Роман классика венгерской литературы Кальмана Миксата (1847-1910)
«Черный город»
(1910) ― его последнее крупное произведение ― посвящен эпохе национально-освободительного движения венгерского народа в XVIII веке (движения куруцев). Миксат рисует глубоко реалистическую картину эпохи куруцев во всей ее противоречивости и трагизме. На этом историческом фоне развертывается любовная фабула романа, связанная с героиней романа Розалией Гёргей.
В основу романа положены события, действительно имевшие место в Сепешском крае в начале XVIII века.
Кальман Миксат
ЧЕРНЫЙ ГОРОД
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ,
в которой содержатся сведения и подробности, весьма важные для читателя
Пал Гёргей был самым примечательным вице-губернатором Спеша во времена Тёкёли *. А времена были тяжелые, беспокойные. Вчера лабанцы хозяйничали, а завтра, глядишь, — куруцы нагрянут. * Заниматься политикой в ту пору было — все равно что танцевать с полным кувшином на голове. Но при каждом неосторожном движении танцора проливалась из кувшина не вода и не вино, а кровь человеческая. Впрочем, в ту пору кровь была, пожалуй, дешевле воды.
Однако власть есть власть, а человек, отведав однажды этого зелья, с каждым разом требует его себе все больше и больше. О, какая приятная штука — власть. До тех пор, разумеется, пока она у тебя в руках, а не ты носишь ярмо чужой власти.
Пал Гёргей был довольно состоятельным человеком, отпрыском знатного рода в Сепеше. Правда, Гёргей уже не пользовались таким почетом, как во времена Арпадов *. (Хоть Арпадам дай, господи, вечный покой, коли уж решил обречь ты державу их на вечное беспокойство.)
Время шло, шло потихоньку, а вместе с ним сошли с вершин высоких почестей и наши Гёргеи. А ведь когда-то родоначальники Гёргеев — Арнольд и его сыновья — носили титул саксонских графов и были самыми могущественными магнатами на границе с Польшей. Мы говорим о том самом графе Арнольде, что заманил саксонцев в тогда еще безлюдный Сепешский край. Приманил их не так, как гаммельнский крысолов завлек немцев в Трансильванию. Сепешский саксонец не дурак, его не проведешь и не заманишь какой-то дудочкой: ему подавай привилегии, гарантированные права. И саксонцы получили их. Разумеется, при этом и самому Арнольду кое-что перепало от щедрот его королевского величества Белы IV * — граф получил все земли в междуречье Дунаец — Попрад: Арпады были тороватыми королями и землю мерили не хольдами *, а прямо так, — от одной реки до другой.
Сыновья Арнольда тоже оказались бравыми молодцами, особенно один из них — граф Иорданский. Король Ласло IV * пожаловал ему деревеньку — Гёргё. С той поры его потомки и стали писаться Гёргеями.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Подозрение
Милость провидения проявляется иногда в самых малых делах. Вот и тут оно устроило так, что почти одновременно с Каролиной у Марии Яноки, жены Яноша Гёргея, тоже родилась дочка: малютку нарекли Борбалой, и было ей ко времени рождения Розалии шесть недель.
Добрая женщина решила, что, поскольку у нее много молока, она возьмет осиротевшую малютку к себе и вскормит ее грудью. Не оставлять же бедную сиротку на служанок! Тогдашние баре были еще несведущими людьми и полагали, что белое молоко кормилицы-крестьянки, всосанное господским ребенком, не может обернуться голубой дворянской кровью. Поэтому сразу же, как только Пал Гёргей пришел в себя и с ним можно было говорить, брат Янош и невестка уговорили его отдать дочку им, и вскоре крошку Розалию увезли в замок Топорц.
