Тропик любви

Миллер Генри

Книга Генри Миллера «Тропик Рака» в свое время буквально взорвала общественную мораль обоих полушарий Земли. Герой книги, в котором очевидно прослеживалась личность самого автора, «выдал» такую череду эротических откровений, да еще изложенных таким сочным языком, что не один читатель задумался над полноценностью своего сексуального бытия… Прошли годы. И поклонники творчества писателя узнали нового Миллера — вдумчивого, почти целомудренного, глубокого философа. Разумеется, в мемуарах он не обошел стороной «бедовую жизнь» в Париже, но рассказал и о том, как учился у великих французских писателей и художников, изложил свои мысли о мировой литературе и искусстве. Но тут же, рядом — остроумные, лишенные «запретных тем» беседы с новыми друзьями: бродягами, наркоманами, забулдыгами, проститутками…

Перевод выполнен по первому изданию: Big Sur and the Oranges of Hieronimus Bosch. New York, New Directions, 1957.

Путешествие на край света, или Робинзонада Генри Миллера

Мечта Робинзона Крузо… Думал ли Даниэль Дефо, по собственному признанию «тринадцать раз богатевший и разорявшийся», вкусивший участи виноторговца и публичного оратора, негоцианта и религиозного полемиста, азартного игрока и независимого журналиста (а пользуясь современным языком — попросту правозащитника), на личном опыте познавший, что такое тюремная решетка и даже позорный столб, — думал ли он, на склоне лет публикуя книгу о диковинных приключениях моряка из Йорка, что закладывает фундамент нового литературного жанра? Мог ли предположить, что, с точностью счетовода описывая труды и дни своего героя на необитаемом острове, воплощает в романном повествовании страсть, мечту, тяготение к идеалу, какие не перестанут владеть воображением многих поколений его соотечественников, и не только их одних? Грезилось ли ему, стоявшему у истоков того, что впоследствии назовут этикой «среднего класса», что именно этот класс, с ходом времени оформив свое общественное господство на пространстве Старого и Нового Света, породит бессчетное множество новых «Робинзонов», которые устремятся в южные моря и африканские пустыни, на Дикий запад США и в горы Тибета, в бразильскую сельву и австралийские саванны, движимые не только неутолимой жаждой первооткрытия, но и отчетливым неприятием размеренного, упорядоченного и донельзя монотонного ритма существования, возобладавшего в их отечествах? Среди них будет немало авантюристов, прожектеров, искателей легкой наживы, но и немало художников, писателей, поэтов — подчас великих, как Джордж Гордон Байрон, Артюр Рембо, Поль Гоген, Уолт Уитмен, Генри Дэвид Торо, Роберт Луис Стивенсон, Джек Лондон, Дэвид Герберт Лоуренс. Их — справедливо или не очень — нарекут романтиками, а их страстные поиски утраченной гармонии между человеком и природой — робинзонадой. Она-то и составит значимую часть того, что на языке историков литературы именуется путевой прозой.

Лежащая перед читателем книга — из этого ряда, но история ее создания, как, впрочем, и вся судьба ее автора, не совсем обычна.

Сегодня, спустя четверть века после кончины, Генри Миллер (1891–1980) почти безоговорочно признан классиком американской прозы, главой ее экспериментального направления и одним из духовных отцов всей нонконформистской культуры США — от школы «черного юмора» до так называемого нового журнализма, во многом предвосхитивших траекторию модернистских и постмодернистских художественных исканий. «Влияние Миллера велико, — с полным основанием пишет в этой связи один из ведущих американских прозаиков Норман Мейлер. — Тридцать лет назад молодые писатели учились своему ремеслу по его книгам наравне с книгами Хемингуэя и Фолкнера, Вулфа и Фицджеральда. Может быть, ни один американский писатель двадцатого века, за исключением Хемингуэя, не оказал такого влияния на американскую, да и не только американскую литературу».

