Юкио Мисима (настоящее имя Кимитакэ Хираока, 1925–1970) — самый знаменитый и читаемый в мире японский писатель, автор сорока романов, восемнадцати пьес, многочисленных рассказов, эссе и публицистических произведений. В общей сложности его литературное наследие составляет около ста томов, но кроме писательства Мисима за свою сравнительно недолгую жизнь успел прославиться как спортсмен, режиссер, актер театра и кино, дирижер симфонического оркестра, летчик, путешественник и фотограф. В последние годы Мисима был фанатично увлечен идеей монархизма и самурайскими традициями; возглавив 25 ноября 1970 года монархический переворот и потерпев неудачу, он совершил харакири.
Данная книга объединяет все наиболее известные произведения Мисимы, выходившие на русском языке, преимущественно в переводе Г.Чхартишвили (Б.Акунина).
СОДЕРЖАНИЕ:
FB2Library.Elements.Poem.PoemItem
Жизнь и смерть Юкио Мисимы,
или
Как уничтожить Храм
[1]
I
25 ноября 1970 года знаменитый писатель Юкио Мисима, неоднократно поражавший эксцентричными выходками японскую публику, устроил последнее в своей жизни и на сей раз отнюдь не безобидное представление. Он попытался поднять мятеж на одной из токийских баз Сил Самообороны, призывая солдат выступить против «мирной конституции», а когда его затея провалилась, писатель лишил себя жизни средневековым способом харакири…
Почти каждый, кто писал о Мисиме, был вынужден начинать, так сказать, с самого конца — с трагических событий 25 ноября. И это не просто средство возбуждения читательского интереса — после кровавого спектакля, устроенного на военной базе Итигая, уже невозможно рассматривать феномен Мисимы иначе как через призму этого дня, который разъяснил многое, казавшееся прежде непонятным, расставил все по своим местам.
Юкио Мисиме было сорок пять лет. За свою недолгую жизнь он успел сделать невероятно много. Сорок романов, пятнадцать из которых были экранизированы еще до гибели писателя; восемнадцать пьес, с успехом шедших в японских, американских и европейских театрах, десятки сборников рассказов и эссе — таков впечатляющий итог четвертьвекового литературного труда. Но интересы Мисимы были поистине неохватны и одним писательством не исчерпывались. Он был режиссером театра и кино, актером, дирижировал симфоническим оркестром. Занимался кэндо («путь меча» — национальное фехтовальное искусство), карате и тяжелой атлетикой, летал на боевом самолете, семь раз объехал вокруг земного шара, трижды назывался а числе наиболее вероятных претендентов на Нобелевскую премию. Наконец, в последние годы жизни немало толков вызывало его фанатичное увлечение идеей монархизма и самурайскими традициями; он создал и содержал на собственные средства целую военизированную организацию — «игрушечную армию капитана Мисимы», как ее именовала насмешливая пресса (после смерти писателя «Общество щита» сразу же прекратило существование).
Интересно, что в самой Японии страшное прощальное действо, разыгранное 25 ноября, расценили как акт политический лишь ультраправые, нуждавшиеся в героическом символе для привлечения в свои ряды молодежи. Националисты, при жизни Мисимы относившиеся к нему с подозрением и даже враждебностью, не читавшие его книг, немедленно объявили писателя носителем «истинно самурайского духа» и ежегодно отмечают годовщину его смерти.
Еще больше шумиха вокруг смерти Мисимы обрадовала советских идеологов: определенным образом интерпретированная, эта история отлично дополняла картину внешнего мира, зверино-опасного для Страны Победившего Социализма. В Америке свирепствовал ку-клукс-клан, в Греции — «черные полковники», в ФРГ — реваншисты, очень кстати тут оказался и «самурайствующий фашист» Мисима. Появились статьи в «Правде» («В самурайском угаре»), «Красной звезде» («Наследники самураев»), прошла тассовка, перепечатанная множеством газет по всей стране: «Так называемое „самоубийство“ Мисимы произошло совершенно неслучайно. Оно является продуктом политики милитаризации, проводимой американо-японской реакцией…» Стоит ли после этого удивляться, что произведения писателя начали переводить на русский язык с многолетним опозданием, а его имя долгие годы было притчей во языцех у отечественных пропагандистов-международников?
II
В серьезных исследованиях — как японских, так и зарубежных, — политическая мотивировка самоубийства писателя либо отметается начисто, либо ей отводится роль второстепенная: к такому выводу приходит всякий, кто внимательно изучил биографию и творчество Мисимы.
Весьма популярна версия «синдзю» — о двойном самоубийстве влюбленных, которое издавна окутано в Японии романтическим ореолом. Дело в том, что вместе с Мисимой сделал харакири один из его последователей, двадцатипятилетний студент Морита, а в произведениях раннего периода (романы «Исповедь маски» и «Запрещенные цвета») сильны гомосексуальные мотивы. Эту версию особенно охотно подхватила падкая на пикантности пресса, но людям, хорошо знавшим Мисиму в зрелом возрасте, она не кажется правдоподобной.
Многие — и в первые дни всеобщего шока это, вероятно, была самая здоровая реакция — сочли, что Мисима был болен психически и совершил самоубийство в невменяемом состоянии. Когда премьер-министра Сато 25 ноября спросили, как он расценивает поступок писателя, тот, пожав плечами, заявил: «Да он просто свихнулся». Наверное, и в самом деле трудно говорить о душевном здоровье применительно к Мисиме, однако на роковой шаг его толкнула не внезапная вспышка безумия. Вся жизнь писателя, отраженная в его произведениях, была, по сути дела, подготовкой к кровавому финалу. Исчерпывающий ответ на вопрос потрясенных современников «почему?» дан на страницах написанных Мисимой книг. Творчество писателя освещено зловещим и магическим сиянием его эстетической концепции Смерти.
