Владимир Михайлов
Один на дороге
Глава первая
Я насторожился. Мелодия казалась знакомой, но трудно было назвать ее, даже просто определить, оркестр это, голоса, либо все вместе, — фантазия на темы мировой музыки всех времен, не более и не менее. Она звучала отовсюду и ниоткуда, была реальной — и неощутимой, как радиоволны. Ее хотелось слушать без конца. Но вслушиваться — я знал — было опасно.
Это пела тишина. В темноте слух обостряется порой до такой степени, что исчезает грань между реальным и воображаемым, и та гармония или, наоборот, диссонанс звуков, что существуют в тебе, вдруг начинают восприниматься как сущие и звучащие отдельно, прилетевшие извне. Напряженный слух фантазирует; он создает собственную модель мира, пусть и не совпадающую о истинной (впрочем, кто постиг истину?), но в этот момент убеждающую тебя. Если бетонная труба двух с половиной метров в поперечнике и скольких-то десятков или сотен шагов длиной не заключает в себе ничего, кроме мрака, безмолвствия и тяжелого, холодного воздуха, слух невольно населяет ее призраками звуков, и если принять их всерьез, натянутые нервы могут не выдержать.
— Майор, — сказал Лидумс своим категорическим басом, сразу заполнившим трубу так, что в ней не осталось места для слуховых галлюцинаций; на миг вспыхнул его фонарик. — Майор, да не суетитесь вы, пожалуйста, не лезьте поперед батьки в пекло. У вас хватало времени порезвиться тут до нашего прибытия.
— Мы все тщательно проверили, товарищ полковник, — отозвался майор, оставив в голосе ровно столько обиды, чтобы о ней можно было догадаться. Хотя и без света.
Глава вторая
Я всегда уважал древних философов — особенно тех, кто в конце концов оказывался прав. Да, все течет и все изменяется; да, нельзя дважды войти в один и тот же поток. И я протек и изменился, и Рига, где прошли многие годы моей жизни, тоже. Но поток потоком, а кроме него существуют и берега; они преображаются куда медленнее, и порой очень много значит — выйти на знакомый берег, где ты некогда бывал не раз, и убедиться, что все так же мягок песок и пружиниста трава, а другой берег образует всю ту же знакомую, четко выгравированную в памяти линию. Другая вода течет в реке; но вода одинакова с виду, недаром говорят, что вся вода, во всех морях и океанах и впадающих в них реках, на самом деле составляет одну-единственную громадную молекулу. И вот ты устраиваешься в излюбленном издавна местечке, и тебе начинает казаться, что жизнь не текла, ничего не менялось, и все те же птицы поют в зеленой тени леса. Вот таким берегом была для меня Рига.
Самолет вылетел поздно. Лететь было всего ничего — взлет и посадка заняли едва ли не больше времени, чем собственно преодоление пространства; однако и этого времени оказалось достаточно, чтобы я окончательно расклеился. Не люблю летать, хотя в наше время полет и стал основным способом передвижения. Не люблю не потому, что боюсь; я, например, не люблю квашеной капусты — и не из боязни отравиться, а просто — не нравится, и все тут. Я считаю, что свое уже отлетал, и возраст дает мне право передвигаться более спокойным способом. Но служба чаще всего не предоставляет такой возможности.
Да, я предпочитаю поезда, хотя в последнее время, когда в вагонах запретили курить, они стали мне нравиться значительно меньше. В моей антипатии к воздуху виноваты, я думаю, планеры. Не изящные спортивные машины, на которых парят и устанавливают рекорды, а военные десантные планеры; в свое время мне пришлось немало полетать на них. Такой планер больше всего напоминал товарный вагон, к которому наспех приделали крылья и хвостовое оперение. В середине кабины кренили пулеметы или другой груз, кому что положено, расчеты усаживались на жестких лавочках вдоль бортов. Тонкие доски, из которых были сколочены эти планеры, не вызывали особого доверия, но главное было не в них. Буксировал нас транспортный самолет, на котором тоже летели войска; задача ставилась — приземлиться на захваченном парашютистами аэродроме противника и развить успех. Но на самолете лететь было куда лучше. Он все-таки металлический; кроме того, там ревели моторы за бортами, ничего другого не было слышно, и разговаривать приходилось, крича друг другу в ухо. А в планерах стояла тишина; буксировщик летел далеко впереди, и гул его моторов воспринимался лишь как слабый звуковой фон, на котором с предельной отчетливостью слышно было, как скрипит деревянная штуковина, на которой ты летишь. А скрипела она непрерывно, то потише, то резко и громко, как несмазанное колесо, скрипела, словно проклиная свою безмоторную судьбу. Наверное, планеру и положено было так скрипеть в полете, он же деревянный, конструкция не очень жесткая, нет сомнений в том, что запас его прочности был достаточно велик, — и все же, вслушиваясь в занудливые звуки (а больше слушать было нечего), я не мог отделаться от мысли, что сейчас эти скрипучие досочки разойдутся, и ты вместе со своими пулеметами и прочим спикируешь без парашюта, — а в падении без парашюта есть что-то глубоко унизительное и противное человеческой природе… В такие минуты — а их в часе ровно шестьдесят, лететь же приходилось никак не менее часа, — тебя не очень утешало то, что до сих пор в Вооруженных силах с такими планерами вроде бы не случалось ничего, никаких неувязок, они взлетали и благополучно приземлялись; тебе все равно хотелось лишь одного: поскорее оказаться на тверди, хотя там ждала нелегкая солдатская работа. Но пусть она будет как угодно трудной, она будет на земле, а земля не скрипит, когда бежишь по ней, или лежишь, или зарываешься в нее; земля — капитальное сооружение, хотя и с ней можно позволять себе не все на свете: предел прочности есть даже у планет.