Приведенный отзыв относится к 1976 году — времени, когда 85-летний Г. Миллер, возведенный в ранг мэтра литературного авангарда США, доживал свои дни в Калифорнии. Однако еще за полтора десятка лет до этого большинство произведений, составивших его общемировую славу, включая две автобиографические романные трилогии, находилось на родине автора под бременем цензурного запрета, наряду с такими шедеврами, как «Улисс» Джеймса Джойса и «Любовник леди Чаттерли» Дэвида Герберта Лоуренса, и стало полноправным читательским достоянием лишь в результате сексуальной революции, захлестнувшей западный мир в годы после Второй мировой войны. (Что до нашей страны, то на протяжении всего советского периода российской истории творчество Г. Миллера оставалось «закрытой книгой», разомкнуть обложку которой довелось лишь в эпоху перестройки.).

Причиной того и другого был пронизывавший прозу автора, начиная с его первой и самой нашумевшей книги — романа «Тропик Рака» (1934), пафос яростного неприятия буржуазной морали и культуры, побуждавшего писателя извергать проклятия в адрес индустриальной цивилизации, эпатируя благонамеренных ее носителей ненормативной лексикой и шокирующей откровенностью в изображении интимных сторон существования своих героев. Эффект разорвавшейся бомбы, какой произвело первое — парижское и, по сути, «подпольное» — издание «Тропика Рака», а затем и двух других исповедальных романов Г. Миллера «Черная весна» (1936) и «Тропик Козерога» (1939), составивших автобиографическую трилогию, был легко объясним: литературе того времени неведомы были ни такая бескомпромиссная интонация авторского приговора любому из институтов существующего в капиталистическом обществе миропорядка, ни такая смелость в отображении эротического.

Биг-Сур и Апельсины Иеронима Босха

Предисловие

Эта книга состоит из трех частей и эпилога, который первоначально я предполагал издать отдельной брошюрой под названием «Ответ моим читателям!». Эпилог этот, написанный в 1946 году, когда я жил в Андерсон-Крике, был с тех пор сокращен и переработан. Теперь он представляет собой нечто вроде аппендикса, и его можно читать по желанию в первую или в последнюю очередь.

Еще я намеревался включить Приложение с перечнем моих произведений, изданных не только в Америке и Англии, но и в переводах на другие языки, однако, поскольку это уже было сделано в недавно вышедшей книге, отсылаю всех, кого интересуют эти сведения, к указанным ниже изданиям.

[11]

Сейчас я работаю над единственной вещью — «Нексусом», заключительным романом трилогии «Роза распятия». «Мир Лоуренса», отрывки из которого появлялись в антологиях издательства «Нью дирекшнз», мною давно заброшен. «Созвездие Дракона и земная эклиптика» пока остается на стадии замысла.

За исключением одной книги, опубликованной в Париже на английском языке, следующие мои вещи, в большинстве своем уже вышедшие в переводах на французский, немецкий, датский, шведский и японский, в этой стране до сих пор находятся под запретом: «Тропик Рака», «Нью-Йорк и обратно», «Черная весна», «Тропик Козерога», «Мир секса» и «Роза распятия» («Сексус» и «Плексус»). «Сексус» в настоящий момент запрещено издавать — на любом языке! — и в Париже. В Японии наложен запрет на японскую версию этого романа, но не на оригинальную англоязычную — по крайней мере, пока. «Тихие дни в Клиши», которая только что ушла в печать (в Париже), возможно, тоже запретят — и здесь, и повсюду.

Что касается того, как и где добыть запрещенные книги, то самый простой способ — это совершить налет на таможню в любом из наших портовых городов.

Часть первая. Апельсины «Тысячелетнего царства»

[19]

Первоначальная крохотная колония, состоявшая из единственного человека, легендарного «варяга» Хайме де Ангуло, выросла до дюжины семей. Сейчас на горе (Партингтон-Ридж) почти не осталось свободного места — жизнь течет и в этой части света. Единственное, чем Биг-Сур одиннадцатилетней давности значительно отличается от сегодняшнего, — так это множеством новых детей. Матери, похоже, рожают здесь столь же щедро, как земля. Маленькой деревенской школы, что неподалеку от Стейт-Парк, уже едва хватает. Школы, такие, как эта, к большому несчастью для наших детей, быстро исчезают из американской жизни.

