Гроза двенадцатого года (сборник)

Мордовцев Даниил Лукич

Очередной том библиотеки, посвященный Отечественной войне 1812 года, включает в себя роман «российского Вальтера Скотта» Д. Л. Мордовцева «Двенадцатый год» (в советское время издается впервые), а также воспоминания современников и уникальные исторические документы, отражающие сложные перипетии дипломатической борьбы эпохи наполеоновских войн.

Даниил Мордовцев

ДВЕНАДЦАТЫЙ ГОД

{1}

Исторический роман в трех частях

Часть первая

Полный месяц, ярко вырезываясь на темной, глубокой синеве неба, серебрит темную зелень сада и заливает серебряным светом широкую аллею, усыпанную пожелтевшими листьями. Тихо, беззвучно в саду, так тихо, как бывает только тогда, когда подходит осень и ни птицы, ни насекомые не нарушают мертвенной тишины умирающей природы. Только слышен шелест засохших листьев: кто-то идет по аллее…

Месяц серебрит белое женское платье и непокрытую женскую, глубоко наклоненную головку.

— Первый раз в жизни она приласкала меня… Неужели же и в последний?.. Ах, мама, мама! за что ты не любила меня?.. За то, что я не похожа на девочку, что я дикарка?.. Бедный папа! ты один любил меня — и от твоего доброго сердца я должна оторвать себя… Папочка, папочка милый! прости свою Надечку, прости, голубчик…

Не то это шепот, не то шорох белого платьица, не то шелест сухих листьев, усыпавших аллею… Нет, это шепот.

Часть вторая

На другой день Мерзляков проснулся поздио. Сон его был тревожен: то грезилась ему «Урания» в образе княгини Дашковой, то «Норд сиповатый» в виде графа Ростопчива, то Анюта Хомутова в подвенечном платье, а сам бакалавр — в роли жениха; только вместо свадвбио-го пения доносилась откуда-то трустная мелодия его ооб-ственной песни — «Среди доляаы ровный».

Проснулся он, впрочем, свежим и бодрым. Но едва успел умыться я облечься в халат, как Мавра сурово доложила, что в кухне дожидается его «Ярижка, что называет себя Кузькою Цицерою».

— Говорят, беспременно повидать должен, — бвль-шое, говорит, за ям дело есть.

— Ну, пошли его сюда, — торопливо сказал Мерзляков.

Часть третья

Год, который, по счету, принятому христианскою эрою, приходится двенадцатым в девятнадцатом столетии, бесспорно составляет необычное исключение в бесконечном ряду тысячелетий, прожитых коллективным человеком, ибо с тех пор, как человечество начало себя помнить, не было ни одного, положительно ни одного года, который бы остался до такой степени памятным и единственным, чтобы люди всего земного шара, не условливаясь между собою, при одном упоминании о нем с эпитетом, или, скорее когноменом, «двенадцатый», тотчас же понимали бы, что речь идет о двенадцатом годе не восемнадцатого столетия, не пятнадцатого и никакого другого, а именно девятнадцатого, и мало того — с именем этого года тотчас же в уме каждого возникает целый ряд известных, весьма сложных, весьма рельефных, то ярких и отрадных, то большею частию мрачных и обидных для человеческого ума, но для всех более или менее одинаковых, или же до известной степени сложных представлений. Такого другого года нет ни в одном из столетий и тысячелетий ни нашей эры, христианской, ни эры библейской, ветхозаветной. О каком бы годе ни зашла речь — о первом ли, о пятнадцатом, двадцатом и т. д… — всегда сам собою является вопрос: «Какой год? какого столетия или какой эры?» Но никто не подумает спросить этого, услыхав о годе с эпитетом «двенадцатый». Всякий сразу поймет, о каком годе и о чем идет речь, как всякому сразу станет ясно, о ком говорят, когда скажут — «Цезарь», «Гораций», «Гуттенберг», «Напо-

