Роман о малоизвестных страницах славянской истории. В VI–VII веках н. э. славяне боролись против кочевых племен, аварского каганата и Византии за жизненное пространство, за свое будущее.
Часть первая. УТИГУРЫ И КУТРИГУРЫ
I
Та ночь была поистине летняя: теплая и тихая, с бесконечно высоким и чистым небом над землей, с густо усеянным звездами небом. А еще запахи наполняли степь и распирали грудь неземным соблазном. Ей-богу, только было бы их изобилие, чтобы усладить себя и довольствоваться сладостями земного бытия. Но люди есть люди, им всего мало. Любовались степным привольем и стремились к поднебесной, упивались ароматами, но не говорили: насытились. Одни — в основном молодые — разжигали костры и обзаводились топливом, другие хлопотали у баранины, что жарилась на огне. Вскоре ужин, а ужин в степи, под погожим летним небом — не меньшее удовольствие, чем любование соблазнами. Он собирает в группы всех: и молчунов, и балагуров — тех, что только любят слушать беседу, и тех, кого объединяет оратор своим веселым словом.
Огонь то угасает, то снова разгорается и гонит прочь тьму, добавляет тепла, а тепло побуждает пастухов к выдумкам и делает беседу такой же приятной, как и степные соблазны. Поэтому не умолкает она ни за ужином, ни после ужина. Покой, тишина, свойственная покою, нередко лопаются и уступают место смеху, смех — очередной тишине, а то и слаженной песне. И так до глубокой ночи. Кто-то, набегавшись за день, засыпает раньше, кто-то — самые заядлые, еще беседуют, а кому-то (в большинстве своем это пожилые или совсем пожилые) приходится следить за очагом, так и за лошадьми, пасущихся там где-то поодаль, до самого рассвета. Только на рассвете позволят себе сомкнуть веки и заснуть, как и все, крепким, беспробудным сном.
Спали и тогда, когда в степи подняли тревогу.
— Эй, кутригуры! — гнал кто-то на жеребце из небольшой балки и кричал что было сил. — Беда! На наших лошадей посягнули тати! В погоню скорее! В погоню!
Этого было достаточно, чтобы всполошилась вся степь. Поэтому поскакали гонцы по степи — от стойбища к стойбищу и от очага к очагу. Тревога зовет всех, кто способен держать меч в руках, и собирает в сотни, а сотни — в тысячи. Воины становились на свое место, кметы — на свое, нередко и хан объявлялся между потревоженных.
II
Третьего дня после свадьбы все, кто сопровождал Каломель к стойбищу хана в Кутригурах, возвращались за Широкую реку, к своему роду. Хан устроил им громкие проводы, сел на выгулянного за эти дни жеребца и Каломеле велел подать — проводят ее родичей к переправе, а уже оттуда они отправятся в сопровождении доверенных мужей («верных», как их Заверган) по рубежам Кутригурской земли, которую намерен показать жене своей, а заодно и жену показать кутригурам. На это пойдет столько дней, чтобы родился, наполнился и снова родился месяц. Во всяком случае, в стойбище хана над Онгулом вернутся только тогда, как объедут всю землю от восточных до северных рубежей и от северных до западных. Южные останутся напоследок. Они идут вдоль моря, поэтому должны стать для Каломели украшением путешествия, а может, и настоящим чудом.
На первую ночевку должны встать в степи, на вторую постарались выйти к одному из кутригурских стойбищ над Широкой рекой и там, в стойбище, хан снова устроил утигурам прощальный ужин, а Каломеле позволил побыть с сестрами столько, сколько позволяла ночь. Знал же: жена его расстается с кровными надолго, кто знает, может, и навсегда. Пусть побудет с ними напоследок и удовольствуется тем, что позволяет напоследок.
Плакала, прощаясь, так горько и так по-детски истово, что даже у него, бывалого уже, шевельнулось сердце и заставило расщедриться на ласку и уговоры. Так благодарна была за них, что теперь только, как оборвала последнюю нить, соединявшую с кровными, осознала: кроме хана, у нее нет и не будет на этой земле роднее человека, — потянулась к нему доверчивее, чем позволяла себе тянуться пор, и желаниям его не противилась уже, как прежде.
Кто-кто, а Заверган знал — путь у них далек и утомителен. Поэтому не спешил преодолевать его, давал время на передышки, на встречи и торжества, на них не скупились стойбищане, поздравляя хана и юную жену его. Чтобы все это не просто радовало, а каждый раз удивляло Каломель, высылал вперед — втайне от нее — разъезды, предупреждал родичей о своем приближении. А уже родичи знали, где встречать и как встречать хана с ханшой: выезжали далеко за стойбище, поздравляли всякий раз щедрейшими и приятнейшими словами, вручали отдельно хану, отдельно ханше подарки.