Пал Гёргей все горевал по жене, несколько недель почти не приходил в себя и даже ни разу не навестил дочурку, хотя экономка тетушка Марьяк беспрестанно стращала его, что девочке, может быть, не хватает молока. И вдруг из Топорца пришло печальное известие: маленькая дочка Яноша, Борбала, умерла. Слабое, позднее дитя-«последыш». (Ведь у Яноша к этому времени были уже и совсем взрослые дети!) Мать Борбалы — Мария Яноки не очень убивалась по маленькой покойнице. Когда младенец умирает вскоре после рождения, он еще не человек, — чужое, малознакомое существо. Ушло, и будто его и не было вовсе. И топорецкие Гёргей мало горевали по Борбале; стояла зима, все дороги замело, даже на похороны, почитай, никто из родичей не приехал. В глубоком трауре, но без особых почестей родители проводили крошечную Борбалу в ее последний путь — к фамильному склепу Гёргеев. Казалось, не произошло ничего особенного. Но вот когда на троицу Пал Гёргей наведался в Топорц (удивительно, что в ту пору его девочка уже могла смеяться!), ему показалось странным многое. Так, например, он тщетно пытался отыскать в личике своей дочурки хоть одну-единственную черточку сходства с Каролиной, а ведь он иногда часами разглядывал, изучал его. Дитя было очень красивое, очень милое и все же не походило на мать! Ох, совсем не походило! Порою глаза девочки напоминали взгляд горной серны, отличавший Каролину, но сходство, словно огонек, вспыхивало и тут же гасло… Да, может быть, вообще оно было лишь плодом воображения отца?
Девочка росла толстушкой и напоминала херувимчиков, которых богомазы малюют на потолках католических храмов; с ее губ не сходила улыбка, а при виде своего дядюшки, Яноша Гёргея, малютка принималась радостно махать ручонками, будто ангелочек крылышками, и просилась к нему на руки. Но когда невестка посадила девочку на руки к родному отцу, Рози испугалась, расплакалась. Где же тут, спрашивается, «голос крови»? Палом Гёргеем овладело странное беспокойство, он даже не мог дать ему названия. В голове зашумело, мысли закружились, завертелись, будто стаи воронья в мглистом небе. Сурово хмурились его брови, когда он видел, как Янош берет плачущего ребенка из колыбели и ласкает его, играет с ним, пока личико девочки не озарится улыбкой. Как не стыдно седовласому Яношу баюкать младенца на глазах у судейских стрекулистов, которые наверняка посмеиваются за его спиной: «Смотрите, совсем с ума спятил вице-губернатор, — на старости лет в няньки записался».
«Да хоть бы свое, родное дитя нянчил!» — продолжал рассуждать за «стрекулистов» Пал Гёргей. Но на самом деле это были собственные его мысли, назойливые, как мухи.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Quieta non movere
[6]
Вернувшись домой, Пал Гёргей очень скоро понял, что он не достиг поставленной цели. Напрасной оказалась вся его затея. «Лукавому на потеху», как говорит венгр, когда у него что-нибудь не получилось. А «лукавый» и в самом деле потешался над Гёргеем, никак не давал угаснуть тлеющим головням подозрения; если они порой и покрывались тоненьким слоем пепла, то совсем ненадолго — внизу, под пеплом, неизменно теплился злой огонек, и достаточно было одного дуновения, самой легкой струи дыхания, чтобы он вновь вспыхнул со всею силой.
Гёргей был от природы человеком замкнутым и теперь уже ни с кем не делился своими сомнениями, но в часы одиночества по-прежнему спорил сам в собою; в эти часы словно два Пала Гёргея сидели друг перед другом: один — рассудительный, второй — сомневающийся, — сидели и тихо беседовали между собой. «Не будь глупцом, Пал! — говорил Гёргей Рассудительный. — Ну отчего ты решил, что умерла именно твоя Розалия? Точно так же могла умереть и дочка Яноша. Это вполне вероятно. И если семейство Яноша говорит, что умерла Борбала, то почему же ты им не веришь? А что стал бы ты делать, если бы они сказали тебе, что умерла твоя Розалия, а не их Борбала? Стал бы, наоборот, думать, что Розалия осталась в живых?»
«Нет, не стал бы, — отвечал Гёргей Сомневающийся, — потому что тогда бы у них не было причин обманывать меня».
«Ну, хорошо, — возражал Гёргей Рассудительный. — Обладая некоторым воображением, можно предположить, что Янош действительно пошел на обман, — с благими целями, конечно. Но на чем основывается твое фантастическое подозрение? Только на том, что семья брата Яноша не очень горевала по умершей дочке? Но ведь если бы умерла твоя дочь, а им нужно было бы ввести тебя в заблуждение, они похоронили бы малютку с такими громкими воплями, что у тебя не осталось бы никаких подозрений!»