пеон», «Россия», «Петербург». Двенадцатый год — это единственный год в бесконечной шеренге тысячелетий своих собратьев-годов, как Архимед и Ньютон суть единственные личности среди миллионов и миллиардов себе подобных существ, бесследно и беззвучно прошедших по земле и забытых людьми, как забыты ими тысячи годов, не оставивших по себе такой громкой и горькой памяти, какую оставил двенадцатый год, ставший собственным именем в истории. Это какой-то необычайный выродок, урод в бесчисленной семье старого Хроноса, давно потерявшего счет своим детям — годам, столетиям, тысячелетиям и т. д. до бесконечности и безначальности.

Вследствие каких причин или, вернее, вследствие каких несчастных отклонений в процессе многотысячелетней жизни земного шара ветхий Хронос произвел на свет Божий этого урода — историки и неисторики говорят различно. Одни полагают, что главною причиною родов страшного детища девятнадцатого века был другой такой же выродок в человеческой семье — «маленький корсиканец», который гениальным безумием своим успел довести до такого же, только слепого, безумия одну половину Европы и погнать ее, как стадо голодных шакалов, на другую половину — на Россию, отчего произошло страшное, небывалое столкновение западной половины нашего полушария с восточною. Другие сваливают вину временного обезумления Европы скорее на Англию, чем на маленького корсиканца, который своею «континентального системою» хотя и больно наступил на мозоль «царицы морей», однако «царица морей» могла бы, говорят, и не поморщиться от этого, а она поморщилась и вовлекла Россию в ужасную войну. Третьи находят, что виной столкновения западной половины Европы с восточною были «селедки» и «соль». Так по крайней мере объясняет источник великой народной войны графиня Шуазель-Гуфье, которая со свойственной ей милой наивностью говорит, что вследствие принятия Россиею континентальной системы «со всех концов империи, среди действительного и мнимого богатства, раздавался голос нищеты, так как прекратился всякий отпуск за границу, все порты были заперты, и ощущался недостаток в необходимейшем народном для России продукте — в соли». Графиня поясняет, что «можно было обойтись без сахара, вина, но не без соли и сельдей, которые (будто бы) составляют ежедневную пищу в течение продолжительных русских постов»; что «английский кабинет тайно работал над возбуждением всеобщего неудовольствия» и т. д. Наконец, глубоко талантливый, гениальный автор «Войны и мира» с неотразимой логикой и чарующей убедительностью доказывает, что маленький корсиканец столько же повинен в том, что в «двенадцатом году» случилось именно то, что случилось, как маленький воробей повинен в том, что земля вертится около своей оси, а Нева течет от Охты к Пряжке, а не от Пряжки к Охте.

Как бы то ни было, но случилось то, что, сообразно ходу всех дел человеческих, предшествовавших «двенадцатому году», должно было случиться неизбежно.

ДОКУМЕНТЫ

Письма, воспоминания

Вершители европейских судеб в воспоминаниях князя Меттерниха

{50}

Александр I

Нарисовать точный портрет Александра Первого — задача нелегкая. Лучшую характеристику его дал Наполеон.

Как-то в разговоре со мной в 1810 году он спросил меня: близко ли я знаком с Александром? Я ответил ему, что мне приходилось встречаться с Императором только в его бытность в Берлине.

«Возможно, — сказал мне на это Наполеон, — что судьба вас и еще раз поставит на его пути. В Императоре Александре есть большая сила очарования, которую испытывает всякий при встрече с ним. Если бы я сам был способен отдаться непосредственно личным впечатлениям, то я привязался бы к нему от всей души, но наряду с его высоким интеллектом и умением очаровывать всех окружающих, в нем есть еще что-то, чего я даже не сумею точно определить. Поясняя свою мысль, я мог бы еще сказать, что это „что-то“ заключалось в том, что во всем и всегда ему не хватало чего-нибудь. Страннее всего то, что вы никогда бы не могли заранее определить, чего ему не хватит в данный определенный момент, так как это „что-то“ всегда являлось новым, неожидаемым и противоречивым».

