Казачка

Мордюкова Нонна Викторовна

Нонну Викторовну Мордюкову уже и сейчас, при жизни, называют великой актрисой. Достаточно перечислить такие кинофильмы, как «Молодая гвардия», «Чужая родня», «Простая история», «Председатель», «Женитьба Бальзаминова», «Комиссар», «Бриллиантовая рука», «Русское поле», «Возврата нет», «Они сражались за Родину», «Инкогнито из Петербурга», «Родня», «Мама», и перед читателем сразу встанет галерея незабываемых женских образов, воплощенных с таким проникновением в суть характера и с таким блистательным мастерством, которые снискали актрисе поистине всенародную любовь и признание. Ее книга — эмоциональный, безыскусный рассказ о судьбе колхозной девчонки, ставшей благодаря своему таланту и беззаветной преданности делу любимицей миллионов, ведь имя Нонны Мордюковой ныне значится среди самых выдающихся актрис XX века.

Нонна Мордюкова

КАЗАЧКА

Часть I

Вот так и живем

Река Уруп

Это единственное в моей жизни место, где я ощутила миг детства. Наша речка Уруп быстрая, горная. Помню, через нее свисала кладка — так назывался натянутый на проволоке длинный мостик. Никто никогда не ремонтировал его. От дыр на месте отсутствующих досок кружилась при переправе голова, поэтому из станицы Отрадной в хутор Труболёт ходили лишь в случае крайней необходимости. При переходе мостика мы, дети, держались лишь за один железный провод, поскольку до другого еще не дотягивалась рука.

Главное наше обиталище было, к счастью, под кладкой, по эту сторону Урупа. Здесь и теперь есть белая глинка, а вернее, голубая. Не знаю даже, как ее определить правильно, но это что-то вроде пластилина. Тут и было наше «птичье» сборище, наш «птичий базар». Мы сидели на берегу целыми днями и лепили: рисовать ведь было нечем да и не на чем. А в детстве всегда тянет к рисованию. Лепка заменяла любые занятия по детскому творчеству. И посегодня с острова видны чьи-то макушки и острые коленки.

А как ноги затекут от долгого сидения, так с наслаждением опять в Уруп — и косточки хоть и молодые, но с удовольствием распрямляются. Поплескаться ведь тоже великое счастье. И тогда, да и теперь тоже, вылепленные бублички и коники оставлялись на ночь, но большие «объекты» нарочно затаптывали ногами: война. Хоть какая-то, но война. Затоптать «этих». А «эти» считали за счастье быть на Урупе, не помнить причиненного им зла — и опять ляп-ляп, шлеп-шлеп по глинке голубой ладошками…

На той стороне, куда кладка ведет, в начале лета зацветали полевые цветы «лазорики», похожие на несложный по форме мак: пять лепестков, а листья тонюсенькие, как у укропа. Вот тут лепка прерывается на короткое время и все тянутся на тот берег за «лазориками»…

Однажды осенью мама повела меня в магазин купить туфли. Не хотелось надевать их на пыльные ноги, и мы просчитались: не померив, взяли тесноватые. А туфельки парусиновые, пахнут бумагой и клеем.

Это волшебное слово «фуэте»

В детстве меня окружала привычная жизнь довоенного села, и ничто, казалось бы, не доносило сведений об искусстве, разве что огромный черный репродуктор-«тарелка», который рассказывал нам о неведомых далях, где бурно и светло жили таланты, об их вдохновении, радостях, неудачах. Но и этого хватило, чтобы зашевелилось, задвигалось во мне что-то, что после стало призванием актрисы. Помню, как по радио передавали «длинную» музыку (так я называла тогда классические произведения). И уж не знаю, как это случилось, но музыка заставила меня почему-то накинуть на себя кусок марли и, глядя в зеркало, в одну точку, идти и идти вперед к нему. Музыка, медленное движение, собранный взгляд — и рыдания подступали к горлу. Впервые почувствовала, что это какие-то особые рыдания: они доставляют радость. Незнакомое доселе, но сладкое чувство. Так во мне родилась и выплеснулась впервые моя потребность, необходимость быть актрисой. Мне было в ту пору лет одиннадцать-двенадцать.

