Шесть рассказов, написанных от первого лица (сборник)

Моэм Уильям Сомерсет

Изящные, остроумные рассказы-анекдоты.

Герои — обитатели высшего света Лондона «веселых двадцатых», со всеми их сильными и слабыми сторонами, мелкими капризами и большими причудами.

Модные красавицы и хозяйки салонов, литературные львы и львицы, прожигатели жизни, «благородные джентльмены» — список персонажей можно продолжить. Однако с каждого из них Моэм с наслаждением срывает маску внешней респектабельности, причем делает это с присущим ему злым и метким юмором.

Предисловие

(пер. Т. Казавчинская)

Я отважусь занять внимание читателей этой книги кратким пояснением. Если в каком-нибудь романе фигурирует адвокат по имени Смит, то существующий в реальной жизни адвокат по имени Смит, в соответствии с законом о клевете, может угрожать автору судебным преследованием, и поэтому писатели теперь нередко предваряют свои книги заверениями, что все их персонажи вымышлены. Положа руку на сердце, я могу заверить вас в том же самом относительно героев нижеследующих рассказов — всех, кроме одного. Именно из-за того, что это исключение из правил, я и считаю своим долгом объясниться. В данном случае я щепетилен более обычного, ибо меня неоднократно упрекали в том, что мои портреты обладают слишком явным сходством с реальными людьми, так что невозможно не узнать оригиналы, и винили в дурном вкусе. Если меня это и задевает, то не столько из-за собственной персоны (я привык к камням и стрелам яростной судьбы), сколько из-за критики как таковой. Мы, писатели, конечно, делаем все возможное, чтобы вести себя по-джентльменски, только не всегда нам это удается. Утешать себя приходится лишь тем, что очень и очень немногие писатели, и маленькие, и большие, совершенно не грешат вульгарностью — ибо вульгарна сама жизнь. Для меня давно не новость, что критики, которые в своем кругу не слишком выбирают выражения, а порой позволяют себе и скабрезности, на страницах прессы предстают как ярые ревнители чистоты, и я убежден, что так тому и следует быть. Только опасаюсь следующего: если вкусы у них станут чересчур изысканными, между ними и писателями, оценивать которых составляет их приятный долг, останется так мало общего, что почти исчезнет институт критики.

Я знавал писателей, авторитетно заявлявших, что их персонажи даже отдаленно не похожи ни на кого из их знакомых, и я верю им безоговорочно. Зато меня больше не удивляет, что их персонажи, все до одного, напоминают деревянные, безжизненные манекены. Хорошо известно, что, задумывая тех или иных своих героев, многие прекрасные писатели отталкивались от людей, которых знали в жизни. Читая записки Анри Бейля, письма Флобера или дневники Жюля Ренара, замечаешь, как внимательно вглядывались все они в своих знакомых, если те могли им пригодиться при создании того или иного образа, и с холодной головой, без малейших угрызений совести заносили в записную книжку характерные, типичные черты. Как я понимаю, подавляющее большинство писателей, а уж лучшие — вне всякого сомнения, работали с натуры. Но не надо думать, что основывая образ на конкретном человеке, они снимали с него копию, как не стоит думать, что подобный вымышленный образ следует считать портретом соответствующего человека. Начнем с того, что они пропускали его через собственное восприятие, и значит — если речь идет об истинных писателях — увиденное ими отнюдь не совпадало с фактами реальной жизни. Они ведь брали только то, что было им необходимо, используя такого человека, словно вешалку, чтобы разместить на ней свои фантазии. Для того чтобы достигнуть своей цели, они наделяли образ чертами, которых у модели не было, и придавали ему последовательность и компактность. В реальном человеке, пусть даже самом выдающемся, часто слишком мало выразительности для художественных целей. Законченный характер, который сам по себе является скорее результатом разработки, нежели вымысла, — это и есть искусство, тогда как сырая, необработанная жизнь служит ему лишь материалом. Поэтому несправедливо, когда критики корят писателя тем, что в изображенном им характере заметно сходство с тем или иным известным им лицом, и уж совсем нелепо ожидать, что писатель ни при каких обстоятельствах не позаимствует черту или черты живых людей. Впрочем, достойно удивления, что главный упор в подобных обвинениях обычно делается на человеческие слабости. Так, если вы говорите о герое книги, что он добр к матери, но поколачивает жену, тут же раздается целый хор: «Да это Браун, но что за мерзость разглашать, что он подымает руку на жену», — и никому не приходит в голову вспомнить Джонса или, скажем, Робинсона, которые славятся заботой о своих родительницах. Из чего я делаю довольно-таки неочевидный вывод, что мы судим о друзьях по недостаткам, а не по достоинствам.