Вот эта неприязнь к скрипевшим летучим вагонам, которые сейчас, пожалуй, увидишь только в музее по соседству с пулеметной тачанкой, перешла у меня постепенно и на все прочие аппараты тяжелее воздуха, и тем с большей нежностью отношусь я к земле. Хотя для меня именно в ней таятся опасности: это ведь она укрывала и еще укрывает разные шкатулки с сюрпризами, что дожидались, а где-то и сейчас дожидаются своего часа. Вроде той самой, по соседству с которой я только что побывал, полюбовался на запоры и не мог позволить себе предположить, что ларчик открывается просто. Ларчик, набитый неизвестно чем, шкатулка с музыкой. Хорошо бы раздобыть партитуру этой музыки, чтобы нигде не сфальшивить. А это задача не из простых: восстановить по памяти музыку, которой никогда не слышал…
Глава третья
В штабе меня встретил полковник. Поздоровались. Он повторил:
— Начали поступать данные.
— Разрешите ознакомиться?
— Несколько позже. Будет совещание. Я невольно оглядел кабинетик; для совещаний он казался не очень приспособленным.
Глава четвертая
Я был почти уверен, что не застану Ольгу в номере, или, напротив, она окажется там не одна. Она была одна, и спала. Я успел сходить под душ и переодеться, лишь тогда она показалась на пороге гостиной.
— Вы не умерли с голоду? — Я чувствовал себя не очень уверенно, потому что, оказавшись в номере, сразу же четко восстановил в памяти все, что произошло здесь сегодня утром, и хотя, не было моей вины в том, что я застал ее нагой, но и заслугой это не назовешь. Мне было неловко, а в таких случаях шутливая интонация лучше всего.
— А вы? — спросила она в ответ.
Я действительно хотел есть. Давно уже минули все сроки, когда в войсках по распорядку полагается получать котловое довольствие. Теперь, когда я постоянно нахожусь вне части, я порой с сожалением вспоминаю времена, когда носил погоны без просветов (не с зигзагами, конечно: до этого мне не дорасти, ушло время).
Глава пятая
Говорят, что время, которое вы проводите за завтраком, целесообразно использовать, кроме приема пищи, еще и на размышления о предстоящем дне: попытаться проиграть его, пусть в самых общих чертах, чтобы потом действовать четко, плавно переходя от одного действия к другому. Я так и стараюсь делать, но порой что-то заставляет вместо планирования наступившего дня заняться анализом вчерашнего. Я уже знаю: раз это понадобилось, значит, что-то вчера получилось не так, как следовало бы, и пусть ты сразу этого не понял, но ощущение ошибки осталось где-то в подсознании, за время сна успело выкристаллизоваться, и теперь требует, чтобы ты осмыслил его и сделал выводы на сегодня. Мне понадобилось лишь немного порыться в своих ощущениях, чтобы понять, что предполагаемая ошибка была связана с Ольгой. Хотя именно о ней я меньше всего собирался думать.
Черт бы ее взял, — подумал я. И не ее даже в первую очередь, а меня самого. Мой вчерашний уход она наверняка восприняла как обдуманное, рассчитанное желание обидеть. Мол, сбыл тебя с рук, почел свой долг выполненным, а дальше — как знаешь. Как она должна была воспринять это? Ей ведь совершенно некуда деваться. Мне почему-то вчера казалось, что, отведя ее к Семенычу, я тем самым устроил ее надежно. Почему же я сразу не понял, что не тот она человек, чтобы просто так сидеть на чужих хлебах и ждать у моря погоды? Затмение нашло на меня, просто какое-то затмение, иного слова не найти.
По совести, надо было что-то исправить, ехать сейчас к ним, увидеть Ольгу, извиниться, объяснить, сказать, что я, собственно, ничего такого не имел в виду, а просто возникло на миг такое вот настроение… На худой конец, позвонить: по телефону сказать все это будет даже проще… Я взглянул на часы. Половина седьмого утра; рановато для визитов, да и для звонков тоже. Часов в восемь — другое дело. Посидеть тут, подождать, привести мысли в совершенный порядок…
Но сидеть и ждать я не мог. Глупо, но не мог. Слишком глубоко сидело во мне трудноопределимое и всеобъемлющее понятие службы. Эх, лучше бы и я не заговаривал с этим литератором, не узнавал бы о старой домоправительнице вражеского офицера. Тем более, что большого практического смысла в этом, но всей вероятности, нет. Но я узнал. Можно, конечно, вылететь попозже, тебе ведь никто не назначал сроков. Будь я человеком гражданским, я так бы и поступил. Но двадцать с лишним лет армейской службы не проходят для человека даром. И хотя формально я мог бы сослаться на то, что Лидумс поручил мне с утра заняться химиками, но подсознательно я почему-то ощущал, что разговор со старухой может оказаться важнее. По логике — нет, но интуиция упорно подсказывала, что — да. Это был как раз тот случай, когда положено проявить инициативу, чтобы не упустить возникших возможностей. Значит, и обсуждать нечего.