Но вот наконец первая встреча с живым искусством. Людей, приезжающих на лето в наши края, теперь называют отдыхающими или «дикарями». А в те годы они именовались курортниками. Я прослышала о том, что курортники будут давать концерт. Примчалась и во все глаза глядела, как ладно они разложили помост и как ловко натянули занавес — получилась сцена. Начался концерт. Многое в нем было, видно, не по годам мне. И вдруг, постукивая мысочками пуантов, на сцену выплыло маленькое чудо! В балетной пачке с традиционным веночком на голове закружилась девочка моих лет. И снова музыка и движение откликнулись во мне тем же счастливым удушьем — хотелось разрыдаться. Я ощущала невесомость девочки, почти птичью ее устремленность к полету.

Начинающая балерина была, казалось, переполнена счастьем, не жила, а как бы благословляла все и вся своим неописуемо гармоничным телом, красотой каждого движения. Я и не думала, что мне суждено будет увидеть такое. И конечно же рассердилась, когда на сцену вышел «дядько», такой же белый, схватил девочку и стал размахивать ею, опрокидывать ее и ловить. Это было очень «непочтительно». Но ничто не могло затмить впечатления от музыкального полета белой птицы…

Артисты стали увязывать веревками свое имущество, погрузили его в автобус и уехали. «Вот оно, искусство!» — думала я. И запечалилась — от разлуки с ним.

Детство берет свое: скоро печаль сменилась страстным желанием немедленно создать себе одежду, подобную той, в которой танцевала юная балерина. Снова пошла в ход марля. Сшила я подобие пачки, надела ее и до сих пор помню щемящее чувство причастности к тому чарующему таинству балета.

Ленинградцы

И все-таки был в моей жизни момент, когда я ненавидела свою маму. И ее подагру на левой ноге, и то, что она шибко много знает, и то, что она лучше всех. Все у нее лучше всех, а сама все брюхатая и брюхатая. А нянчила я! Почему я ее все-таки люблю? Ведь это совсем не обязательно. Ведь крикнула же в сердцах моя подружка своей матери: «Проститутка!» И кинула в нее тарелкой. Правда, мы тогда истинное значение этому слову еще не придавали: это была угождающая всем, вертлявая, крутящаяся, в нашем представлении как на шарнирах, бабенка.

— Проститутка! — крикнула и я матери в лицо.

— Хорошо, не нянчи. Жить поедешь к отцу.

Но я никуда не хотела ехать; я не знала, как живут без матерей. И чтоб меня не отправили к отцу, я, налив в бутылку козьего молока и положив хлеба в узелок, пошла по наказу мамы за шесть километров полоть картошку на нашей делянке. Раньше ходила туда как бы из одолжения — пожалуйста! Но сегодня, сегодня… Когда привозят ленинградцев — она опять отправляет меня, чтоб я ничего этого не видела. Дура! Ненавижу!

Утро… Как будто какое-то доброе существо кладет на твои плечи свои мягкие руки, и тебе так хорошо (правильно в Германии построена жизнь: подъем в три часа утра, а сон в восемь вечера). Вот если б все страны, думалось мне, не занимались бузой, не махали бы кулаками друг на друга, а делились бы своими лучшими делами и открытиями…

Дети и горе

Самое жгучее и тревожное чувство вызывали во мне дети до пяти лет, которые каким-то образом были не такие, как все их сверстники.

Были и теперь есть дети пугливые, послушные, застенчивые, голодные, оборванные. Они обычно молчат, общаться не желают, спросишь у такого о чем-нибудь, а он лишь головенку набок — и стоит этаким бычком. Бывало, в войну покажешь ему хлеба, он слюнку проглотит, а не берет. Бери! Молчит. Насильно возьмешь его ладошку, вложишь хлеб или кусочек сахару, пальчиками замкнешь, а он вдруг как разрыдается, да так горько, а угощение не разжимает. «Ухожу, ухожу, не плачь». Ухожу. Потом подгляжу: он повсхлипывает и потащит в рот даденое.