Не может быть ничего опаснее, чем вводить в роман образ, списанный с живого человека, черта за чертой. Все его преимущества оказываются ложными, и, как ни странно, он не только не выигрывает рядом с прочими героями, но производит впечатление самого из них надуманного. Он всегда выглядит неубедительно. По этой самой причине никто из многочисленных писателей, которых привлекла оригинальная и мощная фигура покойного лорда Нортклиффа*, не справился с задачей и не сумел создать правдоподобный образ. В силу сказанного, я не без робости обращаю внимание читателей на Мортимера Эллиса — героя моего рассказа «Ровно дюжина». Я, разумеется, заменил его имя и пригасил кое-какие черты, иначе он бы развалил мне всю постройку. Я никогда не соглашусь, что это фотография, но отрицать не стану: это портрет — двух мнений быть не может. Признаюсь в содеянном. Но ведь никто не попрекает живописца, если он деформирует изображение для собственного удовольствия, а то и назло филистерам, и точно так же следует простить писателя, если подчас он чересчур свободно обращается с исходным материалом. В конце концов, писатель только человек, и коли он отдает себе отчет, что совершает грех против искусства, не будет ничего плохого, если он позволит себе иногда немного поразвлечься.

Мортимер Эллис теперь уже там, где «ни женятся, ни выходят замуж», — его не может огорчить написанный с него портрет. По воле обстоятельств, он не оставил после себя потомства, которое бы его оплакивало, зато оставил много жен и множество их родственников, и мне бы не хотелось оскорбить их чувства. Как человек доброжелательный, он, несомненно, оброс множеством друзей во время двух своих отсидок в тюрьме на острове Уайт, когда ел хлеб короля Георга V и отрабатывал его физическим трудом, и если я сказал что-нибудь для них обидное, приношу им свои искренние извинения. Меня оправдывает то, что Эллис был комической фигурой. Человек действия выражает себя в действии, и оно само о нем свидетельствует, но такой человек, как так называемый Мортимер Эллис, нуждается в хроникере. Могут сказать, что его известность должна была бы защитить его от моего пера, но ведь и самые известные среди людей — всего лишь человеки и, значит, могут служить материалом для писателя. Когда природа производит на свет фигляра, ему не пристало жаловаться на писателя, если тот изображает его — в полную меру отпущенного ему таланта — на потеху своим современникам, ибо это честная игра. Тем самым фигляр выполняет свое предназначение. А нам, по-моему, не стоит быть не в меру щепетильными. Средний роман живет месяца три, не больше, поэтому не будет ничего худого, если мы три недолгих месяца будем развлекать читателей.