Предсказание Наполеона, предвидевшего… в силу тогдашних событий, возможность новой встречи с Александром, было пророческим, хоть он и не подозревал, что это произойдет так скоро.

Три года спустя нас судьба столкнула настолько близко с императором, что виделись мы с ним ежедневно. Продолжалось это тринадцать лет, постоянно менялось и переходило от самого искреннего расположения к более или менее заметному охлаждению, доходило иногда до ссор — и тайных, и открытых.

Наполеон

Среди лиц, поставленных в положение, независимое от этого необыкновенного человека, найдется немного таких, кто, как я, имел бы столько точек соприкосновения и столько непосредственных сношений с ним.

Мнение мое о Наполеоне не изменялось в различные периоды этих отношений. Я видел его и изучал в моменты наибольшего блеска его; я видел его и наблюдал в моменты упадка; и если он и пытался ввести меня в заблуждение, в чем он порою был очень сильно заинтересован, то это ему никогда не удавалось. Я могу поэтому надеяться, что я схватил самые существенные черты его характера и составил о нем беспристрастное мнение, тогда как большинство современников до сих пор видело лишь сквозь призму как блестящие, так и мрачные, отрицательные стороны этого человека, которого сила вещей в соединении с выдающимися личными качествами вознесла на вершину могущества, беспримерного в новейшей истории. Проявлявший редкую прозорливость и неутомимую настойчивость в использовании того, что полвека событий, казалось, подготовляли для него, руководимый духом власти действенным и дальновидным в равной мере; ловко улавливавший в обстоятельствах момента все, что могло служить его честолюбию; умевший с замечательной ловкостью извлекать для себя выгоды из ошибок и слабостей других, Бонапарт остался один на поле брани, которое в течение десяти лет оспаривали друг у друга слепые страсти и партии, охваченные кровожадною ненавистью и исступлением. С тех пор, как он в конце концов конфисковал в свою пользу всю Революцию, он стал казаться лишь тем единственным пунктом, на котором должны сосредоточиться все взоры наблюдателя, и мое назначение на пост посланника во Францию поставило меня в этом отношении в исключительно выгодные условия, которыми я и не преминул воспользоваться.

Наше мнение о человеке часто складывается под влиянием первого впечатления. Я ни разу не видел Наполеона до аудиенции, которая дана была мне в Сен-Клу для вручения моих верительных грамот. Он принял меня, стоя посреди одной из зал в обществе министра иностранных дел и еще шести лиц его двора. Он был в пехотном гвардейском мундире и в шляпе. Это последнее обстоятельство, неуместное во всех отношениях, ибо аудиенция не была публичной, неприятно поразило меня: в этом видны были чрезмерные претензии и чувствовался выскочка; я даже колебался некоторое время, не надеть ли и мне шляпу. Я начал, однако, небольшую речь, точный и сжатый текст которой резко отличал ее от речей, ставших обычными при новом французском дворе.

Его майера держать себя, казалось, обнаруживала неловкость и даже смущение. Его приземистая и квадратная фигура, небрежный вид и в то же время заметное старание придать себе внушительность, окончательно убили во мне ощущение величия, которое естественно соединялось с представлением о человеке, заставлявшем трепетать весь мир. Это впечатление никогда не изгладилось вполне из моего ума; оно сопутствовало самым важным свиданиям, какие я имел с Наполеоном в различные эпохи его жизни. Возможно, что оно помогло мне разглядеть этого человека таким, каким он был, сквозь все маски, в которые он умел рядиться. В его вспышках, в его приступах гнева, неожиданных репликах я приучился видеть заранее приготовленные сцены, разученпые и рассчитанные на эффект, который он желал произвести на собеседника.