Что будет еще через десять лет, неведомо. Если в этих местах найдут уран или другой какой металл, жизненно необходимый для военщины, Биг-Сур отойдет в область преданий.

Сегодня Биг-Сур уже не затерянный аванпост на Дальнем Западе. Туристов и всякого приезжего люда с каждым годом становится все больше. Только один «Путеводитель по Биг-Суру» Эмиля Уайта привлек целые орды любителей достопримечательностей к нашему порогу. Что поначалу заявляло о себе с девичьей скромностью, теперь грозит превратиться в золотую жилу. Первые поселенцы вымирают. Если их громадные земельные владения будут разделены на мелкие участки, Биг-Сур может быстро стать предместьем (Монтерея) с неизбежными автобусными остановками, ресторанчиками с барбекю, заправками, однотипными магазинами и прочей мерзостью, делающей Пригород таким отталкивающим.

Это пессимистический взгляд на будущее. Возможно, нас не захлестнет вся та дрянь, которую несет с собой поток прогресса. Возможно, прежде, чем он затопит нас, наступит тысячелетнее царство!

Я люблю возвращаться мыслями к тем давним дням на Партингтон-Ридже, когда там не было ни электричества, ни баллонов с бутаном, ни холодильников — а почту привозили лишь трижды в неделю. В те времена, и даже позже, когда я вернулся на Партингтон-Ридж, мне удавалось обходиться без машины. Конечно, у меня была небольшая тележка вроде тех, какими играют дети, ее сколотил для меня Эмиль Уайт. Впрягшись в нее, как старый козел, я прилежно тащил почту и продукты из бакалейной лавки к себе на гору, преодолевая мили полторы крутого подъема. У поворота к Рузвельтам, мокрый, хоть выжимай, я разоблачался до суспензория. А что могло мне помешать?

Часть вторая. Покой и уединение: попурри

1. Культ секса и анархии

Я слег с простудой, и тогда это и случилось — кровь хлынула сердцем. Всякий раз, как я забираюсь в постель (среди бела дня), — таков мой способ лечиться от простуды, геморроя, меланхолии или иного какого недуга, настоящего или мнимого, — я ставлю рядом с кроватью маленькую скамеечку, на которой раскладываю сигареты, пепельницу и всяческое чтение. Просто на тот случай, если…

Восхитительно понежившись часок-другой, я взял со скамеечки «Ла Нувель ревю франсез», что прислал мне Джералд Робитейл. Номер был посвящен Шарлю-Альберу Сингриа,

[41]

умершему несколько месяцев назад. В своем письме Джералд спрашивал, слышал ли я когда-нибудь о Сингриа. Разумеется, слышал. Так случилось, что я встретил Сингриа, в первый и единственный раз, в доме Бравига Имбса

[42]

в Париже. Весь день и вечер я, к моему большому счастью, провел в обществе Сингриа. И те несколько коротких часов запомнились мне навсегда.

О чем я не знал, пока не раскрыл газету, так это о том, что, когда мы встретились, Сингриа переживал один из худших периодов своей жизни. Кто бы мог предположить, что этот человек, напоминавший клоуна или расстригу священника, этот человек, который много говорил, шутил и пил — дело было в канун Нового года, и мы опустошили не один кувшин грога, — кто, повторяю, мог бы подумать, что этот человек, расставшись с нами, возвратится в свою жалкую нору, где соседи прячут хлебные корки под бюро или комоды и отчетливо слышны звуки, издаваемые ими в клозете.

[43]

Я читал проникновенные слова, посвященные памяти Сингриа, думая, каким замечательным человеком он был, какую фантастическую жизнь прожил, какие дивные вещи написал, и тут голова моя закружилась. Сердце мое облилось кровью, я отбросил газету, не в силах читать дальше. Как пьяный корабль, швыряло меня, и захлестывали волны памяти. Спустя какое-то время я поднялся, схватил тетрадь и лихорадочно принялся записывать скачущие мысли. Это продолжалось несколько часов. Я забыл, что простужен, забыл о времени.