«Вот все, что мы знаем о нем, — и вряд ли когда-либо узнаем больше: смерть всегда была единственной его мечтой. Смерть представала перед ним, прикрывая свой лик многообразными масками. И он срывал их одну за другой — срывал и примерял на себя. Когда же ему удалось сорвать последнюю из масок, перед ним, должно быть, предстало истинное лицо смерти, но мы не знаем, способно ли было даже оно привести его в трепет. До этого момента желание умереть заставляло его неистово стремиться к новым маскам, ибо, обретая их, он постепенно становился все прекраснее. Следует помнить, что у мужчины жажда стать красивее совсем иной природы, чем у женщины: у мужчины это всегда желание смерти…»
Эти строки написаны самим Мисимой, и, хотя речь идет о герое романа «Дом Киоко» (1959) актере Осаму, совершившем самоубийство вместе со своей любовницей, писатель излагает здесь эстетическую формулу, определившую его собственную судьбу: для Мисимы Прекрасное и Смерть всегда являлись частями неразрывного равенства. Это стержень, на который нанизывается весь жизненный путь Мисимы, все его творчество. В тридцать восемь лет он писал — на сей раз уже не о персонаже, о себе: «Я начинаю понимать, что юность, цветение юности — ерунда и стоит немногого. Но это вовсе не означает, что я с приятностью ожидаю старости. Остается лишь одно: смерть — мгновенная, вездесущая, всегда стоящая рядом. По-моему, это единственная подлинно соблазнительная, подлинно захватывающая, подлинно эротическая концепция».
III
Роман «Золотой Храм», написанный в 1956 г., можно назвать эстетическим манифестом Мисимы. «Золотой Храм» считается не только шедевром творчества писателя, но и самым читаемым в мире произведением японской литературы.
В 1950 году послушник буддийской обители в приступе безумия сжег храм Кинкакудзи — самый знаменитый из архитектурных памятников древней японской столицы Киото. Мисиму, всегда считавшего, что гибель делает Прекрасное еще более совершенным, не могло не потрясти это событие. Так родилась идея романа «Золотой Храм». К 1956 году, когда он был написан, эйфория, вызванная путешествием в Грецию, уже миновала, Мисима понял, что обманывал себя, стал жертвой иллюзии: Прекрасное вновь ускользнуло от него, оно никак не желало уживаться с повседневностью. Роман «Золотой Храм» — настоящая штудия этого конфликта, попытка обосновать возможность жизни без Прекрасного, попытка спастись, уничтожив, удалив из мира Красоту. Мисима упрощает своему герою эту задачу, воплотив Прекрасное во вполне конкретном объекте, сделав идеал предметным. Траектория страстных, так похожих на классическую любовь-ненависть взаимоотношений послушника Мидзогути с Храмом причудлива и на первый взгляд непоследовательна, но есть в ней своя внутренняя логика, вполне вписывающаяся в уже знакомую формулу.
Первая встреча с Храмом: Кинкакудзи «скрывает свой прекрасный облик», тем самым как бы предупреждая юношу о своей труднодоступности и о сложности предстоящих взаимоотношений. Далее следует период постижения Прекрасного — Мидзогути жадно впитывает красоту, это напоминает привыкание к смертельной силы наркотику: вот Храм ночью, вот он — покрытый снегом, вот — в жару; ипостасям Прекрасного несть числа. Но гармония, слияние с ним приходит к герою романа лишь с уверенностью, что Кинкакудзи непременно погибнет под американскими бомбами. Иными словами, когда восстановится тождество Прекрасное — Смерть («Я нашел посредника, способного связать меня с Храмом…»). Гибель Храма для Мидзогути пока еще не отделима от его собственной смерти: «Я буквально пьянел от одной мысли, что единый пламень может уничтожить нас обоих. Общность ниспосланного на нас проклятия, общность трагической, огненной судьбы давала мне возможность жить с Храмом в одном измерении».
Однако успокоение недолго тешит душу бедного заики: война окончилась, не причинив Прекрасному ни малейшего вреда: оно не только уцелело, но даже «никогда еще онХрам не являлся мне в столь незыблемом великолепии, несказанно превосходившем и мое воображение, и реальность окружающего мира». Смерть отступила, ненавистная герою романа вечность вновь «утвердилась в своих правах», магическое тождество нарушилось, и отныне Прекрасное вновь стало недоступным. Однако внутренний мир героя остался открытым и беззащитным перед бесстрастным, завораживающим взором эстетического и нравственного абсолюта, в который превратился Храм. Этому недостижимому идеалу противопоставлены женские образы романа: Уико, проститутка в красном пальто, учительница музыки и прочие подружки Касиваги. Женщина для Мидзогути — воплощение желанной и вечно ускользающей Жизни, реальности, земной тверди. И его настойчивые попытки предаться физической любви — это стремление обрести точку опоры, почву под ногами. Несовместимость высшей Красоты, вечного свидетеля и судии всех поступков, с жалкими утехами плоти, с самой жизнью — вот что сводит героя Мисимы с ума.
И конечно, не обходится без Искусителя, История терзаний, поисков и падения Мидзогути может восприниматься и как вариация на вечную тему Фауста, только нарочито сниженная и несколько даже спародированная. Жалок не только новый Фауст, слишком уж невзыскательный в своих поисках прекрасного мгновения. Касиваги, провожатый героя по пути земных соблазнов, хоть и является несомненным членом клана литературных дьяволов, но это — Сатана окарикатуренный, утрированный, так же как утрирована легкая сатанинская хромота, превращенная у Касиваги в гротескный физический изъян. Искуситель Мидзогути — не Мефистофель и не Воланд, а отпрыск захудалой линии этого старинного рода, скорее это «мелкий бес» Сологуба, черт Ивана Карамазова или демон, которого поминает Ставрогин («О, какой мой демон! Это просто маленький, гаденький, золотушный бесенок с насморком, из неудавшихся»).
IV
Что такое жизнь, лишенная Прекрасного, жизнь ли это вообще? И что такое Прекрасное — очаровательный пушистый котенок или гнилой зуб, который, по словам Касиваги, «ноет, тянет, пронзает болью»?
Сожжение Золотого Храма и было «вырыванием гнилого зуба». Мисима попытался совершить сакральный акт — убить в своей душе Прекрасное, требующее все новых жертв, становящееся опасным для самой жизни художника. Писателя занимает вопрос: возможно ли прожить на свете вовсе без гнета Красоты?
Конец пятидесятых, начало шестидесятых — это период, когда Мисима примеряет маску нигилизма, изучая анатомию этого явления со свойственной ему обстоятельностью. В 1959 году выходит роман «Дом Киоко», который писатель назвал своим «исследованием нигилизма». Он писал: «Персонажи мечутся, повинуясь зову своих склонностей, профессий и сексуальных влечений, но в конце концов все дороги, сколь бы извилисты они ни были, приводят к нигилизму».