Разговор идет, конечно, о детях, которые растут в бедной семье. Это была моя слабость — дети-старички.

На всю жизнь запомнила выражение лица раненой девочки лет четырех. Летом 1943 года в Солдатской балке полицаи всю ночь расстреливали коммунистов и евреев, вернее, семьи коммунистов и евреев. И вот в ночи девочка, раненная в шею, отползла далеко от балки. Утром чья-то лошадь встала на дыбы, не желая ехать дальше, как ни хлестал ее хозяин. Почуяв неладное, он сошел с телеги и…

— Батюшки-светы!

Война и жизнь

Главное — это смирение с временным недоразумением явления чужеземцев. «Ну когда их долой? Когда?» — иначе и не рассуждаешь.

Что меня порой возмущает, так это как показывают в фильмах жизнь людей во время войны. Слишком велика ей, этой войне, честь, чтобы жить ею. Отчетливо помню, как, конечно, страшно было, когда вешали у нас в станице Шуру Князеву, Надю Сильченко. Страшно, когда летит бомба и ты знаешь, что, если она издает шум «хар-хар» — как лопухи от ветра, — значит, взорвется где-то совсем близко, а если просто свистит, то пролетит мимо. Страшно, когда вызывают по повестке кого-то в немецкую комендатуру…

Остальное — это идет не наша жизнь. А мы одеялами закрываем окна, на стол — лампу, в руки — гитару. Кукурузная каша. Какой-нибудь отставший от своих в неразберихе отступления и скрывающийся от немцев солдатик рядом. Это уже наша — никем не истребимая — жизнь… Где ты теперь, летчик Боря, тот паренек, который, разухарившись, захотел с моими старшими подругами пойти на танцы в церковь? (Немцы во время оккупации устроили там место отдыха для себя и для населения.) Пока эсэсовцев нет — нечего бояться. Немецкие солдаты и соли нам давали, и хлеба. И когда выгоняли на дорогу работать, то говорили: маленькая машинка едет — работайте, там офицер, а если большая — не работайте, отдыхайте.

Губные гармошки их нам казались чем-то несовершенным и куцым, мы их никогда не полюбили бы. Разве можно музыкальное явление переложить на пишущую машинку?! Ну, черт с ними, пускай скрипят. Однако когда, наработавшись, мы садились, стар и млад, песни петь, куда там той немецкой губной!.. Они слушали вежливо, но не восхищаясь. Слов не знали, а потому чужая мелодия была для них, что для нас их «губгармоха».

Нет такой силы, чтоб могла разрушить тягу общения одних людей с другими. Даже если это «хлопчики» из СС. В коричневых кожаных шортах, с толстыми ремнями на голом торсе — жарко. На мотоциклах они налетели, как смерч, приехали к реке искупаться. А мы, девочки и девушки, гуртом сидящие на берегу, замерли: ведь это же СС! Они скинули ремни с оружием, побросали амуницию на мотоциклы — и в воду. Плещутся, охают, наслаждаются. И надо же было мне скосить взгляд на них!.. Зачем, ну зачем?.. Заметила я одного парня, такого красивого, с атлетической фигурой, и залюбовалась им невольно. Он кинулся в речку снова, в улыбке блеснули белые зубы, от капелек воды и от солнца он сузил свои пронзительные голубые глаза. Где ж твоя мама, отец, любимая девушка? Разве тебе надо пугать людей, бить их, вешать, жечь? Вызывать к себе ненависть? Тебя любить надо. Сильно. А хоть бы ты был не эсэсовец, а солдат — все равно нельзя. Чужой — со сватами не придут от тебя.

Часть II

Не плачь, казачка!