Миновала полночь, когда я с трудом оторвался от тетради и погасил свет. Закрыв глаза, я сказал себе: «Пора тебе поведать о своей жизни в Биг-Суре».

2. Шайка из Андерсон-Крика

«Боль была невыносимой, но я не хотела, чтобы она прекращалась: она была, как опера, грандиозна. Она озаряла вокзал Гранд Сентрал, как пламя Судного дня».

В 1945 году издательство лондонского журнала «Поэтри» выпустило тоненькую книжечку стихов Элизабет Смарт, называвшуюся «У вокзала Гранд Сентрал я сидела и плакала». Это очень необычная книжка, «история любви», как гласит надпись на обложке. Любовь эта, вдохновившая автора, случилась в Андерсон-Крике в те времена, когда там задавал тон Жан Варда. Книжка, должно быть, была написана примерно тогда же, когда и «Чужак» Лилиан Бос Росс, спрос на которого будет существовать до тех, наверно, пор, пока существует Биг-Сур.

«Все здешние легенды повествуют об актах кровной мести и самоубийстве, невероятной провидческой способности и сверхъестественном знании», — пишет Элизабет Смарт. Она, верно, имела в виду сюжетные поэмы Робинсона Джефферса. Когда Эмиль Уайт добрался — через Юкатан — до Андерсон-Крика (в 1944 году), там не было ни одного художника, а хибары каторжников стояли пустые, даже крысы из них ушли. Ни о какой кровной мести, ни о каких револьверах, поножовщине, самоубийствах и речи не шло: на всем Побережье царил покой. Война подходила к концу, заглядывали бродяги. Вскоре появились длинноволосые художники, и опять возобновились несчастливые романы. Ночью под шум ручья,

[53]

мчащегося к морю, утесы и валуны пугали зыбкими, сродни галлюцинации, вариантами грозящих бедствий, что сообщало этим местам пряную остроту. В считанные годы здесь вновь собралась «Колония» бродячих художников; легенды возродились, только они больше не были кровавыми.

Лачуга Эмиля Уайта — лачуга в буквальном смысле! — стояла близ шоссе, скрытая от глаз проезжих высокой живой изгородью, нестриженой и заросшей дикой розой и пурпурным вьюнком. Как-то в полдень мы присели с ним в тени этой изгороди, чтобы перекусить. Я помогал ему разгрести грязь в его халупе, мрачной, с плесенью по стенам от сырости, провонявшей крысиным дерьмом. Маленький столик с нашим кофе и сандвичами стоял в одном-двух футах от обочины. Вскоре рядом с нами остановилась машина, из которой вышли мужчина и женщина. Бросив полдоллара на столик, мужчина заказал кофе и сандвичи; он всерьез решил, что мы держим придорожное кафе.

В те дни, когда Эмиль умудрялся прожить на семь долларов в неделю, я постоянно убеждал его, что он может заработать кое-какую мелочь, предлагая проезжим кофе и сандвичи. Закусочных вдоль шоссе было мало, и расположены они были редко, а от бензоколонки до бензоколонки вообще пятьдесят миль. Много раз Эмиля вытаскивали из постели в два или три утра туристы, которым нужны были бензин или вода.

3. История Камы

Крох Коннектикут, так звали главного героя истории с ежедневным продолжением, которую придумал Пол Ринк для детей Партингтон-Риджа. Она родилась сама собой, эта история, однажды утром, когда он и дети ждали школьный автобус. По слухам, это была сказочная история, которую Пол умудрился рассказывать больше года.

Когда я услышал это имя — Крох Коннектикут, меня взяла зависть. Насколько же оно лучше какого-нибудь Айзека Понюшки или Сола Белая Горячка! Неужто, гадал я, это собственное его изобретение?

Этот Крох Коннектикут так раззадорил меня, что я тут же начал свою историю с продолжением, чтобы развлекать по вечерам за обедом собственных детей. Моя история была о маленькой девочке по имени Кама. Так звали реальную девочку, дочь Мерла Армитейджа. Мерл с семьей как-то гостил у нас, и его маленькая дочка, ровесница моей Валентайн, очаровала буквально всех. Очень красивая и сдержанная, она была похожа на индийскую принцессу. Она уехала, и еще несколько недель я только и слышал ото всех: Кама, Кама, Кама.