Здесь главный герой — авторское «я» — как бы разложен на четыре составляющих: художник, жрец высокого искусства; актер, воплощение физической красоты, современный Нарцисс; удачливый предприниматель с апокалипсическим комплексом и, наконец, боксер, обуреваемый жаждой действия — неважно какого и во имя чего. Каждый из персонажей, кроме художника, всецело принадлежащего Прекрасному, тянется к смерти; и двое из героев ее находят. Актер убивает себя сам, боксер погибает в бессмысленной потасовке. Предприниматель остается жить, сладострастно ожидая конца вселенной. Роман действительно напоминает исследование, автор словно выбирает, пробует на вкус, какое блюдо ему больше по душе.
«Дом Киоко» — не первое обращение Мисимы к теме нигилизма и морального индифферентизма. Новелла «Смерть в середине лета», написанная еще в начале пятидесятых, — произведение яркое, но страшноватое, находящееся как бы вне сферы обычных человеческих чувств. Это очень холодное, отстраненно-безучастное исследование человеческой души в одном из наиболее кризисных ее состояний: боль утраты, горе, семейная трагедия. Действительно, что может быть ужаснее ситуации, когда мать по нелепой случайности лишается сразу двух своих детей?
V
Какой контраст с новеллой «Смерть в середине лета» являет собой знаменитый рассказ «Патриотизм», написанный девять лет спустя! Трудно поверить, что это один и тот же автор. Бесстрастности нет и в помине — здесь Мисима пристрастен и взволнован, он любуется своими героями, явно исполнен желания разделить с ними и наслаждение, и муку.
С нигилизмом покончено, отныне творческий путь и судьба писателя определены на годы вперед, вплоть до самого конца. Небольшой рассказ стал отправной точкой дороги, приведшей к трагическому финалу.
Действие происходит в феврале 1936 года, когда группа молодых националистически настроенных офицеров, недовольных излишне либеральным, по их мнению, правительством, устроила военный путч. Заговорщики утверждали, что цель восстания — вернуть императору узурпированную неправедными министрами власть. После того как Хирохито осудил своих непрошеных «заступников», мятеж удалось довольно быстро подавить. История этого фанатичного, кровопролитного выступления будоражила воображение Мисимы, все здесь укладывалось в его излюбленную эстетическую формулу: молодые (а стало быть, прекрасные) воины сначала щедро проливали чужую кровь, потом не пожалели своей (двое офицеров предпочли плену харакири). Писатель еще не раз вернется в своих произведениях к описанию событий февраля 1936 года.
В новелле описано самоубийство молодой супружеской четы. Гвардейский поручик Такэяма, оказавшись перед неразрешимой моральной дилеммой, делает харакири. Его юная красавица жена, как подобает супруге самурая, тоже лишает себя жизни. Мисима хотел показать, каких людей он считает носителями истинно японского духа, но талант оказался сильнее авторского замысла. По мере развития событий отступает, забывается идейная подоплека кошмарного ритуала, и вдруг рождается жгучее, болезненное ощущение трагической утраты, напрасной гибели двух молодых, полных жизни и любви человеческих существ, — впрочем, такое восприятие финала субъективно: во всяком случае, автор явно рассчитывал на совершенно иной эффект. Возникающему чувству потери, которую невозможно оправдать никакими высокими резонами, не способен помешать даже претенциозный, временами граничащий с дурным вкусом стиль, прежде не свойственный утонченному эстету Мисиме. «Идеологическое» обоснование двойного самоубийства (патриотические чувства и преклонение перед императором) дается не очень вразумительно, как бы скороговоркой — чувствуется, что пока это для писателя не главное. Зато сам процесс харакири показан с ужасающей дотошностью.
Читателю, не знакомому с предыдущими произведениями Мисимы, наверняка показалось бы непонятным в авторском послесловии утверждение, что «Патриотизм» — «не комедия и не трагедия, а рассказ о счастье». Но мучительная смерть молодого красивого тела и была для Мисимы высшим проявлением счастья.
Романы
ЗОЛОТОЙ ХРАМ
Глава 1
О Золотом Храме еще в раннем детстве рассказывал мне отец.
Родился я на отдаленном мысе, сиротливо уходящем в море к северо-востоку от Майдзуру. Отец был родом из других мест, его семья жила в Сираку, восточном пригороде Майдзуру. Уступив настояниям родных, он принял сан священника и стал настоятелем захолустного прибрежного храма. Здесь он женился, здесь появился на свет его сын — я.
На мысе Нариу не имелось даже школы, и, едва сойдя с колен матери, я был вынужден покинуть отчий дом и поселиться у дяди, брата отца, в Восточном Майдзуру. Там я и стал ходить в гимназию.
Родина моего отца оказалась краем, где круглый год щедро сияло солнце, но в ноябре и декабре по нескольку раз в день с небес — какими бы синими и безоблачными они ни были — низвергался холодный осенний дождь. Уж не коварству ли погоды тех мест обязан я своим непостоянным и переменчивым нравом?
Майскими вечерами, вернувшись после уроков в дядин дом, я, бывало, сидел на втором этаже, в комнатке, отведенной мне для занятий, и глядел из окна на окрестные холмы. В лучах закатного солнца их склоны, укрытые молодой листвой, казались мне похожими на расставленные кем-то позолоченные ширмы. Я смотрел на них и представлял себе Золотой Храм.
Глава 2
Со смертью отца кончается мое отрочество. Но можно ли было назвать это отрочеством — меня самого поражало, насколько лишен я всех обычных человеческих чувств. Нет, «поражало», пожалуй, не то слово: поняв, что даже смерть отца не в состоянии вызвать у меня ни малейшей грусти, я впал в какое-то тупое оцепенение.
Когда я приехал, отец уже лежал в гробу. Ничего удивительного, ведь на то, чтобы добраться до мыса Нариу, у меня ушли целые сутки — сначала пешком до порта Утиура, потом морем. Стояли раскаленные от зноя дни, близился сезон дождей. По обычаю гроб должны были отнести в дальний, пустынный конец мыса и сжечь там, на самом берегу моря; ждали только меня.