Порядочность

(пер. И. Гурова)

Хорошая гаванская сигара — что может быть лучше? Когда я был молод и очень беден и курил сигары, только если кто-нибудь меня угощал, я решил, что, появись у меня когда-нибудь деньги, буду выкуривать по сигаре каждый день после ленча и после обеда. Это единственное решение дней моей юности, которое я выполнил. Единственная моя осуществившаяся мечта, не испорченная разочарованием. Я люблю мягкие, но душистые сигары — не маленькие, которые докуриваются прежде, чем войдешь во вкус, однако и не такие большие, чтобы успеть надоесть, — свернутые так, что можно затягиваться без напряжения, из листьев, достаточно твердых, чтобы не расползались на губах и сохраняли свой аромат до самого конца. Но после заключительной затяжки, положив в пепельницу бесформенный окурок и следя, как последний клуб дыма, голубея, рассеивается в воздухе, впечатлительный человек невольно испытывает грусть при мысли о трудах, стараниях, переживаниях, затратах, заботах и всем сложном механизме, потребном для того, чтобы доставить ему получасовое удовольствие, о сложной подготовке и организации, которых оно потребовало. Ради этого люди долгие годы обливались потом под тропическими небесами и суда бороздили семь морей. Такие размышления становятся еще более язвящими, когда глотаешь дюжину устриц (с полбутылкой сухого белого вина), и обретают уже полную невыносимость, когда дело доходит до отбивной из молодого барашка. Ведь они же — живые существа, и ты с чем-то вроде благоговейного ужаса постигаешь, что с того момента, как поверхность Земли стала пригодной для обитания, на протяжении миллионов и миллионов лет из поколения в поколение возникали все новые живые существа, чтобы вот эти нашли свой конец на блюде с дробленым льдом или на серебряном рашпере. Вероятно, ленивое воображение не способно постичь жуткую торжественность проглатывания устрицы, да и эволюция научила нас, что двустворчатые моллюски в течение неисчислимых веков замыкались в себе жестом, который неизбежно убивает всякую симпатию. В нем есть высокомерная отчужденность, оскорбительная для предприимчивого человеческого духа, и самодовольство, ранящее его тщеславие. Но не представляю себе, как можно смотреть на баранью отбивную и не поддаться думам, слишком глубоким для слез: ведь здесь сам человек приложил руку, и история всего нашего рода неразрывно связана с куском нежного мяса на тарелке.

А порой даже судьба отдельных людей дает интересную пищу для размышлений. Так странно глядеть на них, самых обыкновенных и заурядных, — на банковского клерка, на подметальщика улиц, на пожилую хористку во втором ряду хора, — и думать о тянущейся за ними непрерывной истории, о долгой-долгой игре бесчисленных случайностей, благодаря которым ход событий привел их именно к этому часу в таком-то или таком-то месте. Если потребовалась столь колоссальная игра необходимости и случая, чтобы они вообще оказались здесь, то начинаешь думать, что в них заложено нечто неимоверно важное, начинаешь думать, что их судьба должна иметь значение для Животворного Духа или еще чего-то там, что их сотворило. Они становятся жертвой рокового происшествия. Нить рвется. История, начавшаяся с сотворения мира, разом обрывается, и возникает впечатление, что она не значила ровно ничего. Повесть, рассказанная идиотом. И разве не странно, что событие столь драматической важности может быть вызвано абсолютно тривиальной причиной?

Мелкое происшествие, которое вполне могло бы вовсе не случиться, приводит к неисчислимым последствиям. Похоже, всем управляет слепая случайность. Мельчайший наш поступок может оказать глубочайшее воздействие на жизнь людей, которые не имеют к нам никакого отношения. История, что я хочу рассказать, не произошла бы, если б в тот день я не перешел через улицу. Жизнь поистине фантастична, и требуется особое чувство юмора, чтобы видеть ее смешные стороны.

Как-то весенним утром я неторопливо шел по Бонд-стрит и, не зная, чем заняться до ленча, решил заглянуть в аукционный зал Сотби посмотреть, не выставлено ли там что-нибудь интересное для меня. На улице образовалась пробка, и я лавировал между стоящих машин. На той стороне из шляпного магазина вышел человек, с которым я познакомился на Борнео.

— Здравствуйте, Мортон, — сказал я. — Когда вы приплыли?