Повести моей жизни. Том 2

Морозов Николай Александрович

Постановлением «Об увековечении памяти выдающегося русского ученого в области естествознания, старейшего революционера, почетного члена Академии наук СССР Н. А. Морозова» Совет Министров СССР обязал Академию наук СССР издать в 1947—1948 гг. избранные сочинения Николая Александровича Морозова.Издательство Академии наук СССР выпустило в 1947 г. в числе других сочинений Н. А. Морозова его художественные мемуары «Повести моей жизни», выдержавшие с 1906 по 1933 гг. несколько изданий. В последние годы своей жизни Н. А. Морозов подготовил новое издание «Повестей», добавив к известному тексту несколько очерков, напечатанных в разное время или написанных специально для этого издания.В связи с тем, что книга пользуется постоянным спросом, в 1961 и 1962 гг. было предпринято новое издание «Повестей» в двух томах, которое в основном повторяло трех томное издание 1947 г. Настоящее издание отпечатано с матриц 1961 г.Редакция и примечания: С. Я. ШтрайхОтветственный редактор: проф. Б. П. Козьмин.

Николай Александрович Морозов

Повести моей жизни

Том 2

КНИГА ТРЕТЬЯ

IX. ДНИ ИСПЫТАНИЯ

[1]

1. Я вновь на родине

Дремал тусклый серый день. 

Когда мы выехали в свой путь с берегов Женевского озера, был полный разгар весны, но по мере нашего движения сначала к северу, а потом к востоку мы снова постепенно въезжали в область зимы. Казалось, что с каждой сотней километров я и Саблин удалялись также и в прошлое. Ведь зима, казалось нам, предшествует весне, а мы из весны возвратились в зиму. Взамен зеленеющих деревьев и луговых цветов мы въехали в сугробы снега. Он покрывал здесь все кругом, и ни одна древесная почка еще не наливалась соками на оголенных от листьев сучьях. 

На станции нас встретил служащий там немец Крюгер. Он был помощником знакомых нам евреев-контрабандистов и сам занимался контрабандой. Те дали нам его адрес после нашего переезда за границу прошлой весной, и мы посылали на его имя все тюки номеров издаваемого нами в Женеве «Работника», по мере их выхода в свет, для переправки контрабандой в Россию. 

Однако теперь Крюгеру, по-видимому, захотелось поработать самостоятельно. 

— Зачем вам ездить к евреям так далеко, — сказал он, уводя нас в свой домик. — Я вас так же хорошо переведу через границу, как и они, а возьму дешевле. Они с вас брали по двадцати пяти рублей, а я только по десяти, да и скорее будет сделано. 

2. Первая ночь под арестом

Городовые, поговорив между собой о чем-то шепотом, вновь расселись по своим местам. Мало-помалу наступил вечер. Отдохнув немного, я заговорил со своими сторожами о местных делах, чтоб постепенно приручить их. Они отвечали охотно, но зорко смотрели за мной, а старший из них несколько раз пробовал даже задавать мне вопросы о моей жизни и намерениях, и по хитрому выражению его глаз я ясно видел, что все мои ответы он передаст по начальству. Простой крестьянин почти совсем не может управлять своей физиономией, и если хочет вас надуть, то такое же желание вы увидите за версту по его лицу. 

Еще днем я заметил окрестности своей гостиницы на случай побега, на котором теперь сосредоточились все мои помыслы. Уже в половине десятого часа вечера я нарочно разделся и лег в постель. Я положил все, снятое с себя, на стул так, чтоб в решительный момент можно было схватить, не рассыпав, и, убежав в одном белье, одеться потом. 

«Но только как же я буду без денег? — пришло мне в голову. — Все равно! Как-нибудь обойдусь! Я могу пробыть без всякой пищи дня два, а питьем мне послужит снег. Верстах в двадцати отсюда находится немецкий городок Шервинд, по ту сторону границы, где я останавливался в гостинице почти полгода назад, при своем первом отъезде за границу. Там меня приютят, пока я не получу денег через Клеменца из Берлина». 

Я притворился спящим и даже начал равномерно сопеть, наблюдая время от времени за своими сторожами. Я лег нарочно боком, закрыл тот глаз, который пришелся выше, а другой, прилегающий к подушке и затененный от света лампы, время от времени приоткрывал. 

Вскоре двое из моих сторожей громко захрапели, но остальные двое сидели с открытыми глазами, покуривая время от времени или обмениваясь друг с другом несколькими словами и заслоняя собою дверь. В окно же нельзя было выскочить иначе, как выбив стекла, потому что в нем были вставлены двойные зимние рамы. В полночь пришла смена моим сторожам, расположившаяся точно так же, как они: двое дремали и храпели на стульях против моей кровати в полном вооружении, а двое других, заслоняя дверь, переговаривались вполголоса о своих житейских делах, а в промежутки курили папиросы, чтоб разогнать дремоту. Через два часа дежурящие у двери сели дремать и храпеть на стулья, а отдыхавшие заняли их сторожевые места. 

3. Меня победили!

Говор ли стражи в моей комнате или шум в коридоре за дверью вдруг разбудил меня, я не знаю, так как первым моим впечатлением в момент пробуждения было слуховое ощущение того и другого. Я открыл глаза, обвел ими свою комнату и сразу припомнил все случившееся вчера со мной и Саблиным. 

«Так вот пришло оно, неминуемое! — подумалось мне. — Как прежде я был счастлив среди своих друзей, так буду теперь несчастен среди врагов! В кого раз впились когти абсолютизма, того они никогда не выпустят. Со мной будет то же, что с тем воробьем, которого схватил на лету ястреб перед моими глазами, когда я еще был ребенком. Я тогда думал с содроганием: что почувствовала бедная беззаботная птичка, когда в ее тело, словно шесть шильев, неожиданно вонзились когти хищной птицы? 

Так будет теперь и со мной, — думал я. — Нет! Со мной будет еще хуже! Со мной будет, как с тем бедным путешественником в Индии, о котором я читал где-то давно. Его схватил за платье тигр, неожиданно выскочивший из джунглей. Он унес его, живого, на полянку, и другой безоружный путешественник, не способный ничем ему помочь, видел, как тигр, положив его перед собою, играл с ним, как кошка с мышкой. Он ложился около него и зажмуривал глаза. Бедный путник начинал потихоньку уползать, отползал на несколько шагов, но вот прыжок — и тяжелая лапа тигра, вонзив свои когти в его спину, придавливала его к земле. Затем тигр вновь отпрыгивал в сторону, опять ложился на свой живот, делая вид, что спит, снова давал бедному путнику отползти на несколько шагов и снова прыгал, кладя на него свою лапу. Так много раз повторялась одна и та же ужасная игра, пока тигр не утомился ею и, схватив несчастного за платье, помчался с ним большими скачками к своему логовищу, чтоб дать поиграть с ним также и своим тигренкам, прежде чем перекусить ему окончательно шею». 

Я был совершенно искренен в этих своих мыслях и ожиданиях. В то время мы все были убеждены, что Третье отделение не останавливается перед самыми ужасными пытками, когда надо вырвать у заговорщика сознание. 

Ведь без этого, думали мы, кто же скажет хоть одно слово? Выдают себя и других, конечно, не иначе как под пыткой. Потом, выпытав все, что нужно, — думали мы, — человека убивают в крепости, чтоб он никому не мог сказать, что именно они с ним сделали. 

4. Путь в одиночество

Быстро проносились передо мною в окнах вагона близкие сердцу, привычные с детства родные сельские ландшафты. Как радостно было мне встретить после моего долгого отсутствия в чужих краях свои родные равнины с их весенними тающими снегами, с их отлогими холмами и темно-серыми деревушками! Я увидел вновь наши темно-зеленые хвойные леса, выращенные самой природой, без признаков искусственного насаждения, с их ветвями, одетыми кое-где свежевыпавшим снегом. Я увидел вновь проектирующиеся на бледно-голубом фоне неба миллионы тонких коричневых веток в ивовых, ольховых, липовых и березовых рощах, окаймлявших невдалеке железнодорожную насыпь. 

Как близка, как знакома сердцу была эта картина! Как будто после долгой разлуки я вновь увидел своих старых друзей! 

В природе чувствовалось уже приближение весны, возвращающейся с юга на милый север. Солнце бросало на мое лицо сквозь пыльное стекло вагонного окна свой горячий приветливый луч. 

«Прощай, солнце! Прощайте, поля, холмы, леса, все хвойные и лиственные деревья! — обращался я мысленно к проходившим передо мною предметам. — Прощайте и вы, деревенские домики и избушки, прощайте, все люди, большие и маленькие, мужчины и женщины, живущие в них! Я расстаюсь теперь с вами навсегда. Мне не удалось добыть для вас новой лучшей жизни, но я сделал все, на что был способен. И как мало удалось мне сделать!» 

Странным казалось мне теперь все проходившее перед окнами вагона. Я никогда еще не смотрел на окружающее с этой точки зрения, когда и леса, и поля, и деревни, и люди оказывались для меня совершенно недоступными. 

5. Первые дни заточения

Утомленный своей дорогой и новыми впечатлениями, я хорошо спал в эту ночь. 