Сначала загрустила: похоже, что Заверган умышленно повез ее по рубежам своей земли, чтобы собрать со стойбищан больше, чем может дать обычная свадьба, подарков, дальше начала и удивляться: откуда стойбищане знают о ней, даже в самых закоулках? Поглядывала на хана, силилась выведать все, но хан делал вид, что не понимает немых ее поглядываний и отделывался шутками.
III
Теперь у Каломели только и отрады было, что беседы с бабкой-лекаркою, а в беседах так и кружилась вокруг да около, и возвращалась к одному: когда позволят ей выйти из палатки, когда — сесть в седло. Бабушка отговаривалась, а то и кричала: о том только Небо знает. Наконец смилостивилась и сказала:
— Из палатки, горлица, можешь уже выходить, а в седло сядешь тогда, когда не увижу в тебе слабости.
— Я не больна уже. Смотрите, нет огнива-жара в теле, есть сила в руках.
— Верю, что все это есть, но есть и слабость в глазах, и бледность — на виду. Говорила раньше и сейчас говорю: пей молоко из-под кобыл и пей, сколько можешь. Зелье преодолевает немощь, молоко возвращает силу.
Что было делать? Оставалось слушаться. Поэтому и пила молоко, которое ей не медлили подносить, и заглядывала в воду, силилась узнать, возвращается уже румянец к щекам, исчезла или еще светит немощь в глазах.
IV
С тех пор не сомневалась уже: она люба хану, он нашел в ней свою отраду, поэтому не может расстаться с ней. Это немалая радость для Каломели. Видит Небо: чуть ли не наибольшая. А все же нет-нет да и закрадется в остуженную одиночеством сердце холодный порыв ветра: разве так надолго оставляют жену, когда она — желаннее из желанных? Что с того, что ханское стойбище не безмолвная пустыня, что в нем озабочены каждый раз новыми делами люди? Она, Каломель, в стороне от тех забот, ее никто не замечает. И хан не с ней. Совсем рядом, но, все же, не с ней. Мужи и кметы пленили его и держат на своих советах с утра до ночи. Ладно бы, день так — куда не шло. Пусть бы два — и то можно стерпеть. А что должна думать-гадать, когда держат хана в своих сетях почти неделю? И пьют кумыс — спорят, и не пьют — тоже спорят. Будто из бездны идет оттуда гул, порою и признак гнева — крик. А спросит своего мужа, о чем так долго и громко может идти беседа, махнет рукой и измерит ее пристальным взглядом. Только тогда, как останутся без всяких свидетелей, кроме ночи, как слишком уж расчувствуется с ней и утолится ею, прижмет крепко и скажет:
— Хотят разлучить меня с тобой, Каломелька.
— Как?
— В поход зовут. И далекий, радость моя, и причем надолго.
Поникла, перепугалась, и замолчала. Была ведь дочерью хана и знала: женам не положено знать то, что знают мужчины, тем более заранее. А знать так хотелось. Поэтому и не удержалась, спросила:
V
Отгремели бубны, отпели сопели в стольном городе тиверцев. Два лета назад — одни, вчера — другие. От тех, первых, осталось у князя Волота всего лишь приятное воспоминание, от этих — лишь ощущение видимого присутствия. Оно и понятно: те гремели и распевали давно, это — вчера. И все знают, уверен: не только свежесть впечатлений имеет вес. Ощущение соблюдения данного когда-то обещания — тоже. А, разве я не говорил себе и раз и два, и десятый: «Хлопоты — хлопотами, обычаи — обычаями, а про то, что обещал Малке, не забывай». Кажется, все делал, чтобы было так, как она хотела. Выдать же замуж — последнее, что мог сделать для детей Малкиных и прежде всего для самой маленькой из них — Миланы.
