Рассеянные мысли [сборник]

Моэм Уильям Сомерсет

Эту книгу Джон Бойнтон Пристли назвал «самым честным произведением Моэма, в котором автор позволяет себе быть собой».

Собрание эссе, посвященных самым разным темам — истории, литературе, искусству и философии.

От Иммануила Канта — до Уильяма Хэзлитта.

От Генри Джеймса — до Дэшилла Хэммета и Реймонда Чандлера…

Эссе Моэма, увлекательные, ироничные и даже провокационные, восхищают читателя, завораживают его — но прежде всего позволяют вместе с автором совершать удивительные открытия.

ОГАСТЕС

I

Думаю, сейчас не осталось почти никого, кто знал Огастеса Хейра. Когда вышел мой первый роман, Огастес попросил нашего общего знакомого, младшего каноника собора Святого Павла, пригласить меня на обед, чтобы мы могли познакомиться. Мне тогда только-только исполнилось двадцать четыре года, я был молод и застенчив, но он проникся ко мне теплым чувством, поскольку я, хоть и промолчал весь вечер, слушал его рассуждения с искренним интересом. Вскоре он написал мне письмо с приглашением приехать в его загородное поместье Холмхерст на выходные. Довольно быстро я стал там завсегдатаем.

Поскольку теперь никто так не живет, мне представляется небезынтересным описать его распорядок дня. Ровно в восемь утра горничная в шуршащем платье из набивной ткани и наколке с широкой лентой вносила в комнату чашку чая и два тоненьких кусочка хлеба с маслом и ставила на столик у кровати. Зимой следом за ней являлась другая служанка, тоже в набивном платье, но уже не в таком шуршащем и сияющем; она выгребала из камина вчерашние угли, раскладывала дрова и разжигала огонь. В половине девятого горничная заходила снова, держа в руках маленький бидон горячей воды. Она опорожняла таз, в котором вы слегка ополоснулись накануне вечером, перед тем как лечь в постель, выливала туда содержимое бидона и накрывала полотенцем. Пока она этим занималась, вторая служанка расстилала белую клеенку, чтобы вода не проливалась на ковер, и устанавливала на нее — прямо напротив горящего камина — сидячую ванну. По обе стороны размещались два больших кувшина — с горячей и холодной водой, мыльница на подставке и банное полотенце. Затем горничные удалялись. Нынешнее поколение, наверное, никогда не видело сидячей ванны. Это была круглая лохань около трех футов в диаметре и примерно восемнадцати дюймов глубиной со спинкой, доходившей до лопаток. Снаружи она была покрыта темно-желтой эмалью, а изнутри выкрашена в белый цвет. Поскольку места для ног не хватало, они свисали наружу и, чтобы их помыть, требовалось проявить чудеса гибкости и сноровки. А со спиной дело обстояло и того хуже: ее можно было лишь полить водой из губки. В таком положении не понежишься, вытянувшись во весь рост, как в обычной ванне, и, если отсутствие комфорта лишает вас привычных пятнадцати минут приятных и плодотворных размышлений, то в девять часов, когда звонит звонок к завтраку, вы уже полностью готовы спуститься к столу, и это единственное преимущество данной конструкции.

Огастес обычно уже восседал во главе стола, накрытого для обильного завтрака. Перед ним лежали огромная семейная Библия и молитвенник, переплетенный в черную кожу. Когда он сидел, вид у него был торжественный и, я бы даже сказал, внушительный. Однако стоя Огастес не производил такого впечатления, поскольку у него были короткие ноги и длинный торс, и он выглядел немного странно. Едва только гости рассаживались по местам, в комнату входили слуги. Для них был отведен ряд стульев около буфета, уставленного разной снедью. Кроме превосходной ветчины и парочки холодных фазанов, там располагалось множество накрытых крышками серебряных блюд, под которыми горели синие огоньки спиртовок. Огастес читал молитву. У него был скрипучий, немного металлический голос, и в тоне ясно слышалось, что подшучивать над собой он не позволит никому, даже Богу. Случалось, что кто-то из гостей опаздывал. Провинившийся осторожно открывал дверь и старался как можно незаметнее, на цыпочках, проскользнуть внутрь. Огастес не поднимал глаз от книги, но прекращал чтение на середине фразы и ждал, пока опоздавший сядет, а затем продолжал с того самого места, на котором остановился. В воздухе повисал немой укор. Но на этом все заканчивалось: Огастес больше ни разу не упоминал об опоздании. Прочтя несколько молитв, Огастес переходил к Библии. Он читал намеченные на этот день отрывки и, закончив, произносил:

— А теперь давайте помолимся.