Я получил накануне обед: суп и жаркое, а к вечеру — два стакана чаю с тремя кусочками сахару и небольшим розанчиком белого хлеба. 

Я проснулся рано утром, но не вставал с постели, не зная, который час. Карманные часы были отобраны у меня с самого начала. Вот в коридоре раздались шаги, и прежний служитель принес мне умывальник и полотенце и поставил все это у двери. Затем, когда я умылся, он все убрал и принес мне снова два стакана чаю с розанчиком белого хлеба. Он затопил мне печку, вымел пол и собрался уходить. Жандармский солдат-часовой во все время его пребывания в моей комнате стоял, со своей саблей на плече, у отворенной в коридор двери. 

— Нет ли здесь каких-нибудь книг для чтения? — спросил я. 

— Хорошо! Я доложу, — ответил служитель и ушел. 

X. НА ПЕРЕПУТЬЕ

[20]

1. Я вновь на свободе!

— Пожалуйте на свидание! — сказал тюремный служитель, с грохотом отворяя дверь моей камеры в Доме предварительного заключения. 

— На какое свидание?! — хотелось мне воскликнуть. 

Ведь посторонних ко мне не пускали, а из родных был лишь один отец, который, по моим соображениям, от меня отрекся... 

Но я промолчал, думая, что тут какая-нибудь тайна моих товарищей по свободе и потому мне надо идти с таким видом, как будто я давно этого ожидал. 

А между тем мое сердце сильно забилось. Прошел уже год со времени моего ареста на прусской границе, и в это время я совершенно отвык от человеческого общества. 

2. Пир на весь мир

Как ошибочна, как призрачна наша свобода действий! Вот этому наглядный пример. 

Когда я, проснувшись утром, вспоминаю какой-нибудь сложный сон, прерванный моим пробуждением, мне часто кажется, что мысль моя витала сначала без определенной цели и пути. А между тем финал сна ясно показывает, что все предыдущее, по-видимому, бессвязное блуждание воображения подготовляло именно его, этот финал, а сам он обыкновенно бывает какое-нибудь кошмарное событие, вызванное тревожным состоянием сердца. 

Так было и в данном случае. Обнаружил ли я свободу действий, уйдя таким образом утром от отца, или я прямо не мог не уйти, потому что какая-то высшая сила, чем я сам, сила любви и преданности высшим идеалам, непреодолимо влекла меня к людям, которые служат так самоотверженно этим идеалам? Все, что я припоминаю о своем тогдашнем душевном состоянии, наглядно говорит мне, что иначе поступить я не был бы в силах. 

Перейдя Николаевский мост, я взял извозчика, так как не знал, где находится указанная мне курсистками улица, а спрашивать прохожих считал неудобным, да их почти и не было так рано. Я ехал очень долго, убедился, оглянувшись при удобных случаях несколько раз, что за мной не едут соглядатаи, и наконец увидел на углу название нужной мне улицы. Это была Лиговка. Я сейчас же отпустил извозчика и пошел далее пешком. Еще было слишком рано, чтобы явиться с визитом, и я описал несколько кругов по этому кварталу, прежде чем решился позвонить. Мне отворила комнату сестра Фанни, Роза, тоже присутствовавшая при встрече меня, но она меня теперь совершенно не узнала. 

— Что вам угодно? — спросила она, подозрительно осматривая мою новую для нее, элегантную, дендиобразную фигуру. 

3. День похмелья

Я разделся и лег, но долго не мог заснуть. В моей голове перемешивались сотни новых впечатлений. 

Мне вспоминались и эти милые девушки, со звонким смехом рассматривавшие меня при первом появлении среди них в моем новом виде, и Кравчинский, и Клеменц, и Сажин, и то, что общество наше ликвидировано, и что мне, как другим, объявлена полная личная свобода... Но над всем доминировало чувство неловкости моего поступка с отцом! На второй же день бежать с утра и не возвратиться до самой ночи! Ведь он, наверно, подумал, что я сбежал и более не вернусь к нему! Как-то мы встретимся завтра утром? Что я ему скажу? Ведь я не могу сказать, где я был и кого видел, потому что, если вдруг придет жандармский офицер и его спросит, он все откровенно ему расскажет и не подумает ни на минуту, что этим он погубит моих друзей. Значит, надо ему сказать, что просто, вырвавшись наконец на свободу, я уехал на конке далеко за город и там блуждал по взморью и островам, будучи не в силах наглядеться на окружающий меня простор... 

Наконец я заснул снова тревожным сном, постоянно просыпаясь с ощущением тюремной камеры вокруг себя и с внезапным переходом к новому положению в отеческом доме. 

«Что-то будет завтра утром!» — как бурав, сверлила у меня в голове тревожная мысль, тем более тягостная для меня, что я сознавал вполне неловкость моего поступка с отцом. 

Наконец забрезжил рассвет. Я взглянул на часы. Был шестой час утра. 

4. На развалинах старого мира

За зеркальными окнами столовой кружились и гонялись друг за другом, как белые мотыльки, крупные хлопья снега. 

Мы с отцом только что кончили наш утренний чай. Отец просматривал газету «Голос», а я «Петербургские ведомости» из кучки трех или четырех газет, всегда приносимых утром швейцаром на наш чайный стол. Но я не столько читал, сколько размышлял. 

Прошло уже дней десять моего пребывания на свободе, а жизнь моя шла как непрерывный фейерверк. 

С утра мы выезжали к знакомым отца, или сами эти знакомые прибегали к нам. 

Они все, и мужчины, и дамы, и барышни, в присутствии отца встречались со мной так, как будто бы ничего никогда не слыхали о моих приключениях. Днем мы с отцом, а иногда и в компании этих вечно нарядных дам и барышень, осматривали музеи, а вечером нам предстоял неизменный театральный партер, после которого мы возвращались домой совершенно усталые. 

5. Мысли дома

Как быстро привыкает человек к новой обстановке!

Прошло каких-нибудь десять дней моей жизни в отцовском доме, и, просыпаясь, я уже не удивлялся, что нахожусь не в тюремной камере, и не считал более совершившейся со мной перемены за сон! После посещения доктора Яблоновского с письмами Кравчинского, Веры Фигнер и стихотворением Синегуба, после выражения сочувствия ко мне Протасова и его товарищей — мне стало совсем легко. 

Проснувшись на рассвете, я вспомнил обо всем и задал себе вопрос: прав ли я, что хитрю с отцом и, живя у него в доме, веду все-таки свою линию, не согласную с его желаниями? Ведь он меня, очевидно, искренно любит, иначе не старался бы так отвлекать от того, что считает для меня опасным. И я сам, несмотря на его чуждость мне по способам действий, все же вижу в нем своего отца. 

«Не могу ли я быть с ним искренним?» 

XI. ПЕРЕД ГРОЗОЙ

[26]

1. Не то, так другое!

— Просись в один из освободившихся номеров в четвертой галерее, где я сижу, — простучал мне Синегуб, мой нижний сосед по пребыванию в Доме предварительного заключения, куда меня на двадцать первом году жизни посадили во второй раз после непродолжительной жизни на поруках у отца. 

— Зачем? — с удивлением спросил я его. 

— Надзиратель у нас отчасти из сочувствия, а отчасти из-за денег начал передавать контрабандой не только мелкие записочки, но и целые рукописи. Тебя настоятельно просят с воли перейти сюда. 

— Мне грустно расставаться с тобой, — ответил я. — Нас могут посадить далеко друг от друга. 

— Это ничего! — сказал он в утешение. — Мы будем постоянно переписываться через этого же самого надзирателя. 

2. Как добывались нами льготы и сберегались жизни в темнице

А наше темничное прозябание между тем шло своим чередом и шло, по правде сказать, так нелепо, как могло быть только при режиме полной безгласности. 

Я только что рассказал, как, борясь за сохранение своих умственных способностей от убийственного действия долгого молчания и изоляции, мы не только отвоевали себе возможность перестукиваться через стены наших камер и через железные калориферные трубы, проводившие звук через десятки камер, но и устроили везде ежедневные «клубы». Это всем было известно, а Третье отделение все еще желало считать нас абсолютно изолированными друг от друга, и потому наши прогулки были все еще обязательно одиночными. Уголовных выпускали партиями человек в двадцать пять гулять по всему двору, а нас выводили под особой стражей одного за другим минут на десять в то время, когда на дворе никого не было. 

Понятно, что с накоплением сотен политических заключенных стало не хватать времени даже и для десятиминутных прогулок каждого. Нас стали водить через день, затем через два, потом через три на те же десять минут. Начались легочные и цинготные заболевания, и старший доктор написал бумагу о необходимости увеличения прогулок. 

Кажется, можно было бы выпускать одновременно всех тех, кто и без того каждый день разговаривает друг с другом через «граммофоны». Но это только по нашей, а не по административной логике тогдашнего самодержавия. 

Начальство Дома предварительного заключения, снесясь с Третьим отделением, решило выстроить посреди нашего двора особое приспособление, тотчас же названное нами «колесом». Представьте себе, что на большом внутреннем дворе многоэтажного дома положили огромное колесо со спицами, каждая сажени на две длины, что на этих спицах, воздвигли высокие заборы, а на ободе колеса построили деревянные решетки, как в звериных клетках. Представьте себе затем, что в середине, над втулкой колеса, сделали круглую башню, на которой ходят два надзирателя, и вы получите представление о поднесенном нам в ответ на заявление врача изобретеньи. 