Да, по-видимому, правда все же на стороне Гёргея Рассудительного, и Гёргею Сомневающемуся пришлось уступить. На время в его душе установился мир. Но лишь на краткий срок. Спор этот все равно продолжался, и случалось, что в минуты слабости Гёргея Рассудительного верх одерживал Гёргей Сомневающийся: то ему удавалось доказать стремление Яноша прибрать к рукам наследство покойной Каролины, то привести какой-нибудь другой, вновь родившийся довод. И так все время. Многие месяцы и годы подряд душа Гёргея металась из стороны в сторону, будто конь по шахматной доске: с черной клетки на белую, с белой — на черную…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ,
в которой автор мимоходом затрагивает кое-какие политические вопросы
Император Леопольд * не принадлежал к числу литературно одаренных людей, однако изгнал он Тёкёли из Трансильвании с помощью литературного стиля. Одной-единственной прокламации, написанной весьма красиво и в дружественном духе, оказалось достаточно, чтобы приверженцы Тёкёли покинули этого короля куруцев. Старая история! Крысы убежали с идущего ко дну корабля. Убежали потому, что дальнейшая борьба не сулила им ничего хорошего, а императорская прокламация обещала прощение всем, в чьем деле «нет каких-либо отягчающих обстоятельств».
Зато Яношу Гёргею не очень понравился стиль прокламации, тем более что Караффа * еще летом (уже и тогда у куруцев дела были плохи) передал через одного пленного, чтобы Янош Гёргей получше разглядывал свою голову в зеркале, а то скоро ему придется с нею расстаться. Из таких намеков Янош Гёргей понял, что в его деле имеются «отягчающие обстоятельства», а поэтому еще до окончательного развала армии повстанцев он, переодевшись обозником, бежал к себе домой. По дороге Гёргей узнал, что действительно его внесли в список «подлежащих удалению». А это означало, что либо его отправят «в места, не столь отдаленные», либо в такие далекие, что, хотя попы и восхваляют их, христиане стремятся попасть туда как можно позднее, и притом без помощи императора.
Пал Гёргей пришел в ужас, поняв, какими последствиями, начиная смертью от голода, грозил его необдуманный поступок старшему брату, если бы беднягу Яноша, например, опознал кто-нибудь, когда копейщики везли его из Топорца или проболтался бы Гродковский. В душе его словно что-то надломилось, (ломанные кости поручают врачевать костоправу, за исцелением душевных надломов обращаются к господу богу. Так и Гёргей-младший впал вдруг в набожность. «Почему так все случилось? — вопрошал он себя и сам же отвечал: — Потому, что я был малодушен, поверил подозрению, счел его неопровержимым! А судьба вмешалась и так повернула все мои действия, что они едва не привели к страшному исходу. Уж нет ли тут сознательной цели, небесного промысла, который собственной рукой направляет наши судьбы? Уж не знамение ли это? Провидение говорит мне: "Смотри, Гёргей, гонишься ты за призраком, а видишь, к чему это приводит? Избавься от подозрения, преследующего тебя!"».
«Перст божий!» — решил Пал. Вернувшись в Гёргё, он разместил гостей в пустовавшей части дома, решив, что отныне дозволит входить туда одной только экономке Марьяк; сам же он направился в комнату жены, где со дня ее кончины все сохранялось в неприкосновенности, и, встав перед портретом молодой красивой женщины, торжественно, но не вслух, а лишь мысленно произнес следующие слова: «Видишь, Каролина, что сталось со мной? Я очень несчастен. Не знаю, с тобою ли сейчас наша дочурка или она здесь, на земле. Но я и не хочу этого знать, буду думать, что она со мной, и воспитаю ее. Верю, со мной она! Стократ повторю: верю! А ты не сердись на меня за мои сомнения. На твоих глазах вырываю я их из души своей, будто занозу из тела. Клянусь богом!»
И ему стало легче. Совсем переменился Пал Гёргей. Чувствуя, как он был несправедлив к семейству брата, он теперь мечтал совершить какой-нибудь благородный поступок, которым ему удастся искупить свою вину. (Природная доброта не заглохла в нем.) Ему даже хотелось, например, чтобы императорские ищейки все-таки явились в Гёргё, а он, Пал Гёргей, разогнал бы жандармов и переправил бы Яноша через границу, в Польшу. Словом, спас бы брата, пусть даже ценой собственной жизни!