Что больше всего поразило меня в моих сношениях с Наполеоном — сношениях, которые я с самого начала постарался сделать более частыми и конфиденциальными, — так это необыкновенная проницательность ума и великая простота в ходе его мысли. В разговоре с ним я всегда находил очарование, трудно поддающееся определению.

Записки дипломата Аполлинария Петровича Бутенева

{52}

Зима с 1807 на 1808 год в Петербурге была гораздо оживленное, нежели та, которая ей предшествовала. По заключению с Францией Тильзитского мира, Государь возвратился в столицу, равно и многочисленная блестящая императорская гвардия, принимавшая участие в недавних сражениях, с генералами и офицерами. Не показывался только генерал-аншеф Беннигсен

{53}

, более всех отличившийся при Пултуске и Эйлау. После кончины ими. Павла его больше не видели в Петербурге, также и по тем же поводам, как графа Палена и князя Зубова: все трое имели на то одинаковые причины

{54}

. Но, кроме возвращения военных людей, которые тогда, как и потом, составляли большинство в наших придворных и городских собраниях, аристократический кружок значительно пополнился и особапно оживился вследствие возвращения дипломатического корпуса всех страп, который во время войны поубавился. Во главе дипломатов, сияя славой своего повелителя, стоял герцог Виченцский, посол Наполеона

{55}

. Окружавшая его свита из людей военных и гражданских всех затмевала великолепием обстановки. Сам Коленкур господствовал в дипломатическом корпусе своим политическим влиянием. Он жил в особом прекрасном доме на Дворцовой набережной, почти рядом с театром Эрмитажа. Этот дом был тотчас после Тильзитского мира куплей в казну для французского посольства у князя Волконского, во взаимство Наполеону, который предоставил русскому посольству в Париже отель Телюсои. Такой обмен любезностей продолжался до 1840 года, когда обе стороны согласились прекратить его, дом французского посольства по приказу Николая Павловича причислен был к Зимнему дворцу. Оп называется теперь запасным дворцом.

Император Александр оказывал Коленкуру особенное предпочтение, двор следовал его примеру. Но далеко не так относилось к нему высшее наше общество, и лишь мало-помалу ухаживая за публикой а давая великолепные праздники и пышные обеды, удалось ему добиться лучшего приема. Государь явно и громко высказывал свое личное расположение к нему и к Франции вообще, и только это несколько сдерживало в границах выражение неприязненных чувств, которыми одушевлена была тогда Россия. Сам я еще мало вращался в обществе и не настолько созрел умственно, чтобы подметить настроение, но люди, постоянно посещавшие высший круг, передавали мне свои наблюдения. И эти наблюдения запечатлелись в моем уме как довольно любопытные свидетельства, до какой степени независимости доходило у нас в то время общественное мнение. Замечательно, что в таком самодержавном государстве, как наше, при государе столь любимом, как был Александр Павлович, несмотря на вкоренившееся в высших классах предпочтение к иностранцам, политические обстоятельства того времени произвели в обществе глухой, но все же внятный ропот противоречия открыто выражаемым симпатиям двора. Это общее настроение заметил я и в моем непосредственном начальнике графе А. Н. Салтыкове

Весна и лето 1809 года ознаменованы нашими успехами в Финляндии и взятием Свеаборга

За кулисами «личной и политической дружбы»

Я встревожена и опечалена до глубины души, дорогой Александр, угнетена ужасной мыслью — видеть Вас вредящим самому себе; поэтому нужно, чтобы я еще раз поговорила с Вами; нужно еще раз, и уже письменно, оживить для Вас воспоминания обо всем том, что я говорила Вам в продолжение трех последних бесед. <…>

Общее положение дел за границей представляет в высшей степени грустную и поражающую картину. Европа подчинена велениям кровожадного тирана, управляющего ею с железным скипетром в руках. <…>