3. Звездное знамя

Прошла весна, прошло все лето, и наступила осень, не принеся в нашу жизнь никаких перемен. 

Благодаря тому, что мы гуляли всегда теми же самыми партиями, по группам, у нас не вышло всеобщего знакомства, и разговоры скоро стали вялы. Чтобы еще более облегчить наши сношения, был придуман такой способ. 

Все одиночные камеры Дома предварительного заключения выходят своими окнами на большой четырехугольный двор, так что из каждого окна видны камеры его противоположной и боковой сторон. Еще в самом начале лета, вскоре после того, как мы добились наших общих прогулок, я и один из товарищей, Куприянов, сидевший так, что наши окна были видны друг другу, сговорились снять с петель железные двойные рамы наших окон. Для этого, как оказалось, нужно было только взлезть гимнастическим способом под потолок на косой подоконник, протянуть через верх рамы в форточку руку и снять там железную цепь, прикреплявшую раму к среднему стержню заоконной наружной решетки. Это было довольно трудно сделать, не упав с высокого окна и не разбив себе головы валящейся на нее отцепляемой железной рамой. Но мы все же сделали опыт успешно и, сняв рамы, начали разговаривать друг с другом поперек двора. 

Через полчаса ко мне нагрянуло начальство. 

— Невозможно снимать рамы! — сказал мне помощник управляющего. 

4. Из психологии одиночества

Самая страшная из всех медленно, но убийственно действующих пыток — это долгое заточение, это беспомощное состояние в руках ваших врагов! 

У вас нет более собственной воли. Как лошадь в упряжи, вы каждую минуту исполняете лишь желание посторонних вам людей! В определенный час они подают вам вашу пищу, как конюх вносит лошади сено в ее стойло; в определенный час вас ведут на прогулку, как лошадь на водопой, а по временам вас вдруг отправят на допрос, опять как лошадь в более или менее длинную поездку. 

Я не знаю, как чувствует себя лошадь в таком безвольном состоянии. Она по крайней мере инстинктивно понимает, что ею распоряжается несравненно более предусмотрительное, чем она, и расположенное к ней существо. А для политического заключенного, искавшего и ищущего обыкновенно самых высоких общественных и моральных идеалов своего времени, все это совершенно наоборот. 

Когда меня судили в последний раз, уже в 1911 году, за стихи, один незнакомый, но благожелательный ко мне генерал, присутствовавший в публике, увидел в числе моих судей известного ему волостного старшину в качестве сословного представителя. 

— Как, — воскликнул он вслух с негодованием, — и этот полуграмотный человек, не способный разобрать письмо, написанное беглым почерком, тоже призван судить русскую поэзию, литературу и науку! 

5. Неожиданное посещенье

Турецкая война несколько отвлекла мои мысли от изучения математики, за которую я усердно принялся, после того как окончательно одолел иностранные языки и получил возможность читать на них книги без словаря и почти так же скоро, как и по-русски. 

Я изучил в то время окончательно элементарную алгебру и геометрию и потом прочел по этим наукам с десяток русских и французских курсов. 

На основании французской пословицы «Qui n'a pas vu qu'un monument, ne l'а pas vu (Кто видел только одно произведение искусства, тот его не видал)» я сделал и дальнейший вывод: кто изучил по какой-либо науке только один учебник, тот этой науки не изучал. 

И действительно, только прочитав ряд различных курсов, ознакомившись, так сказать, с основной литературой науки, я получил возможность критически отнестись к достоинствам и недостаткам различных имевшихся у меня специальных книг и выработать свои собственные математические воззрения, иногда не сходящиеся ни с одним из учебников в тех или иных деталях или даже в основных положениях. 

Точно так же прошел я затем начертательную и аналитическую геометрию, сферическую и простую тригонометрию; но когда я взялся за курсы дифференциального и интегрального исчислений, то сразу увидел, что тогдашние учебники были совершенно невозможны для их изучения без постоянных пояснений человека, уже предварительно знающего предмет. Вот почему, ознакомившись лишь с основной частью этого великого метода, я должен был совершенно отказаться от изучения его деталей до более благоприятных времен, так как среди тогдашних товарищей не было никого, знакомого с высшим математическим анализом, да и видеться ни с кем иначе как на получасовых прогулках я не мог. Лишь через много лет, уже в Шлиссельбургской крепости, удалось мне вместе с одним товарищем по заточению, Манучаровым, обладавшим поразительной математической виртуозностью, окончательно одолеть этот предмет и даже написать простой и наглядный самоучитель высшего анализа с целью ознакомить с ним остальных моих товарищей по Шлиссельбургу

КНИГА ЧЕТВЕРТАЯ

XII. НЕВОЗВРАТНО БЫЛОЕ

[41]

1. Мысли

Зачем я пишу о своем прошлом? Ведь кто оглядывается назад на жизненном пути, тот превращается, как жена Лота в библейской легенде, в каменный столб. 

А я не хочу еще окаменевать! 

Глядеть вперед — остается по-прежнему моим девизом, и я следовал бы ему и теперь, если б новое заключение в крепость не помешало мне работать для науки, как было последние шесть лет моей «новой жизни». Свою личность, свои приключения, свои маленькие радости и страдания я не счел бы достаточно важными, чтоб останавливать на них внимание читателя. Я предпочел бы предложить им что-нибудь посильнее из великой области науки. 

Однако что же мне теперь делать, когда, снова запертый в крепости, я не могу пользоваться безусловно необходимыми мне  научными источниками и материалами. И вот, по совету Ксаны и главным образом для нее, я и решаюсь написать о пережитом мною. И прежде всего я расскажу о том, как в своей прежней жизни я раз оглянулся именно назад и в результате хотя и не обратился в каменный столб, но пережил ряд тяжелых дней, пока опять не стал глядеть исключительно вперед и вперед. 

Все это совершилось уже давно... 

2. Появление Веры

— Итак, едем в Тамбов? — говорила мне Вера, когда мы переходили с ней в марте месяце по занесенному свежим снегом Невскому проспекту из квартиры Перовской на Знаменской площади к Гольдсмитам на Мойку. 

— Да, едем! — ответил я, не будучи в силах противостоять ее обаянию, хотя внутренне мне хотелось остаться в Петербурге, так как после выстрела Веры Засулич я инстинктивно чувствовал, что центр революционной деятельности переносится в города и что пропаганда среди крестьян Тамбовской губернии, куда тянула меня за собой Вера, не принесет ожидаемых ею результатов. 

Но Вера не была еще в народе, и ей так хотелось испытать то, что испытали ее предшественники. Она вся была под влиянием прежних призывов в деревню, в серый народ. Эти призывы продолжали еще звучать в заграничной литературе, хотя практически в народе продолжали работать лишь очень немногие, а большинство уже искало новых путей среди более подготовленной к восприятию великодушных идей интеллигентной части населения. 

Но я чувствовал к Вере такую любовь и такое обожание, после того как она с риском для своей собственной свободы явилась год назад в мою темницу, обманув тюремщиков, что, выпущенный только что на свободу после трехлетнего заключения и не успевший еще хорошо ориентироваться в окружающем, я отдал себя сразу в ее распоряжение. Сознание этого подчинения делало меня счастливым. 

«Хоть и не на таком деле, какого я желал бы теперь для себя, — думалось мне, — но я буду с нею всегда вместе и, может быть, даже когда-нибудь спасу ее от гибели, пробравшись к ней, захваченной врагами, в место ее заключения». 

3. По старому пути

 И вот снова помчались вагоны во мраке ночи, как в те дни, когда они везли меня в заключение, и повлекли теперь в Москву всю нашу небольшую компанию. И снова, как три года тому назад, за моим окном неслись тысячи искр, выброшенных локомотивом, и сопровождали поезд роями, как светящиеся насекомые. 

Но тогда я ехал из страны свободы, из родины Вильгельма Телля во мрак заточения и поэтический образ Веры носился предо мною лишь в одном воображении, а теперь, наоборот, темное царство неволи, оставшееся позади, только сопровождало меня как постепенно бледнеющая тень на фоне моего светлого душевного настроения, а предо мной на противоположной скамье нашего «третьего класса для некурящих» сидела сама реальная Вера и тоже задумчиво глядела в окно на сверкающие во тьме искорки. 

Могучая фигура Богдановича, с его густыми, непослушными светлыми волосами и огненно-красной широкой бородой, находилась рядом с нею. Иванчин-Писарев сидел на одной скамье со мной, а Соловьев, застенчивый и молчаливый, как всегда, приютился на противоположной стороне вагона и слушал рассказы Писарева о его заграничной жизни. Соловьев мне особенно нравился своей мягкой вдумчивостью и приветливостью. Его молчаливость явно не была результатом ограниченности. Нет! Когда его спрашивали о чем-нибудь, он всегда отвечал умно или оригинально, но и он, как я, и даже несравненно больше, любил слушать других, а не говорить им что-нибудь свое. 