ГЛАВА ПЯТАЯ
Саксонская хитрость
С того дня, как Галилей заявил, что Земля вертится, ее можно, и не впадая в поэтическую фантазию, считать живым существом. По крайней мере, это соответствует всеобщему закону: все, что движется, — живет. Земля и в самом деле живет, напоминая некоего многогорбого верблюда, на теле которого копошатся тысячи паразитов — людей, животных, червей. Впечатление, будто Земля не живет, обманчиво! Разве могло бы мертвое тело порождать жизнь? Нет, Земля живет: меняет свою форму, свой облик, потеет, вздрагивает во время землетрясений, погружается в спячку зимой, рычит чревом вулканов, питается сама и питает, как любая мать, свои чада; все, что роняют на Землю животные и растения, — ее корм, и, наоборот, все, что она исторгает из своих недр, — их корм. Отдых приносит ей новые силы, как всякому живому существу, а постоянный труд ослабляет. И все же мы никак не можем привыкнуть к мысли, что наша планета — живет. Лишь в одном отличается она от остальных живых существ: нет у нее супруга, не размножается она, а в печальном одиночестве вращается вокруг Солнца.
Однако потому и ценят ее, что она одна-единственная. Зато и любит каждый человек даже самую малую ее частичку (и чем больше у него этих частичек, тем сильнее он любит Землю). Отдельные (нередко преогромные) куски великой матушки-Земли люди, создания алчные и корыстолюбивые, записывают на свое имя; а вот животные — те пользуются всей землей сообща и, надо сказать, отлично уживаются на ней. Люди даже в своей любви к земле какие-то сумасшедшие. Медведь любит лес, серна — скалистые горы, дикая утка — болота, речки, журавль и дрофа — равнину, а ненасытный человек не хочет удовлетвориться какой-нибудь одной частью земли, он требует себе все и определяет цену отторгнутым кускам тела — своей святой матери в соответствии с установившейся модой, которая, в свою очередь, зиждется на корысти и жадности.
Для этого стоит только посмотреть, как селились в Венгрии наши предки. Вначале они выбрали себе горбы, то есть горы, чтобы возвести на них надежные замки. Затем взор их упал на долины, где зеленели тучные пастбища и струились реки, богатые рыбой. Еще позднее началось поклонение золотому пшеничному колосу, и волна стяжательства захлестнула Алфёльд — эту страну обетованную с молочными реками в кисельных берегах. Но оказалось, что есть вещи и подороже золотых колосьев. Ценно все, что земля дает человеку добровольно: пшеница, рожь и многое другое, но еще ценнее то, что она прячет, скрывает в своих недрах и что приходится отнимать у нее силой: например, каменный уголь. И тогда человеческая алчность устремляется в горную часть Венгрии. Так и мечется она из конца в конец страны, никогда не ведая покоя.
В давнюю же пору дело обстояло так, что Алфёльдская равнина еще никого особенно не интересовала. Плодородная земля Воеводины и Бекешского края еще не тревожила сладких снов земледельцев и помещиков. Алфёльд в большей своей части был болотистой местностью с опасными для человеческой жизни испарениями. Приезжие из чужих краев гибли от этих испарений. Не зря чужестранцы-путешественники в своих заметках называли Алфёльд — «Ворота погоста». От иноземных армий, проходивших через этот край, к концу пути оставалась только одна треть. Да противник и не решался вступать в его пределы. Болотные миазмы были великой силой, позволявшей венгерским королям охранять рубежи страны небольшими отрядами солдат. Итальянский ученый Ла Каттори по праву очевидца писал: «Трудно завоевать эту страну, потому что всякий, кому дорога жизнь, должен воздерживаться от проникновения в глубь ее территории. Удивительно, что сами венгры не погибают там, дыша тлетворным воздухом, однако и они держат чеснок под языком, пока не минуют опасные места».