Утречко

Раннее летнее утро. Цветет яблоня. Сидим под нею и завтракаем. Появляется в частоколе личико соседского мальчика Толи.

— Нонк! Вы завтракаете?

Я ехидно молчу — обижена на него.

— Вы пышки едите?

— Пышки, — говорит мама.

«Будет вечная музыка»

Нет-нет, а сверну, бывало, после института в деревянный дом.

Подвалило счастье моим подружкам-однокурсницам Кате и Клаве — расположились в старом доме с мебелью-хламом и двумя мальчиками-сиротами.

Вместе ели хлеб, полученный по рабочей карточке, — пятьсот пятьдесят граммов, топили печку ворованными досками, выковыривали из щелей стола застрявшие кусочки соли — соли не было. Кипяток — пожалуйста, сколько угодно. Ну и плюс ко всему гомерический хохот с утра до ночи. Смех неуемный по любому поводу. Помню, гнали нас с занятий за смех. Все студенты были «больны» этим…

Завидовала я своим подружкам. Еще бы! Глаза продерут, умоются — и через десять минут в институте. А мне еще до станции «Северянин», оттуда на электричке до города Бабушкина, потом сорок минут пешком… Клава стала главной хозяйкой и иногда снисходительно позволяла мне заночевать на бугристых пружинах старого дивана с восьмилетним мальчиком, когда старший дежурил в котельной. Какое это было счастье для меня!

Раз прихожу — лежит на столе чисто вымытая картошка. Лежит попарно, восемь штук. Катя одна. Болтаем и все поглядываем на картофелины — варить не велено. Уж и так и сяк отключаемся от них, а глаза оглядывают — душу травят. Скоро уж на электричку… Катя была сердечной девушкой, не смогла отпустить меня в ночь с мыслью о помытой картошке.

По коням!

Москва, почтовый адрес — центр. Коммуналка. Точка опоры. После житья в бараке этого казалось достаточно для счастья, хотя приходилось тесниться: четыре семьи в четырехкомнатной квартире. Спасибо — и ванна, и телефон. Правда, комната наша проходная, больше десяти лет ходила через нас семья из пяти человек. По пожарным условиям отгораживаться нельзя; висел фанерный лист, личико сына из-под него выглядывало: «Мама-а!» А я в пятиметровой кухне варила что-нибудь, одна конфорка на семью… Гнездимся, суетимся, мебелишко переставляем для выгоды места. Муж давно смирился, только демонстративно поворачивался лицом к стене, когда земляки мои являлись и располагались на ночлег — кто гостевать, а кто поступать в институт. Старалась не видеть недовольства мужа. Виновата была, конечно, но отводила взор от безысходности.

Один раз просыпаюсь от тяжелого дыхания над ухом, открываю глаза — собачья морда. Ой! Глядь, а рядом еще одна. А за ними — подруга детства и мужчина в военной форме.

— Лина!

— Узнала?.. Переводимся поближе к дому. А собаки — это ж охотничьи! Их не бросишь, члены семьи…

— Сидеть! — буркнул Линин муж. Собаки с шумом упали животами на пол, вывесив мокрые языки.

Про «того» коммуниста отца

Вот сейчас сердце вылетает, жар в груди, ярость от поиска слов, способных описать случай с нашим отцом.

Мы давненько уже разместились: кто в Москве, кто в Подмосковье после окончания институтов.

Мама умерла. Отец не прерывал связи с нами. Пришлет и свининки, и крупы кукурузной. (Никогда не было легко — никогда. По сегодняшний день.)

Прошло два-три года после смерти мамы, и отец наладился к нам повидаться, а главное — выбить себе военную пенсию как инвалид войны, рядовой: тридцать пять рублей вместо колхозных двадцати. Смотрим, уже не два костыля, а один — в правой руке палочка. Куртейка — «самострок», синие галифе. Пустой сапог чем-то набит (культя была до середины икры). Рубаха коричневая, галстук! Галстук небось висит где-то в сенях рядом с хомутом и куриным насестом. Отец доволен. Мы тоже.