По его знаку мы опускались на колени, гости — на подушечки, слуги — на персидский ковер, и хором читали «Отче наш». Потом все поднимались на ноги, кухарка и прочая прислуга выходили, а горничная вносила чай и кофе, забирала Библию и молитвенник и ставила на их место кофейник и чайник.

II

Огастес гордился принадлежностью к древнему аристократическому роду Хейров из Хёрстмонсо. Со временем их семья обеднела, но это никак не умаляло его чувства собственной значимости. Он держался как король в изгнании, окруженный чудом уцелевшими обломками былого величия, и, поскольку в силу обстоятельств ему приходилось быть на дружеской ноге со всяким сбродом, внимательно следил, чтобы низкие люди, введенные в заблуждение его любезными манерами, не забывали оказывать ему надлежащие почести.

Хотя Огастес любил при случае упомянуть, что является прямым потомком младшего сына короля Эдуарда I, основы семейного благосостояния были заложены сэром Фрэнсисом Хейром, ученым священником, которому выпала удача быть наставником сэра Роберта Уолпола, когда тот учился в Кингс-колледже, в Кембридже. Как известно, своей карьерой Уолпол обязан леди Саре, герцогине Мальборо, и можно предположить, что благодаря ее влиянию Фрэнсис Хейр получил должность главного военного капеллана английской армии в Нидерландах. Он был рядом с великим полководцем в Гохштедтском сражении и в битве при Рамильи. При наличии таких могущественных друзей неудивительно, что его достоинства не остались недооцененными. Вскоре он стал настоятелем Вустерского собора, а потом — собора Святого Павла. Эту доходную должность он сохранил за собой, став епископом Сент-Асафа, а затем епископом Чичестера. Фрэнсис Хейр был дважды женат и оба раза весьма выгодно. От первой жены, Бетайи Нейлор, у него был сын Фрэнсис, который унаследовал богатый и романтичный замок Хёрстмонсо и прекрасное поместье, а затем добавил к своей фамилии фамилию матери и стал зваться Хейр-Нейлор. От второй жены, богатой наследницы, у него родился сын Роберт, чьим крестным отцом стал сэр Роберт Уолпол. В качестве подарка он устроил крестнику синекуру (номинально тот должен был отвечать за чистоту улиц в Грейвсенде), приносившую ему четыреста фунтов в год и сохранившуюся за ним до самой смерти. Сэр Роберт, принимавший живое участие в сыне своего старого учителя, посоветовал тому избрать своей профессией церковь: это должно было наилучшим образом обеспечить его будущее. Роберт подчинился приказу и получил сначала приход, а потом и должность каноника в Винчестере. Будучи человеком предусмотрительным, епископ устроил брак своего сына, в ту пору еще юноши, с наследницей крупного состояния — почти такого же, как у его собственной жены. От нее у Роберта было двое сыновей — Фрэнсис и Роберт, и вскоре после ее смерти он женился на другой наследнице. Его старший брат умер бездетным, и винчестерский каноник унаследовал замок Хёрстмонсо. Епископ мог быть доволен судьбой сына.