Вот почему тогдашний земледелец, говоря о хороших угодьях, приводил в качестве примера не торонтальские, а римасомбатские земли, где за одно лето снимали по три укоса трав и где на берегах Римы вырастали кочаны капусты в ушат величиной. Затем шли жирные черноземы Нитры; о виноградниках Токая слагались и расходились по всей стране целые легенды; славился своими дынями Хевеш. Но все это не шло ни в какое сравнение с землями, лежавшими вокруг города Лёче. Ведь именно здесь родился самый вкусный и самый крупный в мире горох. На небольшом наделе земли лёченский саксонец мог нажить себе целое состояние. Вот это земля! Достаточно было иметь ее хотя бы столько, сколько хороший ходок обойдет за полдня. Да, пожалуй, хватило бы и того, что осилит и плохой ходок.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
«Хилил-паша» и дальнейшее развитие событий
Бургомистр, господин Катай, находился в это время в городской ратуше и разбирал тяжбы. Было среди прочих и уголовное дело об одной неблагодарной женщине, достойной примерного наказания.
Жена почтенного медника Иштвана Переда — Борбала залезла на рассвете, когда еще город спал, в чужой огород на берегу Римы (скажем прямо, в огород мясника Добоша) и надергала себе из гряды корзину молодого лука. О проступке Борбалы Перец дознались, и бургомистр определил ей наказание: забить молодицу на один день в колодки. Она горько плакала, грозилась, что, не пережив такого позора, утопится в Риме, и мягкосердечный муж ее, Иштван Перец, в конце концов сжалился над ней: стал просить бургомистра позволить ему самому отбыть наказание за жену. Бургомистр был человек строгий, гордый, любил во всем порядок и по воскресеньям красивым басом пел псалмы, но все же не устоял перед мольбами мужа и в виде исключения разрешил ему отсидеть целый день в колодках вместо своей благоверной, за что весь город стал поносить жену и смеяться над мужем.
Но вот миновало две недели, и жена медника из-за какого-то пустяка поссорилась с мужем. Слово за слово, упрек за упреком, и она в гневе возьми да и крикни мужу: «Молчал бы уж ты, колодник!» — да еще и ударила его по голове крынкой, так что разбила бедняге голову в кровь. Все это видел и слышал бургомистр: двор Перецев рядом с бургомистерским. Вызвал он через гайдука злую женщину к себе да и приговорил ее к наказанию: шесть розог за разбитую голову господина Переца и еще двенадцать за упрек мужу в том, что он ради нее же принял на себя позор. А кроме того, было постановлено увековечить этот необычный случай в городской хронике, чтобы о нем рассказывали из поколения в поколение в назидание всем глупым мужьям и молодым людям, собирающимся жениться.
Господин бургомистр как раз диктовал свое решение писцу, делая это с превеликим удовольствием, так как обладал дарованием рассказчика, а тут к нему явился посланец с запиской Гёргея в руках.
Прочитав записку, господин Катай тотчас поручил последить за экзекуцией своему заместителю господину Иожефу Путноки, хотя и сам, будучи человеком холостым, находил приятность в подобных зрелищах и, случалось даже, прощал наказуемую, если той своими женскими прелестями или же слезами удавалось тронуть его сердце.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Розалия Отрокочи вырастает и становится невестой
Готовился к отъезду Гёргей со многими предосторожностями; поднялся чуть свет и услал Престона с тележкой к сабадкинской корчме, оказав, что хочет пройтись пешком: «Разомну немножко ноги». После легкого завтрака, состоявшего из тминного супа и вареного окорока, он ваял под руку Розалию, трогательно распрощавшуюся с супругами Варга, и отец с дочерью двинулись по тропинке, выводившей к тракту.
Щебетали тысячи пташек, сверкала роса на траве, багряные лучи восходящего солнца уже проникали сквозь темную листву деревьев.
Вдруг уходивших окрикнул Варга.
— Погодите! — крикнул он и побежал им вслед. Была у него в доме редкая и ценная вещь: камень, величиною с грушу, на котором природа прожилками самородного золота нарисовала фигуру женщины — с помощью воображения ее можно было принять за деву Марию с младенцем на руках; в бытность свою в Шелмецбане, где Варга обучался лесоводству, он купил этот камень за несколько грошей у одного золотоискателя. Камень как зеницу ока берегли в доме лесничего, но теперь Варге вдруг пришло в голову, что, может быть, девочке доставит удовольствие эта находка, и он решил подарить ее Розалии. В Гёртё наверняка нет такой диковинки. Вот и будет Роза всегда помнить семейство Варга, где все искренне любили ее.