Садились за стол, он ловко пристукивал палочкой о костыль и, прежде чем сесть, прислонял к стене.

«Гоп со смыком»

Трусоватые мы были насчет вождей. Песни ввысь их поднимали, а только пусть они там, в песнях. Пусть, зачем приближаться к ним — боязно. И не их страшно, к ним-то и не подпустят, страшен был черный буран охраняющих отца родного.

Стали приглашать на званые приемы. Вроде тебе почет, а от локтя одного охранника долго болела грудь — это когда Никита Сергеевич с фужером в руке взмяк, закраснелся и докричался до такой братской доступности, что мы в экстазе зааплодировали и легонько подались к его столу… Тут и помаду стерли с губ каменным плечом. В общем, рта подхалимского не разевай, того и гляди, в жернова угодишь.

Хрущев. Степная манера говорить, митинговать по-свойски — прямо-таки колхозный бригадир всея Руси. Не ощущая его поначалу ни хорошо, ни плохо, жили мы себе, каждый на своем месте: вверху разберутся, как править страной.

И вдруг там, вверху, назначается воскресная встреча: дружеские контакты правительства с творческой интеллигенцией. В число приглашенных попали шестеро киноактеров: Скобцева с Бондарчуком, Николай Рыбникове Аллой Ларионовой, Вячеслав Тихонов и я.

В Архангельское нас вез маленький автобусик. Милицейские мотоциклы будто не сопровождали, а конвоировали колонну машин, чтобы кто-нибудь не сбежал. Приехали — батюшки! Иззелень-зеленый лес. Прохладно. В глубине круглый тент из полотна в красную полоску. Под ним множество столов. Ясно, что там обед назначен. Прохаживаемся. Народу масса. Никто не находит себе места. Правительство топчется с народом: Хрущев, Микоян, Ворошилов, Буденный.

Часть III

Магический круг

О Василии Шукшине

Есть Василий Шукшин ваш, сегодняшний. А есть мой, наш, тогдашний. Я хорошо помню его, начинающего, молоденького, холостого, вольного, ничейного и для всех. Студент, приглашенный студией Горького на переговоры для съемок в фильме «Простая история». Ему отводилась роль молодого возлюбленного Саши Потаповой.

Сидим ждем. Вдруг рывком на всю ширь открывается дверь, и через секунду на нас уже деловито смотрит Вася. Входит, закрывает дверь, подходит к столу, снимает крышку с графина, наливает в стакан воды — пьет. Ставит стакан, чешет затылок и хмыкает, блеснув зубами. Глаза стыдливо сузились, красивые, втягивающие в себя. А тут еще и тембр голоса, с сипотцой, чарует.

— Значит, переговоры? Ну давайте переговаривать, — не убирая улыбку, говорит он.

Мы дружно засмеялись, а он, кинув на меня игривый взгляд, продолжает:

— Переговоры, переговоры! Ведь так? Тогда и давайте переговариваться.

Никита Михалков

Это очень интересно — он обладает даром очарования, даром внушать всем — и мужчинам, и женщинам: все во мне — это все ваше. Наше с вами — я ваш.

Когда я пришла на первое собеседование, мне привиделся пионерский лагерь, мы играем в испорченный телефон, а его чарующие медовые уста уже готовы к ответу.

Я сразу влюбилась. Не смейтесь: я влюбилась в его фигуру, маленькие, но крепкие кисти рук и все не могла понять, почему он такой хорошенький, душистый и богообразный.

— Я был в парилке, — ни с того ни с сего сказал он. Он знает, что человек из парилки — немного облако и больше всего привлекательный мужчина.

Ну ладно. Молчу, жду, что будет дальше. Надо помнить, что между нами двадцать лет разницы. Буду вести себя скромнее, не разевать рот, тетка старая, — работать и работать. Тем более что он тоже всегда рад работать — со старой или с молодой.

