворец Розового Короля. Когда он был маленьким, мать много раз рассказывала ему о пире в том дворце. Он был уверен, что одному ему говорила она об этом. Может, даже отец не знал. Тогда ее лицо становилось таким красивым, каким могло бы быть при других обстоятельствах. Если ее жизнь была как устрица, набитая грязью, то один день, проведенный ею во дворце, был сияющей жемчужиной в недрах этой устрицы, и даже годы спустя блеск этого дня озарял ее глаза.
Глава третья
К счастью, погода улучшилась. Сразу после завтрака Августа и ее дядя надели удобную обувь и вышли в яркий солнечный свет. Далеко к западу, за Франкфуртом, небо выглядело не так обнадеживающе, но Августа не сомневалась, что у них в запасе еще несколько часов, поэтому вручила Куммелю свой шелковый китайский зонтик от солнца, а не обычный зонт от дождя.
Двигаясь без остановок, они вскоре миновали маленький городок. Большинство мужчин собирали в поле урожай, и на улочках встречались лишь женщины, шедшие с покупками или сидевшие на лавочках. Время текло здесь медленнее, чем на востоке. Говорят, вне стен Берлина его жительница сама на себя не похожа. Августа уже поняла, что все больше скучает по прусской столице. Кружение вальса, поэтические вечера и походы в концертный зал, вереница нелепых воздыхателей, которых вечно подбирала ей мама; городской дым, движение, но больше всего — неизменный шум.
Зато эти мрачные пейзажи были целым миром для ее дяди, сама же она бы долго тут не выдержала. Они слишком напоминали ей о «другой Германии», о которой он рассказывал ей в детстве, — о земле мрачных лесов и еще более мрачных сказок. Дикая природа всегда заставляла Августу трепетать. Она испытывала неприятное чувство даже по отношению к Тиргартену в центре Берлина.
Профессор четко обозначил маршрут, каким им надлежало пройти. Именно так, по его словам, ходили они с Вильгельмом, когда были мальчишками, с тех пор как переехали из Ганау в Штайнау, когда ему было шесть. Теперь они взбирались по заросшему травой склону. Старик то и дело показывал ей травы: полынь, дудник, золотарник, вернонию. В остальное время тишину нарушало только его негромкое «Хех!» Иногда было продолжение: «Я вам говорил!» — или: «Я же говорил!» За этими фразами читался внутренний монолог — или, как догадывалась Августа, диалог с покойным братом, ее отцом, с которым дядя был неразлучен семьдесят лет.
Глядя на него, далеко их обогнавшего, она вспомнила, как, поддерживаемый братьями, Германом и Рудольфом, он шагал по склону кладбища на похоронах Вильгельма четыре года назад. Как беспомощно ссутулился, чтобы набрать горсть припорошенной снегом земли и бросить ее в могилу, на гроб. Он тогда покачнулся, и на лице его была гримаса, отдаленно похожая на гримасу обиды. После семидесяти лет легендарного стоицизма, он, казалось, готов был выказать самые глубокие чувства. Но как слуга в сказке, сковавший себе сердце тремя железными обручами, удержал чувства в узде — и тогда, и теперь, четыре года спустя.
Глава четвертая
Мать позвала Старшего в свою комнату на пятую ночь после родов.
— Тебе пора уходить, — сказала она, не поднимая глаз. Она стояла перед прялкой, рассеянно качая ногой колыбель, которую он сколотил несколько недель назад. — Ты достаточно взрослый, ты мужчина во всех отношениях. Тебе пора идти своим путем.
Хотя было уже поздно, он думал, что мать хочет, чтобы он ушел немедленно. И он был готов уйти; в глубине души он всегда был к этому готов. Но услышать наконец такие слова было для него потрясением. Он прислонился к дверному косяку в ожидании подробных указаний.
— Может быть, ты уже не вернешься, — сказала она, пожав плечами. Качая новорожденного, она сидела полуотвернувшись. Седые волосы, распущенные перед сном, скрывали ее лицо, а голос звучал неровно. Возможно, она глотала слезы; возможно, удерживала одну из своих горьких, обнажающих зубы улыбок. В последнее время ничего из того, что ее касалось, нельзя было предсказать, и он опасался, что от жизненных тягот пострадал ее рассудок.
— Может, когда ты обнаружишь, что находится там, вне дома, — продолжала она, — ты и не захочешь вернуться.
Глава пятая
«Мы ткем, мы ткем…»
— Гримм пребывал в такой глубокой дреме, что ему потребовалось несколько секунд, чтобы узнать в худом молодом слуге Куммеля, вошедшего с водой для бритья. И когда он глядел, приподнявшись на подушке, голова его вновь затряслась от этой мучительно неузнаваемой строчки из песни.
Поставив таз на умывальник, Куммель бросил взгляд на узкую кровать. Отдернул шторы, чтобы открыть квадратик зловещего белого неба Штайнау, перед тем как поклониться и выйти.
Сон Гримма был ужасающе предсказуем: похороны заживо, переход в какой-то иной мир, меж тем как в этом на него лилась грязь. Едва ли можно было назвать это кошмаром. Он чувствовал почти облегчение, когда оставлял родину, чье будущее выглядело таким безрадостным. Но это беспокоило его больше, чем обычно, когда он приводил себя в порядок перед началом дня и в висках начинала стучать знакомая пульсирующая боль.
Когда он вышел к завтраку, Гюстхен уже сидела за их столиком у окна. Большая часть других столиков тоже была занята, и в помещении стоял сильный разноголосый шум. Когда Гримм уселся, он заметил, что несколько мужчин, потягивая чай и намазывая маслом булочки, листают газеты. Дыхание его участилось, он попытался по выражению их лиц оценить, сколь плохие новости поступили из-за французской границы или даже из Берлина, где на нового человека, Бисмарка, возлагалось едва ли не больше надежд, чем на последнего Наполеона.
— Похоже, будет дождь, — сказала Гюстхен, когда Куммель подошел наполнить чашку Гримма. — Нам может не удастся дальняя прогулка. — Она ослепительно улыбнулась, будто быстро открыв и тут же захлопнув маленькую книжку, как делала, когда особенно нервничала. — Но может быть, вместо этого стоит пойти в церковь, где ваш дед был пастором? Отец говорил, ты в свое время всем рассказывал, что будешь священником, и читал проповеди со стула в гостиной.