Однако, судя по всему, потомки епископа не унаследовали его житейской мудрости, и с этого времени состояние семейства только уменьшалось. Начало упадка было положено второй женой каноника. Она вывезла из замка полы, двери и камины и установила их в Хёрстмонсо-плейс — большом новом доме, который построила в другой части парка. Старший сын Фрэнсис Хейр-Нейлор вырос смазливым бездельником, самоуверенным, остроумным и расточительным. Ему не раз случалось попадать в тюрьму за долги, и, чтобы выпутаться из неприятностей, он вынужден был занимать деньги под залог своих будущих владений — поместий Хёрстмонсо. Молодой человек увлекся Джорджианой, герцогиней Девонширской, а та познакомила его со своей кузиной — тоже Джорджианой, дочерью епископа Сент-Асафа Джонатана Шипли. Парочка сбежала из дома, после чего семьи от них публично отреклись, и ни епископ Сент-Асафа, ни винчестерский каноник никогда их больше не видели. Влюбленные уехали за границу и жили там на двести фунтов в год, которые им выплачивала герцогиня Девонширская. У них было четверо сыновей: Фрэнсис, Огастес, Джулиус и Маркус. Когда Фрэнсис Хейр-Нейлор, муж Джорджианы Шипли, наконец получил наследство, он продал остатки владений предков за шестьдесят тысяч фунтов. После его смерти, в 1815 году, все семейное достояние перешло к старшему сыну Фрэнсису Хейру (поскольку он больше не владел Хёрстмонсо, он перестал добавлять фамилию Нейлор), который продолжал жить в свое удовольствие, пока обстоятельства не вынудили его, как и многих других любителей красивой жизни, переселиться на континент. Впрочем, у него по-прежнему хватало средств, чтобы по два раза в неделю устраивать большие званые обеды. Среди его друзей числились граф д’Орсе и леди Блессингтон, лорд Десарт, лорд Бристол и лорд Дадли. В 1828 году он женился на Анне, дочери банкира сэра Джона Пола, и от этого брака у него родились трое сыновей и дочь. Самый младший ребенок, появившийся на свет в 1894 году, как раз и был тот самый Огастес, о котором идет речь.

Хотя имение Хёрстмонсо было продано, семья сохранила право назначать священника в богатый приход. Эту должность получил преподобный Роберт Хейр, младший сын Фрэнсиса Хейр-Нейлора, и предполагалось, что его преемником станет преподобный Огастес Хейр, один из трех братьев Фрэнсиса Хейра. О Маркусе, самом младшем из трех, я выяснил только, что он женился на дочери лорда Стэнли Олдерли, имел дом в Торки, когда гостил в доме священника в Хёрстмонсо, жаловался, что чай заварили некипяченой водой, и умер в 1845-м. Джулиус был членом совета Тринити-колледжа и очень образованным человеком. Вместе со своим братом Огастесом он написал книгу под названием «Постижение правды», которая одно время пользовалась популярностью у богобоязненной публики. После смерти преподобного Роберта Хейра его племянник, преподобный Огастес Хейр, не захотел покинуть приход Алтон-Барнс, в котором служил, и уговорил брата Джулиуса поселиться в Хёрстмонсо вместо него. Джулиусу мучительно не хотелось покидать Кембридж, но он согласился принести себя в жертву, поскольку обладал развитым чувством долга и не мог допустить, чтобы такая ценная собственность ушла из семьи. В конце концов он стал архидьяконом Льюса.

Преподобный Огастес Хейр был женат на Мэрайе, дочери преподобного Освальда Лестера, священника из Стоука-на-Терне. Он умер в 1934 году, в Риме, куда ездил на лечение незадолго до рождения нашего Огастеса, названного в честь покойного дяди. Миссис Огастес Хейр, вдова, стала крестной матерью младенца. Родителям ребенка, Фрэнсису и Энн Хейрам, было трудно содержать большую семью и одновременно жить с подобающей их положению роскошью, поэтому рождение младшего сына их изрядно расстроило. А у Мэрайи своих детей не было, и, когда, похоронив мужа, она вернулась в Англию, ей пришло в голову, что родители ребенка скорее всего не станут возражать, если она выразит желание усыновить крестника. Она написала невестке и вскоре после этого получила от нее ответ следующего содержания:

III

В четырнадцать лет, живя у своего учителя в Линкомбе, Огастес уже был неутомимым охотником за достопримечательностями. Он мог пройти двадцать пять миль в день только для того, чтобы посмотреть старинный дом или красивую церковь. Боясь, что мальчик заблудится, миссис Хейр посылала его к учителю лишь с пятью шиллингами в кармане, и поэтому Огастес отправлялся на экскурсии, не имея в кармане даже пенни, чтобы купить кусок хлеба. Случалось, от голода он падал в обморок прямо на обочине и с радостью принимал пищу от «простых рабочих людей», которых встречал по дороге. Но гораздо больше, чем осматривать достопримечательности или рисовать живописные пейзажи, ему хотелось быть принятым в высшем обществе. Для этого у него имелись определенные предпосылки. Через родителей Огастес был связан родственными узами со многими семьями помещиков и землевладельцев, и еще с несколькими — через приемную мать. Каким бы отдаленным ни было это родство, он считал всех членов этих семейств своими кузенами.

Несколько лет подряд Мэрайя Хейр жаловалась на здоровье, и доктора посоветовали ей сменить климат на более мягкий. Она уже несколько раз брала Огастеса в короткие поездки на континент, но после того, как он закончил Оксфорд, было решено отправиться в долгое совместное путешествие. Чтобы не отказываться от привычного комфорта, они взяли с собой горничную миссис Хейр и камердинера. Джулиус Хейр умер двумя годами раньше к большому огорчению родственников и радости прихожан; на время отъезда Мэрайя сдала «Лайм» в аренду его вдове. Они путешествовали по Швейцарии и Италии, посетив по пути множество интересных мест и сделав бесконечное число зарисовок. Разумеется, ехали в своей карете, в которой было достаточно места для книг, и за время путешествия прочли всего Арнольда, Гиббона, Ранке и Милмана. Мне это представляется огромным достижением. Прибыв в Рим, они сняли квартиру на Пьяца дель Пополо. Отец Огастеса умер за несколько лет до того и его вдова, которую Огастес называл итальянской мамой, жила в Риме со своей дочерью Эсмеральдой. Из двух других сыновей, Фрэнсиса и Роберта, старших братьев Огастеса, один служил в лейб-гвардии, а другой — в первом драгунском полку. Поскольку он их почти не знал и не был к ним сильно привязан, мне известно лишь, что они, как и их отец, жили на широкую ногу, обладая еще меньшими средствами, и умерли в нищете. Фрэнсис вызвал гнев семьи тем, что женился на женщине, «с которой был давно знаком». Под этим, как я понимаю, Огастес подразумевал, что она была его любовницей. В своей автобиографии он отпустил по ее поводу замечание: «Женщина, с которой Фрэнсис Хейр так недолго прожил в браке, сразу после его смерти исчезла, растворившись в хаосе».

До тех пор Огастес почти не знал своей настоящей матери, и она тоже не особо им интересовалась. Теперь они познакомились поближе. Она вместе с дочерью вращалась в высших кругах римского общества, и иногда, когда Мэрайя соглашалась отпустить Огастеса, они брали его с собой. Благодаря им он познакомился с представителями самых известных аристократических семейств. Однако часто случалось, что приемная мать требовала его присутствия как раз тогда, когда у него была назначена встреча с итальянской мамой. Судя по всему, эта святая женщина была не лишена такой маленькой слабости, как ревность.

Мэрайя Хейр и Огастес прожили за границей восемнадцать месяцев и оставались бы там и дольше, если бы миссис Хейр не заподозрила, что ее приемный сын склоняется к католицизму. Хотя он был болен и доктора уверяли ее, что он может не пережить суровой английской зимы, она настаивала на возвращении в твердыню протестантизма. Опасность, грозившая его душе, казалась ей страшнее опасностей телесных. Она заметила, с каким удовольствием Огастес разглядывает кардиналов в красных сутанах, едущих в открытых экипажах, как ему нравится пышность церковной службы и великолепие Вечного города, где папа римский по-прежнему полновластный владыка. Мэрайя хорошо знала Огастеса и боялась его непостоянства. Однажды она сказала ему, что не знает никого, кто бы придавал подобным вещам столько значения. Она не винила его, но, вероятно, где-то в глубине души чувствовала, какую опасность таит в себе такое отношение к жизни.