Странное это событие — смерть деревенского священника. Есть в нем нечто поразительно обыденное. Ведь настоятель храма — своего рода духовный центр общины, сопровождать прихожан, переступающих черту жизни и смерти, входит в его обязанности, он как бы отвечает за всех умерших. И вот священник сам лежит мертвый в своем храме. И поневоле кажется, что на сей раз он чересчур серьезно отнесся к исполнению долга. Или, того пуще, что священник пал жертвой ошибки: учил-учил людей, как надо умирать, решил продемонстрировать им это сам и вот чего-то не рассчитал — взял и действительно покинул сей мир.
Гроб стоял в храме как-то очень значительно, словно действие разыгрывалось по заранее написанному сценарию. Вокруг рыдали скорбящие: молодой послушник, прихожане, моя овдовевшая мать. Когда послушник, запинаясь, стал читать сутры, я не мог отделаться от ощущения, что отец из гроба подсказывает ему слова.
Лицо отца утопало в ранних летних цветах. Они были до того свежими и живыми, что становилось как-то не по себе. Казалось, цветы заглядывают в некий бездонный колодец, ибо мертвое лицо, сохраняя прежнюю оболочку, уходит куда-то вниз, на недосягаемую, безвозвратную глубину. Мертвое лицо недвусмысленно напоминает о том, насколько далека и недоступна материя. Я впервые увидел, как по мановению смерти дух обращается в материю; мне вдруг стало понятнее, отчего так равнодушен и недостижим окружающий меня материальный мир — все эти майские цветы, стулья, карандаши, эта школа, это солнце…
Глава 3
Исполнился год со дня смерти отца, и моей матери пришла в голову странная идея. Поскольку я отбывал трудовую повинность и не мог навестить родительский дом, она решила сама приехать в Киото и привезти с собой табличку с посмертным именем отца, чтобы преподобный Досэн Таяма в память об умершем друге почитал над ней сутры — пусть хоть несколько минут. Денег заплатить за поминальную службу у матери, конечно, не было, и она изложила свою просьбу в письме к настоятелю, всецело уповая на его великодушие. Святой отец дал согласие и известил меня о своем решении.
Новость не доставила мне особой радости. Я не случайно до сих пор избегал рассказывать о матери, мне не хотелось касаться этой темы.
Я ни словом не упрекнул мать после той памятной ночи. Ни единым взглядом. Может быть, ей так и осталось невдомек, что я все видел. Но в сердце своем я ее не простил.
Это случилось во время моих первых каникул, когда, отучившись год в гимназии, я вернулся на лето в отчий дом. У нас тогда гостил дальний родственник матери, некий Кураи, который приехал в Нариу из Осака, потерпев крах в каких-то коммерческих делах. Его жена, происходившая из богатой семьи, отказалась пустить незадачливого мужа в дом, и пришлось ему, пока улягутся страсти, попросить убежища под кровом моего отца.
У нас в храме имелась одна-единственная москитная сетка, и все мы — отец, мать и я — вынуждены были спать вместе (как только не заразились мы от отца туберкулезом, не знаю), а тут еще под сеткой стал ночевать и Кураи. Помню, как в ту ночь пронзительно трещали цикады во дворе. Они-то меня, наверное, и разбудили. Раскатисто шумел прибой, полог светло-зеленой москитной сетки слегка колыхался на ветру. Однако было в этом шевелении нечто необычное.
Глава 4
Итак, весной сорок седьмого года я поступил на подготовительное отделение университета Отани. Со стороны могло бы показаться, что все складывается как нельзя лучше и я уверенно ступаю по жизни, пользуясь неизменным расположением Учителя и вызывая зависть недругов. На самом же деле поступлению в университет предшествовало событие, при воспоминании о котором меня и поныне охватывает дрожь.
Через неделю после того снежного утра, когда настоятель объявил, что я буду учиться в университете, я, вернувшись из школы, столкнулся лицом к лицу со своим обойденным соперником — тот взглянул на меня со странным ликованием. До этого он делал вид, что не замечает моего существования.
В поведении отца эконома и всех прочих я тоже уловил нечто необычное, хотя внешне все оставалось по-прежнему. Вечером я пошел в келью Цурукава и пожаловался ему на непонятную перемену, произошедшую в братии. Поначалу Цурукава отвечал уклончиво, но он никогда не умел скрывать своих чувств и вскоре виновато посмотрел на меня исподлобья.
— Мне рассказал… (тут Цурукава назвал имя третьего из послушников), но его при этом тогда не было, он еще не вернулся из школы… В общем, тут днем произошла какая-то странная история.
У меня все сжалось в груди. Я насел на своего приятеля, и он, заставив меня поклясться, что я его не выдам, глядя мне прямо в глаза, рассказал следующее.
Глава 5
Она шла не по стадиону, а по примыкавшей к нему улочке, которая с противоположной стороны была застроена жилыми домами. Тротуар находился на полметра ниже уровня спортивной площадки.
Женщина вышла из дверей роскошного особняка в испанском стиле. Над крышей торчали две трубы, окна были забраны ажурными решетками, стеклянная крыша оранжереи придавала дому вид хрупкий и беззащитный, однако двор окружала высокая проволочная изгородь.
Мы с Касиваги сидели на бревне как раз напротив этой ограды. Я случайно взглянул в лицо женщине и, ошеломленный, замер — аристократичные черты в точности соответствовали приметам, по которым Касиваги определял «любительниц косолапости». Позднее мне стало стыдно за свое изумление; я решил, что Касиваги давно приметил эту женщину и, может быть, даже заранее имел на нее виды.
Мы ждали, пока незнакомка подойдет поближе. Ярко светило весеннее солнце, синей громадой дыбилась гора Хиэйдзан, к нам приближалась молодая женщина. Я еще не успел оправиться от впечатления, которое произвели на меня странные речи Касиваги: он говорил, что его косолапые ноги и его женщина существуют в реальном мире независимо, словно две звезды, а сам Касиваги тем временем вкушает наслаждение, все глубже погружаясь в химеры и иллюзии. В это мгновение солнце скрылось за тучей, и на нас с Касиваги легла тень; мне почудилось, что мир приоткрыл нам свой призрачный лик. Все вдруг стало пепельно-серым и ненадежным, ненадежным показалось мне и собственное существование. Незыблемыми и реальными оставались только темно-фиолетовая вершина горы да еще шагавшая по тротуару грациозная фигурка.
Женщина несомненно приближалась, но время тянулось мучительно, словно нарастающая боль, и с каждым шагом в лице незнакомки все яснее проглядывали иные, не имевшие к ней никакого отношения черты.