Пока лесничий вручал Розе подарок, жена его, стоя на крыльце, махала им мокрым от слез платком, и когда девочка, остановившись, повернула к ней свое миловидное личико, Жужика Варга принялась издали кричать ей:
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Беспокойные годы
Наступили беспокойные, недобрые годы. И не только для города Лёче, а и для всего венгерского народа. Однако нужно было как-то пережить их. Придут еще им на смену и хорошие годы. Времена, как и женщины, меняются — только в обратную сторону: красивые женщины с годами почти всегда дурнеют, даже становятся уродливыми, а плохие времена хоть и не всегда, но очень часто меняются в хорошую сторону. Медленно и незаметно сбрасывают они старое обличье, и вдруг, всем на удивление, предстают в дивном великолепии. Так случилось и со временами куруцких войн. Раны, полученные нами в те годы, сделались вдруг источником нашей силы, а те раны, что мы наносили врагу, обернулись для нас розами. Бог мудро решил, что, если борцу, поднявшему меч за правду, отсекут в битве руку, она как бы вновь отрастает у него.
Но пока все еще было тихо. Наместник императора герцог Пал Эстерхази или, как он тогда именовал себя, Эстерхаз, преспокойно сидел в своем фракнойском замке, где были собраны богатейшие коллекции картин и прочих произведений искусства. Это был добродушный приятный старичок — воплощение венгерского мужицкого ума, вооруженного, однако, новейшей образованностью. И вместе с тем магнат — не слишком заносчивый, чуточку упрямый, но справедливый и отнюдь не самодур, а человек рассудительный. Девизом его было: «Все для достижения цели». (Правда, целью у него чаще всего было его собственное благополучие.) Он даже арбузы ел не потому, что арбузы вкусны, но потому, что они, по его мнению, промывали почки; огурцы он ел тоже ради их полезности, зная, что они способствуют выделению желудочного сока, верхом ездил, чтобы избежать ожирения, спал — потому что сон возвращает организму силы, если же, наоборот, не спал, то тоже неспроста, — хотел закалить организм. Одним словом, он принадлежал к числу тех государственных мужей, которые делают все, что им вздумается, но каждое свое действие оправдывают его целесообразностью, а под конец жизни вдруг начинают уверять, будто все на свете целесообразно. Эстерхази ухитрился обосновать даже злополучный закон, о престолонаследии, навеки обрекавший венгров находиться под игом Габсбургов: «До сих пор Габсбурги высасывали из нас все соки, словно арендаторы из чужой земли. А вот если мы передадим им нашу землю навсегда, они будут ухаживать за ней, удобрять ее. Назад Венгрию нам теперь уж все равно не получить, независимо от того, хотим мы этого или нет. Так уж лучше отдадим ее сами, добровольно».
Может быть, наместник действительно так и думал и говорил это не по глупости. Одного не учел Эстерхази, что Габсбурги-то были глупцы. Они продолжали обращаться с Венгрией, как и прежде, подобно арендаторам, вытягивая из нашей земли все соки, а вот «унавоживать» ее они и не собирались. Двуглавый орел — птица, больше пригодная для того, чтобы пожирать, чем унавоживать. А если и перепадало Венгрии что-нибудь от орла из его «удобрений», то разве только одному Эстерхази. Например, титул герцога и обширные имения.
Однажды утром, когда наместник был занят писанием ученого труда «О трофеях рода Эстерхази», к нему в кабинет вошел обер-секретарь Дёрдь Инкеи, единственный человек, имевший право входить к Эстерхази без доклада в любое время, и воскликнул патетическим тоном, каким принято сообщать сенсационные известия:
— Ваше сиятельство, война! Враг на пороге!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Мертвый бургомистр пошевелился в последний раз
Со стороны Гёргея было сущим безумием приходить в городской парк. Но он вынужден был это делать, и не однажды. Умершие от чумы супруги Дарваш по взаимному согласию завещали все свое имущество несовершеннолетней Розалии Гёргей, но завещание это опротестовали в суде Дарваши из соседнего комитата Абауй, родичи умершего ошдянского Дарваша. Тяжбу они, правда, проиграли, однако, узнав, что Гёргей где-то прячет свою дочь, они, больше из желания насолить ему (а может быть, и всерьез поверив сплетне), возбудили через своего адвоката, великого пройдоху, новое дело о том, что Розалии Гёргей вообще не существует, что ее не существовало и ко времени смерти ошдянских Дарвашей, а следовательно, она и не могла быть наследницей. О том, что сталось с девушкой, — умерла она или с ней случилась какая-то беда, абауйские Дарваши, разумеется, не могли знать, но то, что она исчезла из Ошдяна еще до смерти Дарвашей и с той поры ее никто в глаза не видал, подтверждали многие.