Мы все теперь считали себя снова вступившими на трудный и тернистый путь пробуждения к жизни простого народа. Мы отправлялись для этого в деревню, на лоно природы, подальше от шумных и кипучих городов. Большинство из нас совсем не предчувствовало, что царящие кругом темные силы произвола уже были готовы выбросить нас вновь из деревни, одного за другим, в те же самые города, откуда мы так стремительно бежали. И если б сама тень Вильгельма Телля поднялась вдруг перед нами в искристой тьме за окном вагона со своим первобытным луком и стрелою и показала нам обратный путь, то мои товарищи еще не поняли бы ее таинственного знака, а я, уже три года призывавший эту тень, не был бы в состоянии их оставить на этом невинном пути. 

— Думаешь ли ты, — спросил меня вполголоса Богданович, — что года в три нам удастся вполне организовать для революции те волости, в которые мы на днях поступим? 

4. Изумительный револьвер

На следующее утро мы были уже в Саратове и поехали не в гостиницу, а прямо на квартиру к одному знакомому Веры и Писарева. Это оказался круглый, как земной шар, господин по фамилии Гофштеттер, служивший, кажется, в местном отделении государственного банка. Он принял нас как родных и сейчас же отвел нам комнаты в своей огромной квартире, казавшейся еще больше от малого количества мебели, оставлявшей у него пустыми целые стены. 

— Здравствуйте! Милости просим! Будьте как дома! — говорил он нам с широкой улыбкой удовольствия на круглом, как луна, бритом лице. 

— Мы не стесним вас? 

— Нет, нисколько, — заметила подошедшая к нам скромная женщина, его жена. — Скорее вам будет неудобно, так как постели у нас есть, а кроватей нет, и ночевать вам придется на полу. 

— Это пустяки! — возразил Богданович. — Мы ведь приехали не для устройства себе тепленьких местечек. 

5. Тайна волжского берега

В наступившую ночь Писарев, Богданович, Соловьев и я с Верой расположились как попало по комнатам квартиры Гофштеттера, а на другой день трое первых пошли искать самостоятельную квартиру. 

— Нельзя оставаться даже и несколько дней в таком вертепе! — говорил осторожный Писарев. — Тут, оказывается, сборное место для всей местной радикальной молодежи, соприкосновения с которой мы именно и должны бояться как огня. Если б я знал, что здесь такая коммуна, то я ни за что не согласился бы переночевать даже и один раз. И кто мог бы ожидать этого? Подумайте сами: хозяин — немец с головы до пяток, даже обрит, как пастор, а в доме у него...

[45]

— Настоящая анархия по Прудону! — окончила Вера ходячим в то время среди нас юмористическим выражением. 

И вот на дальней окраине города, почти на берегу Волги, был приискан Иванчиным-Писаревым деревянный домик, в котором и поселились: он сам в качестве зимующего без дела капитана буксирного парохода «Надежда», затем Вера под видом его жены и я под видом брата Веры. 

Хозяин дома, отставной армейский капитан, был очарован случаем получить к себе таких жильцов. 

XIII. ПРОБЛЕСКИ

[49]

1. Молодое растет, а старое уже состарилось

— Как хорошо, что ты приехал! — приветствовал меня длинный Армфельд после первых объятий вслед за моим появлением в Москве летом 1878 года. 

— А что? 

— Здесь такое оживление, какого никогда еще не бывало. После того как мясники избили студентов, провожавших в ссылку своих товарищей, весь город преобразился. Даже средние и высшие «общественные круги» возмутились духом, а рабочие в первый раз коллективно выразили студентам сочувствие. 

— Ну а теперь? Оживление не прекратилось? 

— Нет! Напротив, увеличилось! Как раз сегодня назначена сходка в Техническом училище для обсуждения вопроса, как поступить завтра. 

2. Итоги подведены

Как полна печалей и тоски, как бесконечно длинна должна быть жизнь для всякого, кто ее проводит без дела! Как подавляюще должны действовать на праздных людей все их личные невзгоды! 

Я знаю это по собственному опыту. 

Всякий раз, когда я по тем или другим — и всегда по не зависящим от меня — причинам оставался без «определенных занятий», все мои личные радости и печали казались мне так велики! Но стоило только отдаться осуществлению какой-нибудь определенной цели, и вдруг время начинало казаться слишком коротким, и хотелось, чтобы в сутках вместо двадцати четырех часов было по крайней мере сорок! И все мои личные страдания и невзгоды начинали казаться такими ничтожными сравнительно с величием общечеловеческой работы, в которой я принимал участие лишь как один из многих! 

Так было со мной и теперь, когда, подъезжая к Петербургу, я вдруг почувствовал, что еду на что-то новое, великое, уже происходящее в наших больших городах. 

3. Удивительная девушка и странная встреча

 — Дома Николай Алексеевич? — спросил я высокую скромную и очень симпатичную лицом молодую девушку, отворившую мне дверь квартиры в высоком доме «на Песках» против Николаевского госпиталя. 

— Нет, он еще в банке, — ответила она. 

— А его жена? 

— Тоже ушла. 

— Все равно! — сказал я ей. — Я остановлюсь у него! 

4. Приготовления

Темно-голубая Нева волновалась под лазурным безоблачным небом. Сильный ветер с моря поднимал на ней большие крутые валы и срывал с их гребней брызги белой пены. Ярко сверкали солнечные блестки на склонах волн, и еще ярче горела золотая игла Петропавловской крепости. Прыгая на волнах в маленькой лодочке, я переезжал от Кравчинского с Петербургской стороны на другой берег недалеко от того места, где находится теперь Троицкий мост. Я «омывался водою» в полном смысле слова, так как брызги волн, ударявшихся о корму моего утлого челна, постоянно кропили меня. 

Я долго смотрел на Петропавловский шпиц, на серые бастионы крепости и искал за ними выступа, за которым сидели теперь восемнадцать моих товарищей по процессу, которым император не захотел сделать смягчения, несмотря на ходатайство особого присутствия сената. Мне страшно тяжело было представить в этом море солнечных лучей их полутемные камеры, их тусклое прозябание уже четвертый и пятый год вдали от жизни и свободы под ежеминутным, непрекращающимся ненавистным надзором врагов. 

«Чувствуете ли вы теперь, дорогие друзья, — говорил я им, — что я с моими новыми товарищами, сильными и смелыми, может быть, скоро освобожу одного из вас?» 

Я раскрыл дождевой зонтик, данный мне Кравчинским, чтоб носить всегда с собой, употребляя как палку в ясную погоду и как свою защиту в дождь, и поставил его в лодке как парус. Бурный ветер быстро повлек ее, так что гребцу оставалось только править своими веслами. Но это продолжалось недолго. Сильным свистящим порывом воздуха вывернуло мой зонтик наизнанку и начало трепать и вырывать его из моих рук, так что, лишь выйдя на берег, я смог привести в порядок подарок своего друга. 

«Хорошо, что я не верю в предзнаменования! — подумал я. — А то легко было бы подумать, что это ответ на мои мысли и что наши планы также будут вывернуты наизнанку бурей!.. Надо быть осторожнее!» 

5. Попытка освобождения товарища

В одном из самых глухих переулков г. Харькова, где росли вдоль заборов кусты бурьяна и почти никогда не появлялся ни один прохожий, стоял одинокий домик, принадлежавший офицерской вдове. Его сени вели в переднюю, из которой открывались двери в две различные половины нижнего этажа. В одной из них жила она сама, приветливая женщина лет тридцати, а в кухне — ее кухарка. Другая половина квартиры на зиму сдавалась студентам университета, а летом оставалась совершенно пустая. Весь этот домик как будто нарочно был устроен для таинственных дел. 

Прежде всего переулок был тупик, но не настоящий: его передний конец выходил на обыкновенную улицу, а другой опирался прямо в болотистую речку, всю заросшую камышом, через которую можно было вброд перебраться к глухим заборам противоположного берега и, перепрыгнув через один из них, скрыться в находящихся за ними пустынных садах. 

Да и при самом домике был небольшой садик, через заборы которого при некоторой ловкости нетрудно было перепрыгнуть в соседние огороды, где легко было скрыться от всяких преследований. 

В то летнее время, о котором я говорю, в оставленной студентами квартире поселился у офицерской вдовы молодой землемер лет двадцати трех или четырех, искавший себе службы в харьковском земстве. Он часто уходил неизвестно куда. Вдова видала его главным образом по утрам, когда он пил с нею вдвоем утренний чай в ее садике среди роз. Она угощала его собственноручно приготовленным вареньем, рассказывала местные новости, заводила разговоры на всякие темы, а особенно на тему о любви, доказывая ему, что «вечно любить невозможно». 

Землемер держался другого мнения. Он утверждал, что нельзя любить вечно лишь в том случае, если любовь не привела к супружеским отношениям, а раз привела, то разлюбить друг друга возможно только по крайней сварливости характеров у супругов, но тогда, вместе с окончанием любви, они докажут свою негодность не только для всякой другой супружеской, но и вообще для общественной жизни. 