ИСПОВЕДЬ МАСКИ
Глава первая
Я очень долго пытался доказать окружающим, что помню момент своего рождения. Взрослые всякий раз поначалу смеялись, а потом решали, что я над ними издеваюсь, и смотрели на бледного мальчика с совсем недетским лицом неодобрительно и укоризненно. Если это были какие-нибудь малознакомые люди, бабушка, боясь, что ее внука сочтут за идиота, резким голосом приказывала мне пойти куда-нибудь поиграть.
Все еще посмеиваясь, взрослые обычно пускались в какие-нибудь научные рассуждения. Стараясь выражаться попроще, чтобы ребенок понял, они понемногу распалялись. Младенец рождается с закрытыми глазами, говорили они. Но если даже и с открытыми, все равно его память не способна удержать увиденное. «Ну как, понял?» — спрашивали взрослые, похлопывая по плечику все еще сомневающегося ребенка. Тут они обычно спохватывались, вообразив, что попались на удочку маленького шутника. С детьми надо держать ухо востро. Чертенок наверняка подлавливает нас, чтобы спросить про «это самое». Сейчас пролепечет своим невинным голоском:
«А откуда я родился? И почему?»
Поэтому в конце разговора взрослые всякий раз умолкали и смотрели на меня с какой-то непонятной оскорбленной улыбкой.
На самом деле их подозрения были совершенно безосновательны. Я вовсе не собирался расспрашивать их про «это». Да и потом, мне в голову бы не пришло расставлять взрослым какие-то ловушки — я слишком боялся вызвать их неудовольствие.
И все же, невзирая на все насмешки и разъяснения старших, я твердо знал, что помню миг своего рождении. Может быть, мне рассказал кто-то из присутствовавших при родах, а я потом об этом забыл? Или виной всему мое своевольное воображение? Как бы то ни было, одна картина так и стоит у меня перед глазами. Это край тазика, в котором купали новорожденного. Тазик был совсем новый, из отполированного свежего дерева; изнутри я видел, как на его бортике ослепительно вспыхнул луч света — яркий, золотой, и всего в одном месте. Лившаяся в тазик вода пыталась слизнуть этот золотой блик, но так и не сумела. Наоборот, вода вокруг меня, то ли отражая луч, то ли вобрав его, и сама заискрилась огоньками, по ней прошла мелкая сияющая рябь.
Глава вторая
Мне было двенадцать лет, и я вот уже целый год страдал, — как страдает ребенок, которому досталась удивительная и непонятная игрушка.
Игрушка эта иногда вдруг набухала и всем своим видом намекала, что, если научиться с ней обращаться, возможны какие-то очень интересные игры. Но инструкции к ней не было, и всякий раз, когда игрушка выказывала желание вовлечь меня в свои забавы, я терялся. Иногда от унижения и нетерпения мне хотелось ее разломать. Но в конце концов я уступал этой своенравной мучительнице, в чьем облике таилась какая-то сладкая тайна, и просто пассивно наблюдал — что будет дальше.
Со временем я стал прислушиваться к игрушке более спокойно, желая понять, куда она меня зовет. И тогда я обнаружил, что у нее есть свои определенные склонности, свое внутреннее устройство. Склонности эти постепенно выстраивались в единую цепочку: детские фантазии; загорелые тела юношей на пляже; пловец, которого я видел в бассейне; смуглый жених одной из моих кузин; мужественные герои приключенческих романов. Прежде я заблуждался, полагая, что мое влечение к подобным вещам имеет чисто поэтическую природу.
Кроме того, моя игрушка поднимала голову каждый раз, когда я представлял себе смерть, кровь и мускулистое тело. У паренька, прислуживавшего в нашем доме, я тайком брал иллюстрированные журналы, на красочных обложках которых были изображены кровавые поединки, молодые самураи, делающие харакири, и солдаты, падающие на бегу, прижав ладони к окровавленной груди. Встречались в журналах и фотографии молодых борцов сумо — неименитых и еще не успевших заплыть жиром… При виде подобных картинок игрушка немедленно оживлялась, проявляя все признаки любопытства. Возможно, точнее было бы назвать это не «любопытством», а «любовью» или, скажем, «требовательностью».
Когда связь этих событий стала мне ясна, я начал стремиться к наслаждению уже сознательно, намеренно. Возникла система отбора и подготовки. Если мне казалось, что картинка в журнале недостаточно красочна или выразительна, я брал цветные карандаши, перерисовывал ее на лист бумаги, а дальше уже подправлял, как хотел. Так появились рисунки цирковых атлетов, корчащихся от удара штыком в грудь, и разбившихся канатоходцев с расколотым черепом и залитым кровью лицом. Свои «жестокие картинки» я прятал в самом дальнем углу книжного шкафа и, помню, иногда, сидя в школе на уроке, переставал слышать учителя и замирал от ужаса при одной мысли, что кто-то из домашних найдет мой тайник. Однако уничтожить их не решался — слишком уж привязалась к ним моя игрушка.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Все говорят, что жизнь подобна театру. Но для большинства людей это не становится навязчивой идеей, а если и становится, то не в раннем детстве, как у меня, — уже тогда я был твердо убежден в непреложности этой истины и намеревался сыграть отведенную мне роль, ни за что не обнаруживая своей подлинной сути. Моя убежденность подкреплялась крайней наивностью и отсутствием жизненного опыта, хотя где-то в глубине души таилось смутное подозрение — а вдруг остальные живут иначе? Нет, уверял я себя, все люди вступают в жизнь точно так же. Я оптимистично полагал, что стоит закончиться спектаклю, и занавес закроется сам собой. В этой вере меня поддерживала и убежденность в том, что я непременно умру молодым. Со временем, однако, моему оптимизму, а точнее мечте, предстояло вынести жестокий удар.
Чтобы меня поняли правильно, скажу сразу: я пока говорю вовсе не о пресловутой «самоидентичности», а о материи куда более простой — о чувственном желании. Только о нем, и больше ни о чем.