Однажды вечером за обедом Вэл спросила меня, где Кама. («В эту минуту?») Еда была превосходна, вино — из лучших, обычные разногласия отсутствовали. Я был в отличном настроении.

— Где Кама? — переспросил я. — Ну, думаю, она в Нью-Йорке.

4. Мания акварели

Время от времени, особенно когда меня не донимают гости, я предаюсь мании акварели. «Мания», так я это называю, началась в 1929 году, как раз за год до того, как я отправился во Францию. За эти годы я написал около двух тысяч акварелей, большую часть которых раздарил.

Я уже не раз упоминал, но стоит повторить, что желание взять в руки кисть родилось у меня однажды ночью, когда я бродил по пустынным улицам Бруклина. Со мной был приятель, О'Риган. Оба мы были без гроша в кармане и голодны как волки. (Мы и отправились побродить в надежде встретить какую-нибудь «дружескую физиономию».) Мы проходили мимо универмага и застыли перед акварелями Тернера,

[99]

вывешенными в витрине. Репродукциями, разумеется. Так это началось…

Я никогда не проявлял способности к рисованию; более того, в школе меня считали настолько бездарным, что обычно разрешали пропускать уроки рисования. Я по-прежнему плохо рисую, но теперь это меня больше не волнует. Всякий раз, беря в руки кисть, я чувствую себя счастливым; ища нужный образ, я насвистываю и что-нибудь мычу, пою и кричу. Иногда откладываю кисть и отплясываю джигу.

А еще я разговариваю с собой, когда пишу акварели. (Полагаю, чтобы подбодрить себя.) Да, говорю без умолку. То есть как ненормальный. Друзья часто признаются: «Люблю заходить к тебе, когда ты рисуешь, настроение от этого поднимается». (Когда я пишу книгу, все по-другому. Тогда я обычно бываю углублен в себя, рассеян, молчалив, а то и мрачен — ни добрый хозяин, ни добрый друг, ни даже «объект» для общения.)

Я говорю, что все началось с акварелей Тернера. Но Жорж Грос

[100]

тоже в немалой степени причастен к этому. За месяц или за два до того, как мы остановились перед витриной упомянутого универмага, Джун, моя жена, привезла из Парижа альбом Жоржа Гроса, называвшийся

«Ессе Homo»

.

[101]

На переплете был его автопортрет. Тем же вечером, когда мы с О'Риганом вернулись ко мне из кабака, я сел копировать этот автопортрет. Сходство, которого удалось достичь, настолько воодушевило меня, что я тотчас же позабыл все свои страхи и клятвы никогда не браться за карандаш и кисть. Только год спустя я попал в Париж, где вскоре познакомился с Хилэром Хайлером и Гансом Райхелем. (Оба, и Хайлер, и Райхель, пытались помогать мне советами относительно техники акварельной живописи; их усилия, естественно, не увенчались успехом, потому что я не способен «усваивать уроки».) Чуть позже я познакомился с Эйбом Раттнером;

5. Сияющий взгляд (Пуки и Батч)

[124]

«Мир и покой Схевенингена

[125]

теперь действуют на меня как анестезия», — писал мне мой друг Якоб Хендрик Дюн не то в двадцать втором, не то в двадцать третьем году.

Я часто думаю об этой странной фразе, когда купаюсь в серном источнике, вокруг ни души, только море, небо и тюлени. Несколько часов общения с природой устраняют весь детрит,

[126]

что скопился у основания черепа оттого, что приходится развлекать гостей, читать рукописи, нагоняющие тоску, отвечать на письма поэтов, профессоров и всякого рода идиотов. Поразительно, с какой легкостью вновь оживают и начинают фонтанировать источники внутри тебя, стоит только предаться полнейшей праздности.