Магический круг

У нас в кино тоже есть этюды Сурикова, крупицы истинного искусства, равного любому другому виду искусства. Нам неподвластно каждый раз быть такими, подлинными, но мы ведь хорошо знаем, какое оно — настоящее искусство кино. Вот доказательства.

Не могу удержаться от того, чтобы не разобрать одну сцену. Прошу читателя последовать за мной не торопясь.

Не такая я особа простая и молодая, чтобы не знать, что такое для нас — хорошо играть. Но есть такая недоступная для актера зона, куда он очень редко попадает, будь то хрип его сорвавшегося голоса или какая-то целая фраза — такая, знаете, ненормальная, потревожившая всего его надолго. В ту зону, повторяю, попасть трудно.

У биологов есть одна гипотеза, которая, думается, подходит и к нашей профессии. Бывает такое явление, когда подбирается компания в особенном сочетании разных индивидуумов и образуется как бы магическое кольцо, замок. То есть все, кто здесь находится, сделают то, что сделает один из первых. Так ли это точно, не знаю, но подобная символика помогает мне объяснить один эпизод в фильме «Тихий Дон» — эпизод смерти Натальи. Все начинается с появления рафаэлевскою рисунка Мадонны с белым лицом и в черной одежде. Длинные руки, черные рукава распластались по белой стене хаты. Камера это все фиксирует, но все жаднее идет за лицом Зинаиды Кириенко с кривой улыбкой избавления. Капельки прошедшего дождя, именно капли, но не дождь, спутники актрисы.

— Ниче, ниче, — хрипло, с улыбкой говорит она.

Дом

В 1984 году мы с сыном переехали в высотку. Выхожу на закате солнца на балкон, кажется, самого фешенебельного дома в Советском Союзе — высотного на Котельнической набережной. Здесь жили и живут разные великие, знаменитые и совсем простые люди, рабочие. А когда-то начинающей актрисой я бродяжничала по Москве с грудным ребенком, не зная, куда притулиться. Комната в бараке, которую я уже описала, была великим подарком и органичным местонахождением молодой особы, молодого специалиста. А эти высотные дома, они тогда загромождали мои понятия, холодили недоступностью и нереальностью.

Да и как там жить? Вот в бараке ясно, а там… И кого туда посылали жить? Слыхом не слыхивали мы. Однако натуральные люди селились, жили… Лучко Клара Степановна с Лукьяновым, а кто еще — не знали.

И вот жизнь прошла… Немедленно нужно было съезжаться с сыном. Как нас легко приняли в этот дом! И вещи наши бьющиеся, и цветы перевезли бывшие хозяева, с которыми мы менялись. А мы никак не могли понять, почему в этот дом-мечту так легко поменяться?.. Но, в общем-то, нам это было безразлично.

Я не отношусь к тем матерям, которые теряют разум от любви к внуку. Нет. Я люблю сына. Внук милый, частица природы, потешный, но это не сын. И тут с Володей случилась беда: он разошелся с женой. Расходились тяжело, не за один заход. Словом, намучился. Один. Трудно сходящийся с людьми, любящий книги, с юмором, с доброй душой. Ему нужна была мать. И я, конечно, пошла на съезд со взрослым сыном. Ну что ж, может быть, другая мать поступила бы мудрее, а я по-нашему.

Навалились братья, сестры и вперемешку со слезами стали упаковывать вещи. Переехали. Ночь на дворе. Решили все ночевать в высотке. Взяли бутылку, чтоб отметить, и заснули как убитые. А утром, когда все разъехались, я рассмотрела старость рам, стен, нерадивость хозяев — гибкий шланг в ванной был перевязан чулками и изоляцией. И так всё. Нужен ремонт, думаю, тысячи на три. Ну ничего: «партизанить» не впервые, отложу, заработаю, по одной комнате в год отремонтируем.

Часть IV

Аскольдова могила

Ноктюрн

Я родилась грузчиком и до поры до времени была как мальчишка: широкоплечая, мускулистая, порывистая.