В школе жизни я был врожденным двоечником, но мне тоже хотелось переходить из класса в класс, а потому я разработал свою систему, знакомую каждому бездарю: на экзаменах нужно списывать правильный ответ у товарищей и делать вид, что решил все задания сам. Нередко этот нехитрый способ, еще более примитивный и недостойный, чем пользование шпаргалкой, оказывается вполне действенными. Экзамен сдан, двоечник переходит в следующий класс. Однако занятия здесь ведутся уже на новом уровне сложности, а ведь бедняга не понял и более простого материала. Он сидит на уроках, вроде бы слушает учителя, но уразуметь ничего не может. Перед несчастным тупицей два пути: либо махнуть на все рукой и пропадать, либо прикидываться и дальше, будто наука дается тебе. Выбор определяется даже не тем, сколько мужества и сколько слабости в тебя заложено природой, а тем, какого свойства эти мужество и слабость. Каждое из решений может объясняться и первым из этих качеств, и вторым; и в любом случае присутствует неистребимое, почти поэтическое пристрастие к праздности.
Однажды возле школьного забора я догнал группу одноклассников, громко обсуждавших последнюю сплетню: один из наших соучеников (его поблизости не было) якобы влюбился в кондукторшу автобуса, на котором ездил в гимназию. Затем разговор принял более общий характер — можно ли найти что-либо привлекательное в женщине, работающей кондуктором? И тогда я нарочито небрежным тоном, деля слова, произнес:
Глава четвертая
К моему удивлению, пугавшая меня обычная жизнь не торопилась начинаться. Взамен воцарилось состояние всеобщего смятения, и люди думали о пресловутом «завтрашнем дне» еще меньше, чем во время войны.
Вернулся из армии мой знакомый, у которого я одалживал студенческий мундир, — пришлось отдать. Однако я тешил себя иллюзией, что, сменив наряд, освобожусь от воспоминаний и вообще от прошлого.
Умерла младшая сестра. Обнаружилось, что я, оказывается, умею плакать, — это подействовало на меня успокаивающе. Я узнал, что Соноко сосватана и обручена с каким-то мужчиной. Вскоре после похорон моей сестры они справили свадьбу. Можно ли назвать облегчением чувство, которое я испытал при этом известии? Безусловно, я пытался уверить себя, что очень рад такому исходу. Что может быть естественнее подобного финала — ведь это я ее бросил, а не она меня?
С давних пор я приучил себя трактовать любые удары судьбы как великую победу моей воли и разума. Временами моя спесь граничила с безумием. При этом в упоении собственным хитроумием было что-то подловатое и недоделанное — так ликует самозванец, волей случая оказавшийся на королевском троне. И невдомек несчастному болвану, что расплата за глупую удачу и бессмысленный деспотизм неотвратима и близка.
Весь следующий год я пребывал в смутно-оптимистическом настроении. Учил свою юриспруденцию, с постоянством заведенного механизма курсировал из дома в университет и обратно. Никто не обращал на меня внимания, и я платил окружающим той же монетой. На лице моем теперь постоянно блуждала отрешенно-мудрая улыбка молодого монашка. Я и сам не знал — жив я или уже умер. Казалось, я забыл обо всем на свете. Даже о своей несбывшейся мечте совершить естественное, ненарочитое самоубийство — самоубийство войной.
ШУМ ПРИБОЯ
Глава первая
Утадзима — островок небольшой и по населению, и по размерам. В окружности едва достигает одного ри, а живет на нем около тысячи четырехсот человек.
На острове есть два красивых места.
Первое — храм Хатидай на северо-западе самой высокой горы острова, с великолепным видом на бухту Исэ.
На севере лежит полуостров Тита, а на северо-востоке — полуостров Ацуми. На западе, со стороны рисовых наделов на склонах горы Удзи, виднеется городок Ёккаити.
Если подняться по каменной лестнице до ворот, охраняемых заморскими каменными львами, то примерно на двухсотой ступени, как в стародавние времена, перед нашим взором предстанет бухта Исэ. Раньше символами ворот были две сосны на подходе к храму. Они так и назывались — «сосны тории». Их ветви живописно обрамляли морской пейзаж, но несколько лет назад деревья высохли.
Глава вторая
На следующее утро Синдзи снова вышел в море с рыбаками. Небо еще было затянуто белой предрассветной дымкой.
Чтобы добраться до места лова, обычно уходило около часа. На парне был свитер, поверх него — черный резиновый передник; на ногах — резиновые сапоги до колен, на руках — резиновые перчатки. Он стоял на баке и, всматриваясь в Тихий океан под серым утренним небом, вспоминал вчерашний вечер: как возвращался домой с маяка, как укладывался спать.
…Мать и младший брат, дожидаясь его возвращения, сидели у печки в маленькой кухоньке с тусклой лампой под потолком. Младшему брату исполнилось двенадцать. Их отец погиб от пули в последний год войны, и, пока Синдзи не стал рыбаком, мать одна содержала семью, зарабатывая на жизнь ловлей жемчуга и губки.
— Уцунага-сан обрадовался?
— Да, очень! Приглашал зайти на чашечку какао.
Глава третья
В тот вечер Синдзи отправился на очередное молодежное собрание. Раньше молодежные пансионы назывались ночлежками, но теперь их переименовали. Однако по-прежнему многие молодые люди предпочитают собираться всей компанией по ночам в убогих комнатенках на побережье, а не ночевать у себя дома. О чем они там только не говорят — о гигиене и образовании, о спасении тонущих кораблей и подъеме затонувших, о фестивале львиных масок на Дне поминовения усопших. В общем, молодежь примеряет на свои плечи заманчивые тяготы взрослой жизни.
В закрытых ставнях свистел морской ветер, время от времени неожиданно вздрагивала лампа, и свет в комнате мигал. Казалось, ночное море вплотную подступает к общежитию: волны прилива грохотали совсем близко, заглушая разговор ребят. Иногда на их веселых лицах, освещенных тусклой лампой, возникало беспокойство, но оно вскоре сменялось бравадой.
Вошел Синдзи. Под лампой на корточках сидел паренек — товарищ подстригал его ржавой машинкой. Синдзи улыбнулся, присел на пол у стены и обхватил руками колени. Как обычно, он молча слушал беседы друзей.
Молодежь хвасталась сегодняшним уловом, громко смеялась, без всякого стеснения отпуская крепкие словечки. Кто-то самозабвенно читал журнальную подшивку за прошлый месяц.
Другой парень с интересом разглядывал комиксы. Если юмор не доходил до него сразу, его не по возрасту большая и костлявая рука придавливала эту страницу, и спустя минуты три он взрывался от хохота.