XIV. ЗА СВЕТ И СВОБОДУ

[55]

1. Нерешительность моего друга

 В искренности великая сила. Если напускной глубокомысленный вид и уменье драпироваться в величественную тогу и производит на большинство людей с первого взгляда несравненно более сильное впечатление, чем внутренние душевные качества, то при ближайшем знакомстве это поверхностное впечатление быстро ослабевает, как звук пустого бочонка. А при искренности и доброжелательности человека чем долее вы знакомы с ним, тем более научаетесь его любить и поддаваться его обаянию, если, конечно, он обладает, кроме того, энергией, умом и талантом. 

И все эти лучшие качества были соединены в моем друге Кравчинском, и самое основное из них — искренность — звучало в его голосе и в улыбке, появлявшейся на его губах при виде каждого товарища. 

Когда я приехал из Харькова в Петербург, я снова пошел прежде всего к нему на Петербургскую сторону. 

«Очистившись водою», т. е. переплыв Неву в наемной лодочке, чтоб убедиться, что сзади нет никакого подозрительного субъекта, я по-прежнему высадился на другом берегу, вошел во двор его дома и через него в небольшую его квартирку в две комнаты. 

Кравчинский, сидя перед окном, показывал Михайлову четырехгранный стилет, очевидно, специально сделанный для него каким-нибудь сочувствующим оружейником. 

2. Рекогносцировка

Это было осенью 1878 года. 

Когда я пришел в квартиру Малиновской в Измайловском полку, она бросилась мне навстречу с каким-то особенно радостным видом. 

— Мы вас ждем уже второй день! — воскликнула она. — Почему вы не были у нас вчера? 

— Все время просидел у Александра (Михайлова) и у него же остался ночевать. 

— А нам вы совершенно необходимы! 

3. Ночной кошмар

Я возвратился к себе совершенно удовлетворенный собранной мною компанией. Я отворил свое окно во втором этаже и стал в него смотреть. 

Теплая летняя ночь опустила уже над землей свои темно-синие крылья. Полная луна смотрела с безоблачного неба прямо в мое лицо, отбрасывая на пол комнаты косые изображения двух окон. Круглый ее диск отражался в спокойной воде пруда, темневшего в середине садика передо мною так ясно и отчетливо, что я сразу мог увидеть там все подробности его пятнистой поверхности, начиная от овального темного Моря кризисов вверху ее правой стороны и кончая неопределенными очертаниями нижних лунных континентов. Освещенные бледным светом деревья по берегам пруда приняли фантастический, сказочный вид каких-то великанов, закутанных в темные плащи. Ряд городских домов на противоположной стороне площади, над которыми висела в небе властительница ночи, такие обычные при дневном свете, стали казаться теперь волшебными, таинственными замками. 

Я сошел с окна, на котором сидел, запер на ключ дверь своей комнаты и, не зажигая огня, отпер чемодан и стал осматривать свои запасные револьверы и кинжалы, выложив их на подоконник. Синим блеском сверкнула вороненая сталь револьверов при лунном свете, придав оружию такой же сказочный вид, как и всему окружающему. Убедившись, что оно в порядке, я положил все обратно в чемодан и, заперев его, лег спать. 

Звонкое звяканье шпор в коридоре вдруг разбудило меня. 

Вот прошли отдельные бряцающие шаги мимо моей двери и, возвратившись, остановились прямо у моего номера. К ним присоединились вторые, третьи, четвертые, все такие же бряцающие. Там в коридоре набралась целая толпа военных и начала что-то потихоньку обсуждать. 

4. Находка

Вечером ко мне собрались мои званые гости. Сидя за столом, на котором кипел самовар и были разложены сыр, колбаса, сливочное масло и булки, я прежде всего рассказал им, сильно сгладив трагический внутренний элемент и налегая главным образом на комическую сторону, все мои тревоги. 

Но они не смеялись моему рассказу. 

Они сразу почувствовали под его комической внешностью минувшую возможность гибели. А я в глубине души ясно сознавал, что был тогда действительно очень недалеким от попытки к побегу, и это сознание отравляло мне удовольствие счастливого окончания. 

В обыкновенных случаях, когда я собственными силами преодолевал встречавшую меня в жизни опасность, вся душа моя сейчас же ликовала... Здесь этого не было, и стыд за то, что я желал сделать, был так велик, как если б я действительно сделал все задуманное мною. 

Но это мое смущение было незаметно собеседникам. Они начали рассказывать и свои тревоги. 

5. Удар бичом и его отголосок

Мы поздно разошлись в эту ночь. На следующее утро я с Поддубенским, хорошо знавшим окрестности Нижнего Новгорода, отправился сделать рекогносцировку по «дороге ссыльных», по которой отправляли этапами партии осужденных и административных. Никакого этапа «политических» мы не встретили на ней. Мы присмотрели в нескольких верстах удобное место, где и решили произвести освобождение Брешковской по моему первоначальному плану. Таким образом, все было готово с нашей стороны. Только почему же все нет той, которую мы хотели освободить! И Фрейлих, и доктор больницы, с которым я уже познакомился и потому перестал лично ревизовать арестантское отделение, сообщали мне каждый день, что Брешковской еще нет в Нижнем и никогда не было раньше. 

— Больше как в Москве ей негде быть! — сказал мне доктор. 

— Но почему же ее так долго там держат? 

— Может быть, она действительно заболела? — полувопросительно заметил он. 

— Это было бы отчаянно скверно! 

XV. «ЗЕМЛЯ И ВОЛЯ»

[66]

1. В редакторском звании

— Ну что же? — спешно спросил меня Александр Михайлов, которого после Кравчинского любил я более всех среди моих товарищей за его беспредельную самоотверженность. — Скоро вы окончите редактирование первого номера? 

Вопрос шел о задуманном нами свободном журнале «Земля и воля». Он должен был печататься в нашей тайной типографии, в устройстве которой Михайлов принимал деятельное участие. 

— Уже все готово! — ответил я ему. — Кравчинский написал чрезвычайно поэтическую статью, начинающуюся словами... Впрочем, нет, я лучше прочту тебе конец ее целиком. 

Я вынул статью из своего портфеля и начал ему читать: 

«Оставьте катехизисы и учебники! Погрузитесь в великое море народное, раскройте ваши очи, разверзайте уши! Прислушайтесь к рокоту волн народной жизни, уловите ту струю, которая прямо брызжет из сердца народного, и тогда смело беритесь за руль вашей лодочки и сильным ударом бросайте ее туда, в самую середину ее! Радостно подхватит она вас и высоко, высоко подбросит на своих могучих волнах! Труден ваш путь. Много утесов и подводных скал коварно сторожат вас на пути. Немало водоворотов в глубине этого неизведанного моря. Нелегко отличить действительные жизненные стремления массы от уродливых болезненных продуктов ее ненормальных условий. 

2. Все времена перемешались

Я уже не помню всех параграфов устава и правил революционной организации «Земля и воля», явившейся теперь издательницей одноименного с ней нашего свободного журнала. Помню, что там, кроме основного пункта «Отдать обществу всю свою жизнь, имущество и все свои силы», были многие другие параграфы. Так, было правило о приеме новых членов. Они предлагались тремя старыми членами и утверждались большинством голосов. Было также правило и о выходе из общества не иначе как с согласия остальных товарищей и с обещанием навсегда держать в безусловной тайне все, что пришлось видеть или слышать во время общей деятельности. 

Все члены пользовались полным товарищеским равноправием на общих собраниях и осведомлялись на них об общем ходе деятельности общества и о его ближайших целях. Это считалось необходимым потому, что «действующий во тьме не может относиться с полным энтузиазмом и энергией к тому, чего он не знает и в необходимости чего не убежден». 

Однако если какой-нибудь группе лиц поручалось определенное дело, то она должна была вести его сама, не сообщая подробностей посторонним товарищам. В таком положении была, например, новоустроенная типография. Она была поручена Крыловой, Грязновой, Буху и «Абрамке»

[71]

, очень симпатичному юноше, фамилии которого не знал никто. При устройстве ее они получили запрещение сообщать ее адрес кому бы то ни было. Даже сообщаться с редакцией они должны были, приходя к нам на квартиры, а не приглашая нас к себе. 

Так типография и держалась в величайшем секрете. 

Аналогичным образом и каждая другая группа, которой поручалось вести какое-либо ответственное дело, сейчас же должна была замыкаться в себе и давать товарищам лишь общие объяснения о ходе своего предприятия, сохраняя внутри себя все детали, особенно

где

,

кем

и

как

исполняется порученное. 

3. Куда привела улетевшая в высоту калоша

Кончался ноябрь месяц. На петербургских улицах стоял мглистый туман, мостовые были покрыты грязью, в которой по временам завязали калоши. Особенно испытал я это на себе, когда шел вместе с Кравчинским к Клеменцу на редакционное собрание для выпуска в свет второго номера «Земли и воли». Из осторожности мы путешествовали не рядом. По временам он шел впереди на несколько десятков шагов, чтобы я мог видеть, не следят ли за ним, а по временам я сам обгонял его, и он делал относительно меня свои наблюдения. Таким образом, как два коня на шахматной доске, мы взаимно защищали друг друга от всех опасных фигур. 