Маму любила и жалела до слез; провинюсь, бывало, накажет, не говорит со мной — больно было, стерпеть невозможно. По бедности взрослые трудились до упаду и неминуемо вынуждены были звать детей на помощь. Безоговорочно я подхватывала мамины — мамочкины поручения, но постоянным было желание выгадать минутку, чтоб прыгнуть в речку, поскакать по поляне и сделать вид, что не слышала ее зова.

Я делила трудности со взрослыми. И не я одна — все мои сверстники. От работы уйти было некуда, как от своего имени и места рождения. Таскала и помогала…

А мама ругалась. Возле мамы чего не сделаешь! А ей надо было больше заботиться о маленьких.

«Ты, кобыла здоровая, зачем надкусила пряник?» — «Это не я…» — «Брешешь — зубы твои отпечатались».

Горцы

Абхазия. Сижу на балконе актерского Дома творчества «Пицунда» и волнуюсь. Откуда-то нахлынул дождь. Загрозил, засверкал молнией. Белые высокие волны угрожающе вздымались к потемневшему небу.

— Хорошая примета, — тихо сказала соседка по балкону.

Ударил гром. Сердце колотится… А почему? По дурости. Придет ли машина, обещанная директрисой, чтоб побыстрей добраться до аэропорта? Вовремя ли будет взлет, да как дальше, что там в Москве?.. Дурной характер — все не верится в благополучный исход…

Любая услуга мне в тягость. Помню, когда еще в баню ходила, бывало, от всей души старательно терла мочалкой чью-нибудь спину, а как мне начинают тереть — вся «скукожусь»: стыжусь траты на меня сил чужого человека. «Спасибо, спасибо!» — говорю и отбираю мочалку. «Давайте еще бочок!» — «Нет, нет… пойду попарюсь…»

Когда сын был маленький, няньку нанимали, так я кидалась выполнять за нее все дела. Как это — человек на тебя работает?! «Потому у тебя и няньки не уживаются. С ними надо построже, с ними уметь надо», — учила меня одна дама.

Аскольдова могила

Однажды сидим в кустах, ждем какого-то неведомого дядьку. Кругом немцы, оккупация, голод проклятый замучил. Мама наказывает съездить к сестре, тете Паше, и выпросить кабак (тыкву) и кукурузу.

— Ближе к ночи он подъедет, — напутствует мама семилетнюю сестру. — Мотоцикла не бойся. Сядешь сзади верхом и ухватишься за его одежду… А там семь километров — и всё. Тут тебе и Широчанка.

Я подростком была, хотела ехать вместо маленькой сестры, но мама — ни боже мой! Наконец видим, мужик переступает ногами, а между ними мотоцикл. Подрулил, занес правую ногу назад и прислоняет мотоцикл к стене. Поворковали с мамой, чиркнул спичкой, закурил; потом снова занес ногу за мотоцикл и пригласил сестру сесть сзади. Мама трепетно помогла ей устроиться.

— Держись за мои карманы, — посоветовал мужчина.

Сестра села, и он опять пошел ногами по траве. Прошел метров сто, мотор крякнул, затарахтел, и маленькая фигурка сестры растаяла в темноте вместе с брезентовой спиной седока.

Саша

Когда в теплую городскую квартиру втаскивают срубленную елку, в дом входят лес, небо, морозный воздух. Человек рад встретить Новый год возле наряженного чуда. Елочка смирно служит хозяевам. Ей, может быть, не нравится прикасаться к тюлевым занавескам и к полированной мебели, но она помалкивает. Вошедшая в дом зеленая красавица явилась от земли, дороги — оттуда, где начинается все и вся.

Вот так же откуда-то «оттуда», где лес, дорога, песни, колоски хлеба, явилась Саша Порогова и предстала перед экзаменационной комиссией актерского факультета Института кинематографии. «Не звали? А я тут», — словно хотела сказать. Дыхание не унять, волнение тоже. Будто от самого села Шураново бегом бежала.

