Бесконечные серые дни. Душные чёрные ночи. Переломанная судьба. Выпотрошенная душа. Годы беспомощности. Тусклая никчемная жизнь. Пустота…
Всё кончено. Не будет уже ничего — ни майского утреннего солнца, ни душистого аромата летних трав, ни трескучего морозца длинными подмосковными зимами, ни чистого, светлого восторга при встречах с дорогими людьми, ни блеска бесконечно родных глаз, один-единственный взгляд которых стоит целой вселенной. Всё в прошлом. Осталась только тупая пульсирующая боль — там, где когда-то, в далёкой прошлой жизни, жила душа, — да вытягивающая все жилы тоска, прочно поселившаяся в обескровленном, оскоплённом, выжатом сердце…
Ноги… Ногами это назвать было нельзя. Эти обтянутые синюшной рыхлой кожей, бессильные, глухие к жизни, чужие отростки, громоздившиеся под тонким казённым одеялом и занимавшие добрую половину койки, — это уже были не ноги. А ведь когда-то…
Да, когда-то. Это было в другой жизни. Три года неподвижности и чёрной хандры отделяло его от неё. Три года постылого постельного прозябания, унылого однообразия белёных стен, мелькания белых халатов, безразлично-серых лиц престарелых санитарок. Вокруг — только безрадостная старость, одиночество, заброшенность, медленное угасание, ветхие постройки с облупившейся штукатуркой и проржавевшей крышей, нищета, атмосфера тлена и умирания. Дом инвалидов был не лучшим местом на земле. Моложе его здесь не было никого.
Он был раздавлен, растоптан, уничтожен. Трудно сказать, что больше терзало его — собственная ли беспомощность или рой воспоминаний. Бывали дни, когда им овладевало вдруг бессильное бешенство, и тогда он кусал обескровленные губы, рвал зубами наволочку на куцей больничной подушке, бился в истерическом припадке — и истошно, по-звериному выл. На вой сбегался флегматичный персонал и делал инъекцию снотворного. Со временем приступы ярости становились всё реже и в конце концов совсем сошли на нет: он смирился.