Но, защищенные друг другом от шпионов, мы все же не были защищены от простых случайностей. 

Прежде всего, переходя опасный перекресток Невского и Садовой, где, как я знал, находится постоянный пост тайных уличных агентов Третьего отделения, я, сосредоточив все свое внимание на людях, едва не попал под копыта рысака, испугавшегося чего-то и наскочившего прямо на меня как раз в то время, когда я перебирался по мостовой через прослойки жидкой грязи. 

Услышав сбоку дикий человеческий крик и еще более дикое ржание лошади, я в трех шагах направо от себя увидел мчавшегося прямо на меня огромного черного коня. Еще секунда, и я был бы в грязи под ним и под экипажем. Инстинктивно я прыгнул, как кошка, вперед. Одна моя калоша осталась под лошадью в грязи, другая, сорвавшись с моей быстро взброшенной ноги, сначала полетела почти вверх на необыкновенную высоту, мне показалось, не ниже крыши противоположного дома! Перелетев таким образом через всю улицу, она упала на шляпку проходившей по тротуару дамы. Дама завизжала, а я почувствовал мягкий удар упруго выгнутой оглобли в свою спину, который только придал еще более скорости моему прыжку. В одно мгновение пустой шарабан мелькнул мимо меня, рысак повернул вкось, сбил извозчичью пролетку, а потом врезался грудью в угол Гостиного двора, где несколько извозчиков подхватили его под уздцы и остановили, дрожащего всеми членами. 

— Ловко отделались! — сказал мне любезно высокий толстый субъект с актерской физиономией. — А я думал, вас непременно раздавит. 

4. Былые думы

По всему человеческому роду с самого его возникновения на нашей планете, от поколения к поколению, из года в год катится волна юности, волна свежести с ее бескорыстной любовью и самопожертвованием во имя высоких идеалов всеобщего счастья, и никакие усилия ветхих деньми деятелей не задержат ее торжествующего победоносного хода по хронологии всеобщей истории народов. И она невидимо смывает с каждым годом в глубину могил все дряхлые общественные идеалы вместе с отживающими свой век их носителями, всеми затхлыми старцами духа, становящимися на ее пути. Она везде и всегда одна и та же, хотя, как и обыкновенная волна ожесточенного прилива океанов, лишь едва заметно подымается над общим средним уровнем, идя по глубокому руслу, но на отмелях общественной жизни производит разрушительные прибои.

Эта волна юности и свежести идет по каждому народу, и теперь и она будет всегда идти одна и та же по своей психической сущности, но принимая разные внешние очертания в зависимости от окружающих ее житейских условий. В те годы, которые я здесь описываю, она ударилась о многовековый недвижимый риф самодержавного произвола и, разбившись о него, смыла его вершину брызгами своей пены. 

Мне хотелось бы правдиво описать здесь не один ее внешний облик, не одни наружные черты составлявших ее дорогих мне людей, из которых большинство погибло на эшафотах и в одиночных темницах, не одни их поступки, составляющие их скелет и тело, а их внутренние душевные движения и побуждения, вызвавшие у них необходимость поступать именно так, а не иначе. 

Но кто же может давать действительно беспристрастные характеристики других людей? Кто может глядеть в их души, указывать их побуждения, если они сами их не описали? Я, по крайней мере, не претендую на такую проницательность, и я знаю невозможность этого по самому себе. Всякий раз, когда посторонний и мало родственный мне по духу человек характеризовал меня, он характеризовал лишь призрак своего воображения. Но близкие мне по духу люди всегда угадывали и понимали меня, потому что судили обо мне по себе. Так и я в этих своих мемуарах хочу на собственной своей характеристике дать характеристику и родственных мне по духу товарищей моей жизни и деятельности, такой исключительной по своей сущности. 

Конечно, даже здесь я могу ошибаться, рисовать себя не вполне таким, каким я был, а каким мне хотелось бы быть, когда я являлся одной из струек той могучей волны, которая смыла вершину высокого неподвижного утеса самодержавия, но даже и в этом случае мои мемуары окажутся правдивыми. Ведь то, что воображает автор о себе, есть уже часть его души, а следовательно, и он сам! 

5. Мирский

[74]

  Небольшой мороз наступил внезапно в Петербурге после долгой оттепели. Он украсил серебристыми иглами деревья Летнего сада, превратив все их ветки в пушистые белые лапки. 

Я шел среди этого серебристого тумана в главной аллее по направлению от заиндевевшей Невской набережной к Инженерному замку, где трагически погиб когда-то император Павел I. 

Надо мною было слегка мглистое, кой-где голубоватое, кой-где белесоватое зимнее северное небо, с южной стороны которого смотрел на меня большой красный глаз, низко висевший над горизонтом и окруженный на некотором расстоянии большой светлой дугой с ореолом на ее внешней стороне. Он освещал своим розоватым светом волшебную картину всеобщего обледенения. А я, тоже покрытый белым пухом на приподнятом воротнике своего пальто, старался представить, что живу на какой-то новой планете, где деревья растут с серебристыми иглами вместо наших зеленых листьев, а чуждое нам солнце вечно розовое. Но вскоре возвратился к мыслям о своей реальной жизни, где тоже было так необычно и не похоже на жизнь остальных людей. 

Фантазия, как всегда, стала рисовать мне один за другим всевозможные головокружительные подвиги на том пути, по которому мне только и можно было идти в начале моей жизни, потому что все иные пути, кроме этого революционного, были тщательно заперты тогда для меня и моих товарищей в России как министерством народного просвещения, во главе которого стоял жестокий и узкоголовый граф Дмитрий Толстой, так и всеми другими тогдашними русскими властями. 

Инстинктивно я направился к Александру Михайлову как к товарищу, которого я более всех любил и ценил после Кравчинского. Я знал, что у него всегда сходились нити всех намечающихся практических предприятий. 

XVI. ЭПИЛОГ. ВОЗНИКНОВЕНИЕ «НАРОДНОЙ ВОЛИ»

[79]

1. Редакторам журнала «Былое»

Дорогие друзья! Вы взяли с меня слово написать вам исторический очерк событий, предшествовавших возникновению «Народной воли» и особенно Липецкого съезда, имевшего такое первостепенное значение в истории освободительного движения конца 70-х и начала 80-х годов. Чем более я думаю о возложенной вами на меня задаче, тем более убеждаюсь в ее чрезвычайной трудности для меня. Для того чтобы дать действительно исторический этюд какого-нибудь общественного события, нужно быть строго объективным, нужно смотреть на него со стороны, а не как один из активных участников, каковым был я. 

В таких случаях невольно будешь или преувеличивать свою собственную роль и роль своих сторонников, или, желая поставить при ней, как выражаются физики, поправочный коэффициент, невольно впадешь в обратную ошибку. 

Точно так же трудно изложить объективно и роль своих тогдашних противников, выразить ясно и правильно внутренние мотивы их действий, нигде не становясь к ним несправедливым. 

Все это было бы много удобнее сделать в виде рассказов о своей личной жизни, в которых заботишься только о том, чтобы искренно описать все, что видел, слышал или чувствовал, не гоняясь за строгой объективностью и хорошо зная, что каждый воспринимает окружающие явления не всесторонне, а только (как и фотограф) лишь с той точки зрения, на которой стоит. 

Но, к сожалению, все, чему я был свидетелем с весны 1879 года, носит такой противомонархический характер, что напечатать объективное повествование о борьбе не на жизнь, а на смерть, завязавшейся у нас в то время с правительственным произволом, беспощадно гасившим под предлогом защиты монархии малейшие проблески русской мысли, было бы совершенно немыслимо даже и теперь, в 1907 году, когда дышать стало много легче в России и когда она, хотя и поздно, стала немного походить на европейскую страну. 

2. События в кружке «Земля и воля», предшествовавшие Липецкому съезду

Основные причины, вызвавшие Липецкий съезд в той самой необычной форме, в какой он был осуществлен частью членов «Земли и воли», заключались, насколько я могу ориентироваться во внутренней жизни этого тайного кружка заговорщиков, в теоретических разногласиях между двумя его частями. К одной из них, которая часто называла себя по инициативе нашего киевского товарища Осинского исполнительным комитетом, принадлежал, между прочим, я сам с Александром Михайловым, а к другой, называвшей себя народниками, — мой товарищ по редактированью органа «Земли и воли» Плеханов и его бывший сторонник Михаил Попов. 

Теоретические разногласия неизбежно должны возникать в истории всякой революционной организации. Тайное общество, стремящееся к осуществлению каких-либо политических или общественных идеалов, подчиняется в своем развитии, насколько я мог заметить из опыта всей моей жизни и деятельности, совершенно определенным законам. 

Их сущность мне ясно представляется, когда я обобщаю себе историю трех революционных организаций, в которых мне пришлось участвовать: «Большого общества пропаганды» 1873—1874 годов, «Земли и воли» 1878—1879 годов и «Народной воли» 1879—1881 годов. 

Не все революционные общества и кружки оканчивают полный цикл своего развития, подобно тому как не всякий человек умирает естественной смертью, но каждое стремится воспроизвести этот цикл по внутренним психологическим мотивам своих участников. 