Так обернулось, не звал одну с другой и не говорил: «Слюбилась ты с ним, а ты с ним». Мужей выбирали сердцем, и, кажется, не ошиблись. Златка чувствует себя с Ближиком любимой и довольной, и Милана шла к своему Куште на свадьбу и цвела, как если бы цветок перед летней порой. Потому же рада, что слюбится, именно, с Куштою, а этим немало радует и его, князя Вотана. Одно, то немалая радость: видеть дитя свое счастливым, а во-вторых, не только дочери довольны своим выбором, он отец их, тоже. Потому что выбрали не худших, а все-таки лучших, достойных. И возрастом и видом молодцы, и на ум и нрав не скудные. Да и в ратном деле кажется, не последние будут. Кушта, правда, слишком молод еще, чтобы ставить его во главе тысячи или воеводой на рубежах. Тем не менее молодость — не порок и не помеха. Имел бы крепкую руку и на ум был бы острый, все остальное придет. Ближик тоже не намного старше был, когда настала потребность ставить его во главе гарнизона в Тире и заодно — хозяином подаренной дочери заимки между Днестровским лиманом, Третьей рекой и Третьим озером. Разве не колебался князь, смотря на молодость зятя? А поставил, видишь, и не ошибся. Ближик — он такой порядок навел в Тире и на рубежах вблизи Тиры. Вепрь только думал сделать это, а Ближик уже сделал: взял туда прежде всего жену свою Злату, затем велел забрать жен, детей начальствующим мужам и даже не только начальствующим. «Отныне ваше место здесь, — сказал он — Укореняйтесь и будьте тверды в мысли: другого посада для вас в Тиверской земле нет, и не может уже быть». То же говорил и поселянам, которые просились поселиться в его волости. И что более всего важно — проповеди эти подкрепляет удобствами и наградами, а где выгода, там соблазн, где искушение, там оживление и уверенность: с таким воеводой и властелином не пропадешь. Кушта, который ратный муж, тоже достоин того, чтобы возлагать на него надежды и на ум не скудный. Так пройдет какое-то время и можно будет посадить его по соседству с Ближиком — в отобранном у Вепря, как у изменника, Холмогороде. Как бы там ни было, кровное единение — наиболее надежное соединение. А ему, князю, надежда на верность воевод, тем более на южных рубежах Тиверской земли, ох, как требуется. Таких как Чужкрай, Власт, Ближик. Если посадить там Кушту и еще двух-трех сыновей, кого тогда бояться ему? Твердыня вон, какая надежная будет.
С такой утешительной мыслью, он направился к двери, ведущей из спальни, и только приоткрыл ее, как сразу увидел Миловиду в окружении детей. Старшие — Радим и Добролик — вероятно, спали еще, утомленные Миланиной свадьбой, эти же, наименьший и два средних, были уже свежие и бодрые, по всей видимости, давно отошли от сна и весело играли, на милом сердцу приволье.
— Ко мне, сыны мои? — пропустил в опочивальню и присел перед ними, приветливо, улыбаясь.
— А так. Пришли поздравить вас, отче, с добрым утром и поиграть затем на приволье.
Часть вторая. ОБРЫ
I
Бабушка Доброгнева, ласковая моя знахарка! Сладкими были ваши слова, еще слаще мысли о божьем повелении — жить в мире и согласии, а народ земной другое, видишь, велит: хочешь быть свободным, независимым, носи при себе меч.
Почему так получается? У бабки слишком древнее понимание закона и благодати или мысли и чаяния благонравия никогда не были и не будут совместимы с тем, что есть? Что-то очень похоже на это. Он так уверовал, в свое время, в то, что говорила его бабушка, весь отселенский народ намеревался вести по ее стопам — найти не только землю-кормилицу, а и землю-мироносицу, а ведь, как обернулось: все-таки повел своих втикачей на битву и один, и второй, и третий раз. Более того, исчезли вот обры, угомонили кутригуров — и будто не по себе стало. Вокруг свой народ, своя земля, есть даже кровные, а сердцу неуютно, чего-то хочет, куда-то рвется. Все-таки к милому сердцу уюту — на Втикач? Впрочем, похоже, будто другой червь точит сердце: не все сделал в Тиверии, оставшись за отца своего. Вероятно, не следовало уповать на уговоры кутригуров прекратить битву, гнать пришлось бы их до самого Дуная, пока не сделал свободной всю Тиверию.
«А если бы произошло то, что болтали кутригуры: в противном случае будут вынуждены обратиться за помощью к обрам? Это новый раздор и новая сеча! Или низовья, в которые оттеснили их, такая великая потеря для Тиверии? Зато не будем соседями с обрами. И кутригуры остались благодарны за милосердие. Эта благодарность немало будет весить в будущем!».
Скорее приехал бы князь-отец. Доложил бы, что сделал без него в Тиверской земле и знал бы уже, так ли сделал.