Как раз в то время прошла волна обращений в католичество. Печально известные случаи Ньюмена и Маннига были у всех на слуху; их примеру последовали другие, менее заметные, однако имеющие больший вес в обществе фигуры, и во многих семьях это явление послужило причиной раздоров. Итальянская мама и Эсмеральда тоже перешли в католичество, хотя, к чести Энн Хейр, надо заметить, что она пыталась отговорить дочь от этого шага. Она надеялась, что бабка Эсмеральды, леди Энн Симпсон, отпишет внучке часть наследства, но пожилая дама ни за что не простила бы смену религии. Сэр Джон Пол, дед Огастеса, выгнал дочь из дома и заявил, что впредь не желает видеть новообращенную католичку. Мэри Стэнли, племянница Мэрайи и дочь епископа Норичского, отступилась от веры отцов, и Мэрайя не могла не опасаться за своего дорогого Огастеса.

IV

Самым большим достижением в светской жизни Огастеса стало событие, связанное с его работой над воспоминаниями баронессы Бунзен. Когда книга была уже почти закончена, он отправился в Германию, чтобы встретиться с ее двумя незамужними дочерьми, и по дороге остановился у вдовствующей княгини Вид — близкой подруги баронессы. Там он познакомился с сестрой княгини, королевой Швеции, которая сказала, что считает его своим другом, поскольку «Воспоминания тихой жизни» служили ей поддержкой в минуты душевных испытаний, и она никогда не отправлялась в путешествие, не захватив с собой этой книги. В следующую зиму королева собиралась послать наследного принца в Рим, чтобы он «получше узнал жизнь», и выразила желание, чтобы Огастес тоже туда поехал. Она пригласила его погостить у нее в Швеции, и он не стал откладывать визит в долгий ящик. Огастес произвел приятное впечатление на короля, и тот согласился, чтобы он стал для принца гидом и наставником на время его пребывания в Вечном городе. Королева уговаривала английского друга сеять в юную душу семена добра, а король обсуждал, какие места принцу следует посетить и с какими людьми познакомиться. В соответствии с их желанием Огастес провел следующую зиму в Риме. Он встречался с принцем два раза в день и показывал ему все необходимые достопримечательности. Огастес также позаботился, чтобы принца представили всем, кому следует. Он знакомил принца с английской литературой и устраивал экскурсии, на которых присутствовали не только его высочество и барон Холтерманн, гофмейстер дворца, но и избранная публика. В конце зимы Огастес писал: «Оглядываясь назад, я нисколько не жалею, что поехал. Принц оставляет Рим совсем другим человеком: возмужавшим и повзрослевшим. Его высочество значительно улучшил свой английский и французский (которого раньше не знал), и теперь перед ним открылись двери в общество, прежде ему недоступное».

В мае принц со свитой прибыл в Лондон и остановился в «Кларидже». Огастес показал ему Королевскую Академию художеств, Национальную галерею, Тауэр, а также сопровождал принца в Оксфорд, где ему присвоили почетное звание. В том сезоне он побывал на множестве приемов, где присутствовали особы королевской крови (английской и немецкой), герцоги и герцогини, а также все без исключения хоть сколько-нибудь значимые персонажи. На балу у леди Солсбери Огастес представил принцу такое множество своих родственников, что тот был потрясен. Он даже сказал, что самое сильное впечатление от Англии — это то, сколько у мистера Хейра кузенов и кузин.

Годы шли. Огастес продолжал путешествовать, посещать приемы и обедать в ресторанах. Время, когда визиты в загородные усадьбы длились неделями или даже месяцами, давно кануло в прошлое. Теперь стало принято приглашать гостей на выходные. Огастес редко принимал такие предложения, поскольку воскресенья он предпочитал проводить в Лондоне. Обычно он шел в церковь послушать какого-нибудь модного проповедника, а потом, после прогулки в Гайд-парке, — к кому-нибудь обедать. Воскресные обеды, тогда еще не совсем загубленные привычкой уезжать из города на выходные, были довольно популярны. Наибольшей известностью пользовались приемы, которые устраивала леди Дороти Невилл, и Огастес часто их посещал. Затем наступало время идти на чай, где кто-нибудь обязательно приглашал его на ужин.