Но даже допуская (однако не признавая!), что Розалия жива, семья абауйских Дарвашей, или, вернее, их наглый адвокат, подвергали сомнению и самое происхождение девушки. Ядовитая слюна клеветников всегда попадает на незажившую рану. Разве мог сутяга-стряпчий умолчать в своих писаниях о том, что вышеупомянутую Розалию Гёргей вскармливала грудью жена Яноша Гёргея вместе со своею собственной дочерью, а поскольку один из сих младенцев умер, сомнительным надо признать и то, что в живых осталась именно Розалия Гёргей, ибо тогда легко могли произвести подмену. (Ах ты, негодяй, какой же нечистый дух шепнул тебе про это?!)
Любому разумному человеку все эти наскоки показались бы мышиной возней, крючкотворством, но Пала Гёргея такие обвинения поразили в самое сердце. Суд, разумеется, не принял во внимание «новые обстоятельства» и ограничился выяснением лишь одного вопроса: жива ли Розалия Гёргей или нет — и постановил, чтобы она предстала перед судом вместе со свидетелями, «могущими удостоверить ее личность».
Выйти в эти дни из гениально придуманного убежища было для Гёргея очень опасно — он рисковал слишком многим. Но с другой стороны он не хотел отказываться от богатого наследства, тем более, что распря с городом Лёче опустошила его карманы.
Узнав о решении суда, вице-губернатор вызвал в Гёргё своего племянника Дюри.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Некоторые замечания касательно зоркости материнского ока и возникновения любовных чувств
Современный молодой человек, сраженный любовным недугом, или ужаленный зеленоглазым чудовищем — ревностью, либо бежит искать секундантов для дуэли, либо уединяется от всего мира с некоей прекрасной девой по имени Муза и кропает вирши, полные мировой скорби.
Услышав о любовных свиданиях Розалии, Фабрициус не сделал ни того, ни другого, хотя и был глубоко потрясен. Пожалуй, если бы даже солнце упало с неба в грязное болото, это не меньше поразило бы его. Да, да — ведь то, что он услышал, было для него невероятной бедой, непостижимой катастрофой, даже более страшной, чем падение солнца с небосвода, ибо он и сам упал с небес на землю, в грязное болото, и чувствовал себя несчастнейшим из смертных! Он был совсем подавлен, опустошен, все стало бесцельным, лишилось смысла, тоска снедала его душу, в голове гудело, ноги подкашивались. Старинные дома с лабазами в первых этажах, суровые и важные, казалось, смотрели на него с презрением, когда он проходил мимо них по улицам, а колеса ломовых телег, громыхая по булыжной мостовой, насмешливо выговаривали: «Ро-за-ли-я! Ро-за-ли-я!» И хоть из окон, защищенных внизу выгнутыми решетками, то и дело выглядывали девичьи головки и мило, как старому знакомому, улыбались Фабрициусу, у него не проходило ощущение, что какая-то незримая рука больно сжимает его сердце.
Он брел домой, сам не сознавая этого, бессознательно, будто лунатик, но привычке находя дорогу. На одном из перекрестков ему повстречался Миклош Блом верхом на коне, расфуфыренный, словно собрался на бал. Еще издали он закричал:
— Привет, Рици! Как дела, Рици? («Рици» — было уменьшительное от «Фабрициус».) А я решил прокатиться за город. Хочешь, поедем вместе? Будет майский праздник, увидим деревенских красоток. Ох, не могу! Но что поделаешь. Привет, Рици!
— Мерзкий пес! — прошипел ему вдогонку Фабрициус и, войдя во двор своего дома, так хлопнул ярко-зеленой калиткой, что она, бедная, едва не рассыпалась.