Первый период развития тайного общества есть тот, который непосредственно следует за его возникновением. Это период его молодости. Если общество не явилось на свет мертворожденным, в нем в это время почти не бывают руководителями никакие «знаменитости» из прежних движений. Оно обыкновенно возникает в деспотических странах среди учащейся молодежи, вся жизнь которой еще впереди. Прежние выдающиеся деятели большею частью не присоединяются к нему в этот период, так как еще не уверены, что новое общество представляет из себя нечто серьезное и оправдывает риск вступления. Часто они вовсе не знают об его существовании, потому что я говорю здесь исключительно о

3. Липецкий съезд

В начале июня 1879 года все подходящие лица были нами уведомлены, и съезд был назначен на семнадцатое число. 

Я не буду здесь описывать романтической обстановки Липецкого съезда, нашего появления в городе в виде больных, приехавших лечиться, заседания на пнях и стволах свалившихся деревьев в окружающих лесах, куда мы брали для виду несколько бутылок с пивом и газетных свертков с закусками, для того чтобы придать нашим собраниям вид простых пикников. Цель настоящего очерка — изложить лишь идейное значение Липецкого съезда. 

К 17 июня собралось нас в Липецке около четырнадцати человек. Это были почти все наличные силы нашей боевой группы, наводившей столько страха на современное нам самодержавное правительство стомиллионной России. Из нашего петербургского кружка «Земли и воли» приехали, кроме меня, Александр Михайлов, Мария Ошанина, Баранников, Квятковский, Тихомиров. Из посторонних лиц явились Ширяев как наиболее выдающийся член незадолго перед тем основанного нами в Петербурге самостоятельного кружка «Свобода или смерть», а из провинции — Колодкевич, Желябов, Фроленко и Гольденберг, вызванный из Киева. 

На первом заседании Квятковский и Михайлов приступили к чтению уже заранее составленной нами начерно программы и устава нового общества. Сущность этого документа я помню довольно хорошо, так как переписывал его раза два, и потому уверен, что если окончательно принятый устав и программа Липецкого съезда когда-нибудь найдутся в затерявшемся архиве Исполнительного комитета «Народной воли» (который я хранил все время у покойного ныне литератора Зотова), то они будут мало чем отличаться от моего современного изложения. 

Вся программа состояла лишь из нескольких строк приблизительно такого содержания:

4. Воронежский съезд

В Воронеже мы застали всех представителей народничества из провинции. Главнейшая их часть были пропагандисты из Саратовской губернии, вместе с которыми приехали и мои давнишние друзья, Вера Фигнер и Софья Перовская, занимавшие тогда нейтральное положение между двумя фракциями «Земли и воли». 

Собрания общества были назначены на лесистых островах реки Воронеж, вниз по ее течению, и в прилегающих к ее берегам лесах. На них мы появлялись точно так же, как и в Липецке, под видом гуляющих горожан, в лодках или пешком по берегу. 

С тяжелым чувством пришла наша группа на первое из заседаний этого съезда, где мы ожидали себе исключения. Особенно тяжело чувствовал себя я как главный обвиняемый. Но в то же время внутреннее чувство говорило мне, что, как бы ни отнеслись ко мне товарищи по «Земле и воле», я не мог ни писать, ни поступать иначе. Я чувствовал, что поступал во всех наших столкновениях не так, как было выгодно лично для меня, а так, как находил полезным для успеха освободительного движения, и говорил в своих статьях все, что думал, не заботясь о том, окажется ли это ортодоксальным с точки зрения окружающих меня или подвергнется их осуждению. Притом же я знал, что если буду исключен, то со мною удалятся и наиболее близкие для меня товарищи и мы сейчас же начнем свою новую деятельность. 

На Воронежский съезд нас собралось человек двадцать пять. Здесь были почти все члены «Земли и воли». Остальные три или четыре прислали свои мнения письменно. 

Как только мы поздоровались друг с другом и расположились в кружок на раскинутых пальто и на стволе лежащего дерева, поднялся Александр Михайлов и заявил, что здесь, в Воронеже, есть несколько человек, уже давно работавших вместе с «Землей и волей», хотя и не принадлежащих к ее составу. 

5. Распадение «Земли и воли» на «Черный передел» и «Народную волю»

Когда мы вернулись в Петербург, некоторым из нас казалось, что все недоразумения улажены и что распадение общества ограничилось выходом из него одного Плеханова. Но это было не так. Не прошло и двух недель, как оказалось, что наши прежние оппоненты в петербургской группе держатся от нас обособленной компанией. К ним присоединились под влиянием Стефановича также и Дейч, и Вера Засулич. Переход Засулич к народнической группе был нам особенно тяжел. Мы провели ее на Липецком съезде в полной уверенности, что она будет сторонницей нового способа борьбы, в котором мы тогда видели все спасение России от губившего ее абсолютизма. Но она была чрезвычайно дружна со Стефановичем и Дейчем и, перейдя вместе с ними к нашим противникам, вдруг окружила их особенным ореолом в глазах благоговевшей перед ней учащейся молодежи. 

Стефанович начал вербовать себе сторонников среди лиц, имевших темные сношения с «Землей и волей», и завербовал в том числе хозяйку нашей типографии Крылову. В один прекрасный день она заявила, что, пока она находится в типографии, она не позволит печатать ни одной статьи в новом направлении, так как гражданская свобода будет способствовать развитию буржуазии и, таким образом, пойдет во вред рабочему народу. 

— В ваших статьях, — твердила укоризненно она мне, — даже не упоминается о простом народе, не говоря уже о социализме. Нельзя же все писать только о политической борьбе, не упоминая о социальной. 

Все мои усилия переубедить ее оказались тщетными, так как она не была самостоятельной мыслительницей, а отстаивала лишь то, что ей внушали люди, под влияние которых она попадала. Не чувствуя себя в силах серьезно возражать на мои доводы о необходимости гражданской свободы даже и для самой социалистической деятельности в народе, она впадала в истерику. В конце всех переговоров с нею мне приходилось бегать за холодной водой, чтобы успокоить ее хоть немного. 

Мой соредактор Тихомиров и сам Александр Михайлов тоже пробовали говорить с нею, но бросили все попытки еще задолго до меня ввиду их бесполезности. 

КНИГА ПЯТАЯ

XVII. В ТЮРЬМАХ И КРЕПОСТЯХ

Тени минувшего

[91]

Пятьдесят лет прошло со времени возникновения «Народной воли», и скоро минет двадцать пять лет со времени освобождения из Шлиссельбургской крепости тех из ее деятелей, которые остались к тому времени в живых. 

Отошла в вечность целая полоса русской революционной действительности. 

Новые условия общественной жизни вызвали и новый подбор деятелей и новые приемы деятельности, а прежние деятели и прежние приемы борьбы ушли теперь в область истории. 

Мне часто говорили с разных сторон: 

В Алексеевском равелине

[101]

Наступила полночь между страстной пятницей и страстной субботой на 26 марта 1882 года, и куранты на колокольне Петропавловской крепости заиграли свой обычный гимн

[102]

Как и всегда, я в своей одиночной камере Трубецкого бастиона повторил вместо него сложенный одним моим товарищем под эту же музыку гимн: 

Потом я снял свою куртку, лег на койку и заснул. Это было через несколько дней после того, как нас, двадцать «народовольцев», осудили за заговор против царя отчасти на смертную казнь, отчасти на вечное заточение, и мы, сидя в полной изоляции, еще не знали, что с нами сделают, но чувствовали, что теперь нам будут мстить жестоко

[103]

Вдруг я проснулся от страшного грохота тяжелых железных запоров моей камеры. Дверь настежь раскрылась, и в нее с топотом ворвалась толпа жандармов со смотрителем сзади. Они окружили мою койку, прикованную к полу посредине комнаты, смотритель отрывочно приказал: 

Пролог

[108]

История этой книги длинная, очень длинная. 

Эти стихотворения, рассказы и воспоминания были написаны уже много лет назад среди других рассказов, стихотворений и воспоминаний. Это как бы остатки великого кораблекрушения. Большая часть груза погибла навсегда. Волны выбросили на берег лишь немногое. 

Была когда-то крепость на необитаемом острове огромного Ладожского озера, этого внутреннего моря Европы. Она существует и теперь все та же по своему внешнему виду. Но это уже не та прежняя неприступная крепость, окутанная покровом государственной тайны, куда никогда не должна была проникнуть нога постороннего человека, где всякий, входивший под своды одной из ее келий, терял самое свое имя и становился

нумером

Тот старый Шлиссельбург разрушен навсегда могучим напором общественного движения 1905 года. 

В продолжение двадцати лет там жили тени бесследно исчезнувших людей — нумера. Отрезанные навсегда от внешнего мира, они, как спиритические духи, долго сообщались друг с другом только стуком пальцев по стенам своей каменной гробницы и один за другим безмолвно переходили в вечность. И этот переход узнавался другими тенями лишь по прекращению их тихого стука. 