Но даже герцоги и герцогини смертны. Наступает день, когда хозяйки больших замков уступают свое место невесткам и либо переселяются в небольшие усадьбы неподалеку, либо уезжают в Бат или Борнмут. Огастес стал все больше времени проводить в Холмхерсте и в Лондон наезжал лишь по случаю какой-нибудь шикарной свадьбы или важных похорон. Теперь его окружали люди не столь высокого круга. Среди его гостей почти никогда не было американцев или евреев. В молодости он считал американцев, которых встречал во время своих путешествий, вульгарными, но с возрастом стал терпимее, и когда мистер Астор приобрел Клайвден и пригласил Огастеса погостить, нашел его человеком скромным и доброжелательным. Деньги приобретали все большую власть. Раньше, когда обладатель титула женился на дочери богатого промышленника, Огастес упоминал об этом как бы вскользь и почти с удивлением отмечал в дневнике, что новая графиня держалась как настоящая леди. Теперь не только младшие сыновья, но и обладатели громких титулов не считали зазорным жениться на девушках из еврейских семей.

Потом наступили девяностые. Огастесу они не понравились. Ему было почти шестьдесят, многие из его друзей уже умерли. Темп жизни вырос. Новое поколение развлекалось по-другому. Исчезли дамы с художественными наклонностями, которых он водил на этюды в «грязно-живописную больницу Святого Варфоломея»; вымерли аристократки — любительницы вести душеспасительные беседы на религиозные темы, не стало восторженной публики, готовой весь вечер напролет любоваться его рисунками, и больше никто не просил его рассказывать свои знаменитые рассказы. Разговоров тоже не стало. Ужины стали столь поздними и долгими, что общение иссякло. Прошло то время, когда блестящий рассказчик разглагольствовал, а общество восхищенно внимало. Сейчас все хотели говорить и никто не хотел слушать. Вероятно, Огастес прискучил публике, и такие дни, когда никто не приглашал его на ужин, случались уже чаще, чем раз в год. Он легко сходился с людьми и в то время, когда я с ним познакомился, сохранил немало преданных друзей, однако они говорили о нем, как бы пожимая плечами, тепло, но с чуть извиняющейся улыбкой. Его стали считать чудаком.

V

В последние годы жизни Огастес страдал от болезни сердца, и однажды, в 1903 году, когда утром горничная вошла к нему в комнату, держа в руках поднос с чашкой чая и двумя тонкими ломтиками хлеба с маслом, она обнаружила его лежащим на полу в ночной сорочке. Он был мертв.

СУРБАРАН

I

Давным-давно, в незапамятном тринадцатом веке, когда Альфонсо Мудрый был королем Кастилии, пастухи пасли стада рядом с местечком под названием Аллия в Эстремадуре. У одного из них пропала корова, и он отправился на поиски. Тщетно проблуждав три дня по долине, он решил подняться в горы и там, недалеко от реки Гуадалупе, нашел ее лежащей мертвой в дубовой роще. Его удивило, что волки не обглодали тушу и что на трупе не было никакой раны или других следов, которые могли бы объяснить причину смерти. Огорченный пастух решил, как положено, снять с нее шкуру и, достав нож, сделал два надреза на груди в форме креста. После этого корова поднялась на ноги, и пастух в ужасе кинулся бежать. В это мгновение ему явилась Пресвятая Дева Мария и сказала:

— Не бойся, я мать Иисуса, чьими страданиями искуплено человечество. Возьми свою корову и отведи ее к остальным. В память об этом видении ты получишь от нее обильное потомство. После того, как отведешь ее в стадо, скажи священникам и другим людям, чтобы они шли сюда, в это место, где я явилась тебе, и начинали копать. Они найдут здесь мой образ.