С улыбкой готовая выполнить любое задание, Саша никак не могла справиться с волнением.

— Что вы будете читать, девушка?

— Читать? — изумленно спросила она. — Ничего!

Часть V

Чай малиновый

Закадровые страсти-мордасти

Фестиваль «Киношок» в городе Анапа.

Одни наслаждаются морем, встречами со зрителями, болтовней с коллегами, другие из любопытства впиваются в экран, смотрят рекомендованные фильмы или так называемые свои, где сам участвовал.

Самые главные люди — это члены жюри. Мы их называем героями, потому что с утра до заката солнца они должны честно, без отлынивания просмотреть четыре-пять фильмов. Они и едят отдельно от нас, и в море купаются отдельно, потому что не дай бог раскрыть тайну дискуссий о фильмах до момента награждения. Куда там!.. Все равно просачивается. С середины фестиваля уже витают ориентиры, намеки и собственные предположения.

Люди — навсегда дети. Ну, ты ему хоть эскимо на палочке дай, но отметь, поощри, выдели… И вот кувыркались, кувыркались разные фильмы на экране фестиваля, да и смело их прочь из решающей битвы за призы. В финал выходят две картины: «Барышня-крестьянка» по А. С. Пушкину режиссера Алексея Сахарова и «Ширли-мырли» Владимира Меньшова.

Наблюдать за финалистами было одно удовольствие!

Торт

Помню, ездила я по Сибири с творческими вечерами. Машина теплая, водитель, Иван Герасимович, упорный такой. Гололед не гололед — гонит с любой скоростью. Надо поспеть. Люди ждут. Неразговорчивый: налег на руль — и вперед. Я все же сумела разузнать, что у него пятеро детей, живут в маленьком поселке, жена валенки катает на фабрике, а дети любят рисовать. В каком-то городе накупила цветных карандашей и альбомов для рисования. Купила не от щедрости, а от воспоминаний детства. Собственно, и вспоминать-то нечего: этого добра у нас в детстве не было. Когда уже в старшие классы пошли, и то уроки писали на ненужных книгах между строк… Я покупала все это и представляла онемение детишек при виде альбомов и цветных карандашей.

Потом заехали мы на какую-то ферму. Я раздухарилась, выступаю, народ доволен. Перед дорогой не только ужин был, но и убийственный подарок. Сначала гром аплодисментов, потом вижу: дом едет на колесиках размером с собачью будку. А это не будка, а огромный торт-теремок. Вот это да!

Водитель с каким-то дяденькой хорошенько пристроили торт на багажник на крыше. Мчимся дальше. Я сперва сама мозговала свою мысль, а потом и Ивану Герасимовичу сообщила: решила вашим детям торт подарить. Во радости будет — на всю жизнь!

— Да что вы, Нина Викторовна…

Я не поправляла его, потому что он не знал, что, кроме Нины, есть еще и Нонна.

Дурка

Ой, чай малиновый! Хорошо тому, кто родился в капусте… Тихий, добрый хутор. Трудовой народ нажарился за день на солнце, накрутился в поле досыта. Ночь пришла. Угомонились, млеют в постелях. Глаза закрыты, думу думают, «убаюкалку» поджидают. Вот она уже слышна. Знакомый сипатый голос приближается и мурлычет из года в год одно и то же четверостишие. Это блаженный Коля-Портартур. Появился он здесь с незапамятных времен, как и хутор. Люди уважают Колю — боязно брать на себя право оценивать тайны внутреннего мира нормой привычного типа человека. Всех устраивает его простая сущность, в которой только и есть что послушание, беззащитность, трудолюбие и всегдашнее ожидание поозоровать с детишками.

— Коля-я-я! Скажи «Порт-Артур»!

— Па-та-туи! — счастливо выкрикивает он, предварительно поставив ведра с водой на землю.

— Покатай, Коля (на плечах)!

Он выставляет указательный палец и отвечает: «Ни-изь-ля! Ни-изь-ля!» Дескать, дело на безделье менять нельзя.