Приходя принимать серные ванны, я обычно находил там Одена Уортона, восьмидесятилетнего старика, у которого хватило здравого смысла в сорок пять лет бросить работу в руководстве сталелитейной компании, дававшую ему сто тысяч в год. И жить, абсолютно ничего не делая! Оден прекрасно себя чувствовал, будучи вольным, как птица, и совесть ничуть его не беспокоила. Разговаривая с Оденом, начинаешь сомневаться, что мир пойдет прахом, если мы все бросим и станем жить, как лилии полевые.

[127]

Теперь у него не было ни гроша за душой, у этого славного Одена, но Бог не оставлял его своей заботой. На то, чтобы избавиться от богатства, которое он скопил, занимаясь бизнесом, ушло несколько лет. Из них несколько, совсем немного, он прожил в лесах Мэна с проводником, охотясь и рыбача. Идиллическое то было времечко, как послушать рассказы Одена.

Теперь, когда он доживает свои дни, за ним присматривает супружеская пара Имсов, Эд и Бетти. Под «присмотром» я подразумеваю терпеливое ожидание, когда у него остановится сердце.

[128]

Оден никогда не болеет, не ощущает времени. Живет беззаботно, как бабочка. Если есть с кем поговорить, он разговаривает; если не с кем — читает. Дважды в день, с постоянством Иммануила Канта,

[129]

он совершает неторопливую прогулку к источникам и обратно, проходя около мили. Этого вполне достаточно, чтобы не дать мышцам атрофироваться. Безобидное чтиво, грудой наваленное возле его кресла, нагоняет на него сон к восьми часам; если оно не подействует, поможет радио.

Я люблю поболтать с Оденом. Но еще больше с Батчем. Батч, как мы зовем его, — это маленький сын Имсов. Он примерно одних лет с моим Тони, и Бог наградил его ангельским характером. Иногда, идя купаться, я оставляю Тони у Имсов поиграть с Батчем. Нравом они похожи не больше, чем две стороны одной медали.

Часть третья. Потерянный Рай

Конрад Морикан.

Родился в Париже 17 января 1887 в 17.00 или 17.15.

Умер в Париже 31 августа 1954.

С Конрадом Мориканом меня познакомила Анаис Нин. Однажды осенью 1936 года она привела его ко мне в Вилла Сера, где я снимал мастерскую. Первое мое впечатление было не слишком благоприятным. Он показался мне мрачным и любящим поучать самоуверенным эгоцентриком. Фаталистом по природе.

Эпилог

Несколько лет назад я натолкнулся на следующие слова Миларепы, тибетского святого: «Это было написано; и это должно было быть написано. И вот куда это завело».

Я часто вспоминаю эти слова, когда прибывает почта. Прибытие почты! Событие, которое на взморье случается трижды в неделю. Начнем с того, что это означает потерю целого дня. Едва успеваешь закончить ланч, слышишь, как сигналит Джейк, почтальон. Карабкаешься верх по склону к шоссе, навьюченный мешком для почты, бельем для прачечной, посылками, книгами, канистрой для керосина и прочим, что нужно починить, отправить или наполнить. Почтальон с женой принимаются разгружать грузовичок. Народ наперебой требует заказанное: масло, яйца, сигареты, хлеб, кекс, молоко, газеты и массу других вещей, которые Джейк привозит вместе с почтой: срочные бандероли, сундуки, матрацы, дрова, мешки с углем и так далее. Полчаса уходит на то, чтобы выудить из общей кучи свое и узнать последние новости по бесплатному телеграфу.

Иногда Джейка приходится дожидаться час или два. Иногда дорогу размывает или же ломается его грузовичок.

По понедельникам, средам и пятницам, в дождь или ведро, ни о чем другом не можешь думать, как только о том: приедет ли Джейк.

Когда он уезжает, наступает пора перетаскивать всю груду домой, спускаться по скользкому склону, нагрузившись углем и дровами, керосином, бельем из прачечной, мешком с почтой, бандеролями, книгами, газетами, запасами продуктов и выпивки. Приходится делать несколько заходов. Если живешь на горе, а не у моря, каждый заход — это потерянный час.