Святая Дева исчезла, и пастух отвел корову в стадо. Там он рассказал своим спутникам, что с ним случилось. Они стали над ним насмехаться, но он сказал:

— Друзья мои, вы можете не верить мне, но поверьте вот этому знаку на груди у коровы.

И увидев знак в форме креста, они поняли, что он говорит правду. Оставив их, пастух вернулся в деревню и по дороге рассказывал всем о чуде, которому ему довелось быть свидетелем. Пастух был жителем Касереса, где у него остались жена и дети, и, зайдя в свой дом, он застал жену плачущей, потому что его сын умер. Тогда он сказал:

II

Сурбаран жил в безвестности, и о многих событиях его жизни мы можем только догадываться. На самом деле работа художника состояла из тяжелого каждодневного труда, и в конце дня он так уставал, что у него не возникало желания ввязываться в приключения, которые могут дать материал биографам. Это сейчас художник рисует картины, повинуясь лишь собственным желаниям, и потом ищет на них покупателей, а в те времена у него не было денег на покупку красок и холста, и он рисовал на заказ. Его социальное положение было крайне низким, где-то на уровне ювелира, мебельщика и переплетчика. Художник был скромным ремесленником, и никому не приходило в голову записывать его жизненные перипетии. Если он в кого-нибудь влюблялся, это не интересовало никого, кроме его самого, его приезды и отъезды были сугубо личным делом. Но если художник становится знаменит, всем сразу хочется знать, что он собой представлял, ибо трудно поверить, что эти прекрасные полотна созданы личностью заурядной, чья жизнь была столь же скучна, как жизнь банковского клерка. И тогда появляются легенды, и хотя им нет никакого подтверждения, они могут настолько совпадать с интуитивным восприятием картин или (если остались портреты) с его обликом, что приобретают определенную достоверность.

Так случилось и с Сурбараном. Рассказывают, что перед тем, как навсегда уехать из Фуэнте-де-Кантоса, он нарисовал злую карикатуру на одного богатого дворянина. Узнав об этом, дворянин, которого звали Сильверио де Лурка, явился в дом юноши и пожелал его видеть. Отец ответил, что тот уехал, но отказался говорить куда, тогда возмущенный молодой человек, ударил его по голове так сильно, что через пять дней тот умер. Лурка перебрался в Мадрид, где благодаря влиятельным друзьям избежал ответственности за преступление и со временем занял довольно важную должность при дворе Филиппа IV. Прошло много лет. Сурбаран приехал в Мадрид (то ли потому, что ему там предложили работу, то ли в поисках заказов) и однажды по дороге домой наткнулся на двух мужчин, которые прощались друг с другом. «Доброй ночи, Лурка, до завтра», — сказал один и двинулся прочь. Сурбаран подошел к тому, к кому так обратились, и спросил:

— Скажите, не вы ли дон Сильверио де Лурка из Фуэнте-де-Кантоса?

— Да, это я.

— Тогда беритесь за шпагу, потому что кровь моего отца взывает к мести! Я — Франсиско де Сурбаран!

III

Веласкес умер до Сурбарана, и его место придворного живописца заняли другие: сначала дель Масо, а потом Карреньо. Династия Габсбургов пресеклась, и вместе с Бурбонами в Испанию пришел восемнадцатый век. Искусство Сурбарана ничего не говорило публике, которая восхищалась ван Лоо с сыновьями, Рафаэлем Менгсом и Тьеполо. В девятнадцатом веке о нем и вовсе забыли, и если бы не определенные исторические события, соотечественники так и не вспомнили бы о нем. Однако поражение в Испано-американской войне, лишившей Испанию последних остатков когда-то обширной империи, заставило униженную нацию оглянуться на свой Золотой век и найти там повод для гордости. Пусть они утратили Кубу и Филиппины, но никто не лишит их величественных храмов и дворцов, писательского гения Сервантеса, Лопе де Веги, Кальдерона и Кеведо и выдающихся художников.