Глава четвертая
Прошло полтора месяца. Дни стояли ветреные. Ревели и высоко вздымались волны, разбиваясь о портовую дамбу. Море вскипало белыми пенистыми гребнями.
Потом прояснилось. Однако из-за сильного ветра рыбаки продолжали «сушить весла». Мать велела Синдзи забрать хворост, который она собрала на вершине сопки, у развалин военного наблюдательного пункта. Мать приготовила там вязанку хвороста и перетянула ее красным лоскутом. До полудня молодежь возила строительный камень, и только после работы Синдзи пошел за хворостом.
Взвалив на спину носилки, он вышел из дому. Дорога лежала мимо маяка. Когда Синдзи обходил стороной Ведьмину гору, неожиданно унялся ветер. Юноше показалось, что ветер заигрывает с ним. Дом смотрителя стоял погруженный в полуденный сон. Из сторожки доносилась музыка по радио, сам смотритель сидел за столом. Синдзи запыхался, пока взбирался по крутому склону. Сквозь ветви сосен виднелись горы.
Вблизи не было ни людей, ни собак. Местные жители поклоняются богу Убусунагами — покровителю этих земель. Наделы на склонах здесь неширокие, поэтому рабочий скот не используется. Из домашней живности крупнее кошек никого не держат. Лениво помахивая хвостами, кошки прохаживались по вымощенным улочкам между рядами домов или отсиживались в тени.
Юноша поднялся на вершину. Это было самое высокое место на острове, но травы и вечнозеленый кустарник закрывали вид. Из-за кустарника доносился шум волн. Травой поросла даже дорога, сбегавшая отсюда на юг, к развалинам наблюдательного пункта. Чтобы добраться до него, предстояло пройти немало.
Глава пятая
До встречи с девушкой невзрачная и бедная жизнь юноши была вполне спокойной, затем все изменилось. Синдзи стал задумчивым. Его терзала мысль, что он нисколько не заслуживает внимания Хацуэ. Прежде он не болел ни корью, ни другими болезнями, был здоровым парнем — мог даже проплыть пять раз вокруг острова и уверенно побеждал своих товарищей в борьбе, — однако он робел перед Хацуэ, не помышляя о том, как привлечь к себе ее внимание.
С тех пор они больше не встречались. Каждый раз, возвращаясь с рыбалки, он рыскал глазами по побережью, замечая иногда ее фигуру. Старательный, всегда занятый работой, он никогда не находил свободной минуты, чтобы хоть словом перекинуться с той девушкой, что когда-то одиноко и задумчиво смотрела в морскую даль, облокотившись на соробан. Вскоре мысли о ней стали утомлять его. В тот день, когда Синдзи решил больше не терзаться размышлениями о девушке, он вновь мельком увидел ее на берегу среди рыбаков.
В больших городах, в отличие от Утадзимы, молодежь познавала уроки любовных отношений по книгам и фильмам. Синдзи же часто вспоминал тот случай, когда остался с девушкой наедине. Те минуты, пока они шли от развалин наблюдательного пункта к маяку, казались ему самыми драгоценными. Впрочем, на ум не приходило ни одной мысли о том, как должен себя вести в подобной ситуации юноша. В глубине души остался осадок недовольства собой или раскаяния: он упустил шанс совершить что-то очень важное.
Приближалась годовщина смерти отца. Всей семьей они собрались на кладбище. Синдзи каждый день уходил в море, а младший брат — в школу. Они решили навестить могилу до того, как оба уйдут по своим делам. Мать взяла цветы и ароматические свечи, и они втроем вышли из дому. Дверь осталась незапертой — на острове никогда не случалось краж.
Кладбище находилось на окраине поселка, на невысоком утесе над морем. Волны прилива подмывали его. Бугристый склон был весь заставлен каменными надгробиями. Из-за рыхлой песчаной почвы некоторые могилы просели или наклонились набок.
ЖАЖДА ЛЮБВИ
Глава I
На днях Эцуко прикупила в универмаге Ханкю две пары полушерстяных носков. Одну темно-синего цвета, а другую — коричневого. Простенькие, одноцветные носочки. Ради них ей пришлось проехать почти через всю Осаку и выйти на последней станции Ханкю. Расплатившись за покупки, она тотчас отправилась в обратный путь, чтобы сесть на поезд и поехать домой. Ей было ни до кино, ни даже до чашечки чая, не говоря уже о легком завтраке. Больше всего на свете Эцуко не выносила уличной сутолоки.
Если бы она решилась куда-нибудь пойти, то ей достаточно было бы спуститься по лестнице на станцию Умэда и на метро доехать до станции Синсайбаси или Дотонбори. Впрочем, стоит выйти из универмага и пересечь перекресток, как сразу же окажешься у линии морского прибоя, атакующего в часы прилива окраины мегаполиса под оглушительные выкрики подростков, расположившихся на обочине дороги и наперебой зазывающих прохожих почистить обувь. Эцуко родилась и выросла в Токио, поэтому Осака была для нее чужой. Какой-то беспричинный страх охватывал ее в этом городе, населенном разношерстным людом: респектабельными коммерсантами, люмпенами, фабрикантами, биржевыми маклерами, уличными проститутками, наркоторговцами, служащими, мошенниками, банкирами, местными чиновниками, членами городского совета, певцами-сказителями «гидаю»
[91]
, содержанками, прижимистыми женами, журналистами, странствующими актерами, официантками, чистильщиками обуви, — не они, не город порождал чувство страха в Эцуко, а, может быть, сама жизнь — та безграничная, переполненная обломками разных судеб, стихийная и грубая жизнь, обладающая свойством, словно море, неожиданно просветляться, приобретая голубовато-зеленый оттенок берлинской лазури.
Эцуко раскрыла сатиновую сумку для покупок и припрятала на самое дно носки. Вспышка молнии полыхнула в открытом окне. Вслед за молнией величественно прогремели раскаты грома. В магазине задрожали стеклянные витрины.
Налетел ветер и со всего маху опрокинул доску объявлений, на которой крепился листок с иероглифами: «Уцененные товары». Продавщицы кинулись закрывать окна. Помещение утонуло в сумраке, отчего казалось, что спираль в электролампе, которая горела даже в дневное время, накалилась еще ярче. Дождь, однако, не торопился.