Освобождение из Шлиссельбургской крепости и первые годы жизни на свободе

[110]

Осеннее солнце тускло сияло на небе, освещая своими косыми лучами высокие белые бастионы Шлиссельбургской крепости. У подножья их, приютившись, как в овраге, или, скорее, как в узкой улице старинного города, находился ряд деревянных загородок вроде комнат недостроенной длинной гостиницы, оставшейся еще без крыши, полов и потолков. Это были места прогулок для заключенных, куда в то время нас водили по двое. Утром этого дня меня вывели на нашу тюремную прогулку вместе с Новорусским, который брал у меня уроки теоретической химии. Дежурные жандармы ходили по длинному деревянному балкончику, протянувшемуся вроде железнодорожной платформы вдоль наших загородок, в каждую из которых вела из-под него особая дверка, и следили сверху за тем, что мы делаем в наших клетках, где были и грядки с овощами. 

Вдруг мы услышали, как хлопнула дверь соседней клетки, и гулявших в ней куда-то пригласили. Через минуту открылась и наша дверь, и один из двух показавшихся там унтер-офицеров сказал, что нас зовут в «первый огород». Так называлась большая загородка в углу между двумя поперечно идущими друг к другу бастионами, где, кроме грядок, были устроены нами также и парники. 

— Зачем? — спросил жандарма Новорусский. 

— Не знаю, — по обыкновению лаконически ответил жандарм, но потом в виде исключения прибавил, что там ждет нас комендант. 

— Что бы это значило? — спросил меня при входе Новорусский. 

Дело о «Звездных песнях»

[114]

Прошло пять лет нашей совместной жизни с Ксаной, в продолжение которых, кроме разных статей в научных и литературных журналах, у меня вышли отдельными книгами: «Откровение в грозе и буре», «Периодические системы строения вещества», «Менделеев и значение его периодической системы для химии будущего», «В начале жизни», «Из стен неволи», «Основы качественного физико-математического анализа», «Законы сопротивления упругой среды движущимся в ней телам», «Начала векториальной алгебры в их генезисе из чистой математики», «В поисках философского камня», «На границе неведомого», «Письма из Шлиссельбургской крепости» и перевод «Откровения в грозе и буре» на польский язык. 

Я был уже профессором химии в Вольной высшей школе Лесгафта, почетным или пожизненным членом многих ученых и литературных обществ и деятельным членом тогдашнего аэроклуба, принимая непосредственное участие в полетах на аэропланах и аэростатах, нередко с научными целями. 

В одну из поездок в Москву в 1910 году я встретился с Поляковым, возглавлявшим издательство «Скорпион», и он спросил, не найдется ли у меня чего-нибудь литературного для его издательства. Я предложил ему книжку своих стихотворений под названием «Звездные песни», часть которых была написана еще в Шлиссельбурге, а другие уже на свободе, и он с удовольствием согласился напечатать их. Я предложил ему только посмотреть, все ли они подходят под цензурные условия, так как ни мне, ни ему нет никакого интереса, чтобы книжка была уничтожена. 

Через месяц или два он написал мне, что не находит в моих стихотворениях ничего рискованного и уже приступил к их печатанию

[115]

. Ранней весной 1910 года книжка вышла и с большим успехом поступила в продажу. Казалось, что все шло хорошо, как вдруг месяца через два, в июне, когда я писал свою новую книгу в своем родном имении Боркé, Ярославской губернии, я прочитал в пришедших ко мне газетах, что мои «Звездные песни» конфискованы Комитетом по делам печати и издатель их Поляков привлекается к судебной ответственности. 

ПРИЛОЖЕНИЕ

Письма из Шлиссельбургской крепости (I—XVIII)

[145]

Милые мои, дорогие! 

Вчера мне сообщили разрешение писать вам два раза в год и получать от вас письма в подлиннике. Если б вы знали, как я обрадовался этому! 

Мы так давно расстались, что, боюсь, вы все, кроме матери, уже почти позабыли меня. Да и трудно было бы не забыть. В продолжение этих шестнадцати или даже, вернее сказать, двадцати трех лет у вас было столько новых впечатлений! Сестры, которых я оставил почти совсем маленькими, успели вырасти и давно повыйти замуж. Брат, которого я помню ребенком, крошечным Петей, теперь женат и сам имеет детей. Целое молодое поколение племянников и племянниц появилось на свет, некоторые из них успели окончить курс в гимназиях, а одна из племянниц даже поступила на курсы. 

Столько новых лиц и событий не могли не заслонить в вашей памяти давно прошедшую разлуку. Совсем другое дело относительно меня. Все мои впечатления ограничивались почти одной моей внутренней жизнью и немногими однообразными сношениями с одними и теми же окружающими лицами, а потому я не только ясно представляю себе каждого из вас, как будто бы мы лишь вчера расстались, но даже припоминаю почти каждое слово, сказанное кем-нибудь из вас в последние дни нашей общей жизни. Время, которое было для вас так длинно, пролетело для меня, как один день, или даже как будто и совсем не существовало, хотя и в голове начали кое-где показываться седые волосы, и здоровье стало не так крепко. 

Письма к разным лицам

Милая Ольга!

 

Только что узнал о твоем аресте от следователя по твоему делу и, едва получив письменные принадлежности, спешу написать тебе несколько строк. Как ты поживаешь, как твое здоровье? Береги себя. Не скучай, спи больше, не волнуйся, читай романы, это развлекает, иначе ты совсем заболеешь, тогда я заболею тоже. Есть ли у тебя деньги? Если нет, то я попрошу позволенья переслать тебе часть моих. У меня достаточно. Я совсем здоров и нисколько не скучаю благодаря тому, что веду очень регулярную жизнь. Вот только известие о твоем аресте тяжело подействовало на меня, но ничего — привыкну. Теперь, по крайней мере, можно будет писать по временам друг другу. Отвечай скорее и пиши больше. Целую тебя. 

Н. Морозов

.

ПОСЛЕСЛОВИЕ

Во вступительной статье, помещенной в I томе настоящего издания, отмечена познавательная ценность мемуаров Н. А. Морозова. Его воспоминания вызывают интерес не только обилием фактических сведений, относящихся к революционному движению семидесятых годов прошлого века, но и тем, что автор воспоминаний весьма точно передает чувства, переживания и мечты революционно настроенной молодежи того времени. 

Мемуары Н. А. Морозова дают читателям возможность познакомиться с революционным народничеством семидесятых годов и критически разобраться в его сильных и слабых сторонах. Они читаются с неослабевающим интересом и будят мысль читателя, помогая ему, независимо от воли автора, понять историческую неизбежность краха той идеологии, под знаком которой развивалась социально-политическая борьба в России семидесятых годов. 

Особенно интересна та часть мемуаров Н. А. Морозова, которая посвящена переходу народников семидесятых годов от агитации и пропаганды среди крестьян к террористической борьбе. Переход этот был прямым следствием неудачи «хождения в народ» и «оседлых поселений» в деревне. Пропагандистский опыт народников, недоверчиво встреченных деревней, привел их к выводу, что попытки поднять крестьян на восстание обречены на неудачу. Неумение найти себе опору в народе повлекло за собою переход большинства народников к тактике индивидуального террора. Ее пытались обосновать народнической теорией активных «героев» и пассивной «толпы» — теорией, недооценивавшей революционную активность масс. 

Н. А. Морозов был одним из самых ранних и самых упорных пропагандистов борьбы «по способу Вильгельма Телля», т. е. индивидуального террора. 

В. И. Ленин указывал, что террористическая тактика, рассчитанная, по замыслу ее сторонников, на дезорганизацию правительства, в действительности дезорганизовала не его, а сами революционные силы. Увлечение террором как средством борьбы, указывал Ленин, неизбежно приводит к тому, что революционеры отвлекаются от своей главной задачи — подготовки массового движения (В. И. Ленин. Сочинения, т. 5, стр. 7). Справедливость этого указания Ленина вполне подтверждается на примере «Народной воли». Для народовольцев, увлеченных «дезорганизаторской», как они выражались, борьбой, террористические акты из средства борьбы превращались в самоцель. Это подтверждается, в частности, оценкой, какую Н. А. Морозов дает цареубийству 1 марта 1881 г. Он считает, что, убив Александра II, народовольцы нанесли своим врагам «последний могучий удар, от которого они уже не могли окончательно поправиться». Такой взгляд на дело 1 марта, конечно, глубоко ошибочен. Успехом это дело можно считать только в том случае, если рассматривать убийство Александра II как самоцель. Первоначально товарищей Н. А. Морозова по «Народной воле» интересовало не цареубийство само по себе, а те политические последствия, к которым оно, по их мнению, должно было привести. Народовольцы, организуя цареубийство, рассчитывали напугать правительство и заставить его пойти на политические реформы, сформулированные затем в известном письме Исполнительного комитета «Народной воли» к новому императору Александру III. В действительности эти расчеты не оправдались. Правительство не только не пошло на уступки, но, напротив, сразу же после 1 марта взяло твердый курс на реакцию. На террор народовольцев оно ответило усилением репрессий; в результате члены Исполнительного комитета «Народной воли» были частью казнены, частью подвергнуты продолжительному лишению свободы, а сама эта организация прекратила свое существование. Таким образом, в день 1 марта 1881 г. был нанесен сокрушительный удар, вопреки мнению Н. А. Морозова, не самодержавию, а самой «Народной воле».