Поляне, росичи, уличи успели отправиться домой. Вероятно, пируют после сечи, славят богов, себя. Ибо все-таки вернулись с поля боя, с победой — такой, что про нее годы будут помнить. Нет на Днепре обров, притихли, будучи разгромленны, утигуры и кутригуры. А это сладкая радость, тем более для уличей, полян, да и для них, втикачей. Только Тенгри как был, так и остался спокоен. А под боком коварные и жестокие ромеи, да склонные до татьбы обры. Вдруг распахнулась дверь, и на пороге встал слуга:
II
Земля на Втикачах и небо над Втикачем богата соблазнами, чуть ли не самая соблазнительная среди них — плодородные нивы в долинах, мягкая теплота над долинами. Проходит второй десяток лет, как поселились здесь по милости киевского князя тиверцы, ни разу не изведали, что такое пагубная жара в разгар лета и — ветры-суховеи из пустынного Леванта. Только и горести было, что выпало осваивать необжитые окраины Заросья и испытывать сильные морозы, снежные заносы в этих окраинах. Наступала теплынь — удостаивались и благодати, а более всего в передлетье, когда изобилуют зеленью долины, начинает медоносить лес. Стелется тогда от края до края зеленое море трав, наряжается в новые одежды закурчавленные верхушки деревьев по оврагам, радуется плодоносию Матери Земли и славит землю-плодоносицу многочисленная птица — в лесу и в поле, особенно над полем, в том небе, где томится от щедрот Хорса воздух и откуда открываются не отдельные, а соблазнительные для глаза окрестности, — вся земля.
Всадникам, что направлялись к Втикачам ранним утром, и вдоль Втикачей — тогда, как благословлялось на свет, было не до окрестностей и не до соблазнов в окрестностях: над рекой клубились туманы, пусть не те, что пробирают до костей, но, все же, густые и повсеместные. Разве за такими присмотришься к чему-либо? Смотри за едва проторенной просекой и держись просеки — вот и вся твоя забота. Зато, когда вышло из-за горизонта румяное, после ночной купели, солнце и брызнуло на долины золотыми стрелами Хорса, и княгиня, и сопровождение ее засветились лицами и стали оглядываться, как тают под теми стрелами густые и повсеместные еще туманы, как корчатся, тая, и отступают ближе к лощинам, опушкам и оврагам. Из седых стали белыми и оттого какими-то причудливыми. Жмутся к земле и сгущаются, жмутся и сгущаются, как-будто просятся оставить их хотя бы в этой до предела сгущенной малости. Залитые солнцем долины набирают от этого бескрайную красоту и бескрайное искушение. Такое, что хоть останавливайся и любуйся ими. Ведь не всегда есть возможность видеть, ибо заботы дня укорачивают и укорачивают возможность наглядеться земными искушениями, не говоря уже о бескрайных.
На какое-то время река круто выгнулась направо и выскочила на редколесья, а там и в поле. Довольно широкое оно было здесь, такое широкое, как нигде. По одну сторону пути, что оставил изогнутую луку реки и шел теперь полем, что лежало под солнцем и гнало ленивые волны чистой и дородной ржи, по другую — кипела белым наводнением гречиха. От ржаного поля наплывало на всадников только величие, а от гречихи красота — и медовые ароматы. Такие пьянящие, дух захватывали.
Княгиня Зорина первый захмелела от них и остановила жеребца.
— Чье это поле? — обернулась к сотенному.
III
А князя Богданки, и воинов, ушедших с Богданко, не было и не было. То ли заждались все встречи с ними, то ли трудности в быте без мужей слишком подпирали, не стало терпения у одной из жен, не стало у второй, а этого оказалось достаточно, чтобы не стало его и у всех других: собрались однажды всем Детинцем, а может, и селами, что соседствовали с Детинцем, и отправились в терем княжеский, сняли караул с терема:
— Позовите нам княгиню! — повелели слугам.
Челядь следила за воротами и не спешила слушаться, но, все же, колебалась: сказать или не сказать княгине, какая беда нависла над всеми, кто в тереме, но княгиня сама услышала шум и не замедлила предстать перед втикачскими женами.
— Что привело вас, огнищанки, к княжескому терему? Вижу, взбунтовались и гневны в заварушке своей. На кого и почему?
— Терпения уже нет, княгиня. Обры повержены, а где наши мужи? Почему князь держит их в Тиверии?
IV
Тризна началась принесением жертвы Перуну. Неподалеку от Детинца, в темной роще над Втикачем пылал при развесистом дубе костер, чувствовался запах щедро пролитой крови, безмолвно стояли, прикованные мыслями к божьему дому в дубе, втикачский люд. А князь протягивал руки и зычно говорил, обращаясь к дуплу бога-громовика:
— Великий боже, громовержец Перун! Прими дары наши, а с ними и низкий поклон перед ликом и именем твоим за дарованную победу над супостатом, за силу, что послал нам в руки на поле боя и за ясность ума и прочность сердца, которыми одарил каждого в трудное для родов наших время.
— Прими, господи! — вторили князю люди.
— Будь и впредь милостив к нам, Перун. Множь нашу силу, поддерживай победоносный дух и острый меч, а более всего отведи от нас намерения вражеские.
— Отведи, боже, злые намерения!