У Эцуко вспыхнули щеки. Они начинали пылать неожиданно, без всякой причины, будто внутри у нее разгорался огонь. Однако это не было чем-то болезненным. Эцуко потрогала пылающие щеки, ощущая шероховатость ладоней, от природы нежных, но теперь мозолистых и грубых на вид. Щеки горели все сильнее.
Глава II
Дикий лай собак по ночам будил деревню. На задворках усадьбы была привязана к амбару Магги — старая сучка-сеттер. Когда свора бродячих псов пробегала через рощу, которая примыкала к фруктовому саду Сугимото, Магги становилась в стойку и, навострив уши, подымала протяжный вой, словно жаловалась на свое одиночество. Бро дячие собаки на мгновение замирали и отвеча ли сочувственным воем, сотрясавшим сухие листья бамбука. Эцуко спала чутко и сразу же просыпалась.
Еще не прошло и часа, как она вернулась в свою постель. Завтра утром она отоспится, — словно это вменялось ей в обязанность. Эцуко придумывала для себя задания, чтобы оправдать завтрашний день. Придумать бы что-нибудь про стенькое, привычное! Ведь без этого человек не сможет протянуть даже одного дня. Он идёт на маленькие добровольные жертвы: оставляет на до нышке бутылки сакэ, покупает билет в путешест вие или откладывает на завтра починку одежды — все это позволяет ему встретить рассвет. А чем жертвовала Эцуко? Ах да! Она собиралась пожертвовать двумя парами носков — парой темно-синих и парой коричневых. Она подарит Сабуро носки. Только этим подношением будет отмечен ее завтрашний день. Желания Эцуко были чисты и просты. Она выбирала их очень тщательно, словно набожная женщина. Держась за две тоненькие ниточки, синенькую и коричневую, она бездумно уносилась куда-то на воздушном шаре непостижимого «завтра» — мрачного и бездонного. Эцуко не была склонна к размышлениям. Именно на этой не-расположенности к размышлениям росло ее счастье; эта почва поддерживала ее жизнь.
Нетерпеливыми, сучковатыми и сухими пальцами Якити ощупал все молодое тело Эцуко. Из ее сна он крал один или два часа. Однажды приняв костлявые старческие ласки, женщине трудно уклониться от них в дальнейшем. Все тело Эцуко с тонкой, прозрачной и влажной кожей, еще более нежной, чем у личинки бабочки, с трудом высвобождающейся из сухой скорлупы, продолжало зудеть от его прикосновений.
Немного привыкнув к темноте, Эцуко оглядела комнату. Якити, как ни странно, не храпел. Его затылок, голый, словно ощипанная курица, был едва виден. Тиканье часов на полке напоминало о времени, а всхлипы сверчка возле постели — об огромном сумрачном мире. Если бы не эти скудные звуки, то могло показаться, что весь мир безвозвратно канул в ночи. Ночь наваливалась на оцепенелую от страха Эцуко, куда-то гнала ее, обреченную на беспамятство, уносила над холодной бездной, словно осеннюю муху.
Кое-как она приподняла голову. Створки шкафа, украшенные перламутром, отливали синевой. Веки слипались, она закрыла глаза. Память вернула ее в прошлое, к событиям полугодовой давности.
Глава III
Опустело гнездо ласточек. Кажется, еще вчера они кружили около него.
Комната Кэнсукэ и его жены, расположенная на втором этаже, выходила окнами на восток и юг. Летом они любовались из восточного окна семейством ласточек, устроившим гнездо под навесом входной двери.
Эцуко зашла к ним, чтобы вернуть книгу.
— Что, ласточки уже улетели? — спросила она, глядя в окно.
— Ага. Раз ты здесь, посмотри — там вдали Осакский замок! Летом его почти все время скрывает туман, — сказал Кэнсукэ, лежа в постели с книгой. Он отложил ее в сторону обложкой вверх, затем широко отворил южное окно и пальцем указал на линию горизонта в юго-восточной стороне.
Глава IV
После фестиваля Эцуко вновь стали преследовать воспоминания о давно забытом. Рёсукэ стал являться ей в мучительных сновидениях, настигать среди повседневных забот. Однако теперь он возникал не на волне сострадания, как это бывало после его смерти: Рёсукэ виделся ей голым, с трупными пятнами, ядовито-смрадным.
Жизнь Эцуко, наполненная призраками покойного мужа, превращалась в бесконечный школьный урок. Эта школа пользовалась дурной славой — в ней нерадивых учеников отправляли в тайную комнату. Рёсукэ не столько любил Эцуко, сколько воспитывал ее. И даже не столько воспитывал, сколько дрессировал. Так уличные торговцы натаскивают всевозможными ухищрениями несчастных девочек…
Часы занятий были отвратительны, жестоки, извращенны. Ее кнутом принуждали вспоминать огромные куски жизни. Так они взрастили в ней мудрое: «Если не подавить в себе ревность, то никогда не покончить с любовью».
Чтобы овладеть этой наукой, Эцуко прилагала все свои силы. И напрасно их тратила. Без пользы.
Это был жестокий урок. Он приучил ее к мысли, что без любви она сможет вынести любые лишения. На этом уроке ей предписывалось научиться хитрости. Таков был рецепт. Однако если в рецепте не назначены лекарства, то лечение не будет результативным.
Глава V
Сабуро вернулся! Я видела его из нашего окна. Он идет короткой дорогой через рисовое поле со стороны поселка. Странно, он, кажется, идет один, без матери. — Взволнованная Тиэко примчалась на кухню со срочным сообщением. Там Эцуко готовила ужин. Это произошло вечером двадцать седьмого — на следующий день после фестиваля в Тэнри.
Держа над печкой шампур, Эцуко поджаривала скумбрию. Услышав новость, Эцуко убрала шампур с рыбой на подставку и поставила на огонь железный чайник. Ее неторопливые движения были изысканны. Встав на ноги, Эцуко дала понять Тиэко, что лучше бы им подняться на второй этаж.
— И впрямь этот парень, Сабуро, способен всех переполошить, — недовольно сказал Кэнсукэ, лежа в постели с романом Анатоля Франса в руках. Но, встав, подошел к окну, где обе женщины следили за движущейся фигуркой. Солнце наполовину зашло за окраину рощи. Над поселком горел закат.
Между наделами, на которых рис был почти убран, спокойным шагом двигался человек. Точно, это был Сабуро. Что же удивительного в этом? Ведь он возвращается в условленный день, в условленный час.