Веласкес к тому времени был знаменит на весь мир; после некоторых колебаний европейские знатоки и ценители искусства все же склонились перед таинственным обаянием Эль Греко, но, что касается Сурбарана, то из забвения его вернули сами испанцы. Наконец разглядев его, они наверняка почувствовали, как чувствуем мы сейчас, что он самый испанский из всех трех. Ему не хватает сияющего великолепия Веласкеса, страстной глубины Эль Греко, но он, как никто из них, связан с почвой. Ему присущи черты, которые испанцы считают своими. В нем есть честность, серьезность, глубокое религиозное чувство, достоинство и отвага — все те качества, которые, несмотря на трехсотлетнюю анархию, безумную расточительность двора, благодушную распущенность восемнадцатого века и унылое скудоумие девятнадцатого, глубоко укоренены в их характере. Испанцев не отталкивает его бедное воображение, поскольку им не свойственны пылкие фантазии, его реализм их вполне устраивает — они сами закостенелые реалисты. Они не романтичны, поскольку романтизм гораздо лучше себя чувствует на туманном севере и засыхает под палящими лучами солнца, но они страстны, и в картинах Сурбарана чувствуется страсть, сдерживаемая силой воли и чувством собственного достоинства.

В 1905 году испанцы собрали все имевшиеся в их распоряжении картины Сурбарана и устроили в Прадо большую выставку. Я не знаю, какое впечатление она произвела на испанскую публику, остальная же Европа, насколько я могу судить, ее не заметила.

Картины, которые Сурбаран писал для Буэн-Ретиро, настолько смущали его поклонников, что те долгое время сомневались в их подлинности. Однако настойчивая исследовательница архивов, донья Мария Луиза Катурла, недавно обнаружила расписку в получении денег за эти картины, на которой стоит подпись Сурбарана. Они откровенно плохи. Тема, без сомнения, неблагодарная, и подойти к ней можно лишь с фантазией, как это сделал, например, Пьеро ди Козимо, населивший картину маленькими фавнами, резвящимися на зеленой траве, птицами с ярким опереньем и мифологическими животными, но такое вряд ли могло прийти в голову Сурбарану. Он был человеком иного склада. Его честный реализм не оставлял места выдумкам. В его Геракле нет ничего героического, ничто не напоминает, что это сын бога и дочери микенского царя: он похож на испанского крестьянина, одетого лишь в набедренную повязку, мускулистого, грубого и некрасивого; такому только выступать борцом на ярмарке. Трудолюбивая дама оказала сомнительную услугу Сурбарану, доказав, что он действительно является автором этих картин.

Однако художник имеет право, чтобы о нем судили по его лучшим произведениям. Он создает их в относительно короткий период, который у Сурбарана, по-видимому, длился с 1626-го по 1639-й. «Подвиги Геракла» написаны в 1634-м, когда он был на вершине своего таланта. Почему же они неудачны? Единственное, на мой взгляд, правдоподобное объяснение заключается в том, что, как всякий гений, Сурбаран имел свои ограничения и, когда попытался выйти за их пределы, потерпел неудачу куда большего масштаба, чем это могло случиться с менее талантливым художником. Человек скромный и благоразумный, он привык выполнять желания заказчиков и уж никак не мог отказать королю. Ему давали работу, и он выполнял ее в меру своих возможностей. В данном случае он с ней не справился. Очевидно, церковники давали Сурбарану строгие указания. Поручая ему украшение часовен, соборов и сакристий, монахи хотели получить не произведения искусства, а, главным образом, дидактический материал, который к тому же прославлял бы их братство: благочестивая и щедрая публика должна была видеть на полотнах, принадлежавших ордену святых, явленные ими чудеса, оказанные им милости и даже мученическую смерть, если таковая имела место. Довольно часто их требования лишали художника возможности составить хоть сколько-нибудь сносную композицию. В Прадо есть картина Сурбарана, изображающая видение святого Петра Ноласко. На ней Град Небесный, на который указывает ангел, расположен в верхнем левом углу картины, что производит довольно странное впечатление. Ангел напоминает докладчика, который выступает с лекцией о путешествии за границу, сопровождая ее показом диапозитивов. Так и кажется, что он вот-вот кивнет оператору, раздастся щелчок, и перед нами предстанет очередной вид.