Перейдем теперь к тому, что представляет собою положение России, такое, каким оно является в моих глазах и каким его признают вообще. Тильзитский мир мы были вынуждены заключить, и хотя это было сделано в силу черезвычайных обстоятельств, но при этом первым побуждением для подписания его было стремление сберечь человеческую кровь и прекратить бедствия войны. Однако через несколько месяцев после этого, хотя Наполеон не только не выполнил ни одного из принятых на себя, по договору, обязательств, но некоторые из них нарушил, заняв области, неприкосновенность которых он гарантировал, — мы довели дело до разрыва с Англией и уничтожили нашу торговлю, потому что он хотел этого; мы объявили войну нашему верному союзнику, уважавшему наши границы и отклонившему предложение Бонапарта. Император России обратился тогда к его чувству благородства, отведя войска от его границ, и шведский король откликнулся на этот призыв, мы же, в виду того, что шведский король, монарх бедного государства, нуждающегося для того, чтобы существовать, чтобы питаться, в торговых сношениях с Англией, не хочет подчиниться настоятельному требованию, предъявленному нами — разорить свою страну разрывом с Англией, — мы занимаем одну из его областей, мы проливаем кровь невинного, союзника, родственника, и мы забываем псе паши узы, потому что Франция хочет этого; а Франция хочет этого не только для того, чтобы вредить Англии, а главным образом для того, чтобы подкопаться под наши силы и славу. Франция предвидела, что если даже это завоевание может оказаться для нас легким в данную минуту, то сохранение его потребует от нас много людей и денег, и что эта борьба будет оставаться нерешенной до тех пор, пока, раскрыв свои карты, она по предпишет нам, в зависимости от своих интересов, возвратить разоренную область.

Год, запечатленный кровью…

Государь, брат мой, вчера я узнал, что, несмотря на добросовестность, с которой я выполнял мои обязательства по отношению к в. в-ву, Ваши войска перешли границы России, а только что я получил из Петербурга ноту, в которой граф Лористон, говоря о причине этого нападения, заявляет, что в. в-во считали себя в состоянии войны со мной с того самого момента, как князь Куракин затребовал свои паспорта. Мотивы, которые герцог Бассано привел в обоснование своего отказа выдать ему эти паспорта, отнюдь не могли дать мне основания предположить, что этот демарш когда-либо послужит предлогом для нападения. Действительно, посол князь Куракин, как он сам заявил, никогда не получал повеления действовать подобным образом, и как только мне стало известно о его демарше, я повелел сообщить ему, что совершенно не одобряю его действий, и приказал ему оставаться на своем посту. Если в намерения в. в-ва не входит проливать кровь наших народов из-за недоразумения подобного рода и если Вы согласны вывести свои войска с русской территории, я буду считать, что все происшедшее не имело места, и достижение договоренности между нами будет еще возможно. В противном случае в. в-во вынудите меня видеть в Вас лишь врага, чьи действия ничем не вызваны с моей стороны. От в. в-ва зависит избавить человечество от бедствий новой войны.

Из частной переписки времен Отечественной войны

{129}

Вообрази, Ростопчин — наш московский властелин. Мне любопытно взглянуть на него, потому что я уверена, что он сам не свой от радости. То-то он будет гордо выступать теперь! Курьезно бы мне было знать, намерен ли он сохранить нежные расположения, которые он выказывал с некоторых пор. Вот почти десять лет, как его постоянно видят влюбленным, и заметь, глупо влюбленным. Для меня всегда было непонятно твое высокое о нем мнение, которого я вовсе не разделяю. Теперь все его качества и достоинства обнаружатся. Но нока я не думаю, чтобы у него было много друзей в Москве. Надо признаться, что он и не искал их, делая вид, что ему нет дела ни до кого на свете. Извини, что я на него нападаю, но ведь тебе известно, что он никогда не был героем ни в каком отношении. Я не признаю в нем даже и авторского таланта. Помнишь, как мы вместе читали его знаменитые творения.