Жалость

Моррисон Тони

Лауреат Нобелевской премии по литературе Тони Моррисон — автор девяти романов, самый знаменитый из которых — «Возлюбленная». В 1988 году он принес своей создательнице Пулитцеровскую премию, а экранизация книги с телеведущей Опрой Уинфри в главной роли номинировалась на «Оскар» и была названа «одним из лучших фильмов десятилетия». По мнению критиков, Моррисон «не только создала романы поразительной силы, но и перекроила американскую литературную историю двадцатого века».

Действие книги «Жалость» происходит в Америке XVII века. Хозяин фермы, затерянной в американской глубинке, заработав на торговле ромом, строит огромный дом, призванный стать райским уголком, но, заболев, умирает. Оставшиеся без мужчины четыре женщины — вдова, индианка-домоправительница и две афроамериканки (фактически рабыни) мужественно стараются сохранить дом, убеждая себя и окружающих в том, что они — одна семья. Но счастье в недостроенном доме невозможно…

Роман также опубликован в издательстве «CORPUS».

Перевод с английского — Владимир Бошняк.

Не бойся. Мой рассказ тебе не повредит, хоть много я чего наворотила; обещаю лежать тихо, затаюсь впотьмах и буду то плакать, то, может, кровь опять увижу, но больше никогда не вскинусь, не растопырю когти. Я просто объясняю. Хочешь, бери за исповедь, но в ней будет много странного, чудоватого, как во снах бывает, — это я о знамениях вроде той струи пара из чайника: как вздунется облаком, как сгустеет, и стала прямо что песья морда. Или вроде той куклы, свернутой из маисовой плевы: только сейчас сидела на полке, вдруг — глядь! — раскорячилась в углу, и всем сразу ясно, чья злая сила ее туда бросила. Да и вдвое горшие вещи происходят вокруг сплошь и рядом. Сам знаешь. Я знаю, что ты это знаешь. Вопрос в том, по чьей вине. Другой вопрос — поймешь ли. Когда какая-нибудь индюшка не желает сидеть на яйцах, я это схватываю мигом, — например, когда увидела, как

минья мэй

стоит, держа младшенького за руку, а мои туфли оттопыривают карман ее фартука. Другие знаки для понимания требуют времени поболе. Подчас таких предвестий на меня валится неуяснительно много или какая-нибудь вещая картина надвигается не в меру шустро. Тогда я собираю их, а потом припоминаю по чуть-чуть; хотя так, конечно, многие намеки ускользают — как ускользнула от меня догадка, зачем тот ужик сыскал себе погост на крыльце, взял, да и околел у порога. Поэтому начну-ка я с того, что знаю точно.

В самом-пресамом начале были туфли. Маленькой я совсем не могла ходить босая и всегда пыталась выпросить обувку — любую, хоть чью угодно и даже в самую что ни на есть жару. А мамочка (по-нашему

минья мэй)

хмурилась, даже серчала — тоже мне, дескать, цаца! Только дурные женщины на копытцах ходят. Говорила, что я плохая, что от меня жди беды, но потом отмякла и позволила надевать брошенные на помойку туфли Сеньоры — с острыми носами, один каблук сломан, другой стоптан, сверху пряжка. Поэтому теперь — вот Лина тоже подтвердит — мои ноги мало на что годятся, навсегда останутся больно нежными, по низу нипочем не огрубеют так, чтобы стать крепче подметочной кожи, как то для жизни надобно. Лина зрит в корень. Флоренс, — говорит она, — на дворе 1690 год. У кого в наши дни бывают руки рабыни, а ноги португальской дамы? Для этого, посылая искать тебя, они с Хозяйкой дали мне сапоги Хозяина, которые мужчине еще куда ни шло, но не девушке — тонколодыжной и малорослой. В них напихали сена и масляной маисовой мякины, а письмо велели спрятать в чулок — ну и что, что от сургуча щекотно, терпи. Я, хоть и знаю грамоту, но не читала, что Хозяйкой писано, а Лина и Горемыка — те вовсе не разумеют. Но я знаю, о чем там, и буде кто преткновение учинит, смогу объяснить.

Как вспомню! — в голове сумбур, потому что все пучком: и тебя не могу сколь хочу увидеть, и страшно: ну как заблужусь! Боюсь сего урока отчаянно и в то же время вся в нетерпении пребываю. С самого дня, когда ты сгинул, все мечтала, планы строила. Вот бы вызнать, где ты есть и как туда попасть. Совсем было в бега наладилась — первым делом через рощу (ты не забыл ее? — где у нас буки пополам с белой сосной) на большую дорогу, а потом думаю: дальше-то в ту сторону или в другую? Кто надоумит? И вот еще: что за народ населяет лесную пустыню между тобою и нашей фермой — ино поможет мне иль навредит? И как насчет уловчивых медведей, что шастают по чащобам? Помнишь, ты сказывал? О том, как они, когда всей шкурой встрепещут, кажутся вовсе бескостными, так она на них ходуном ходит. А еще о том, что запахом они противны собственной красе, а глазами зрят в нас тех зверей, коими мы когда-то были тоже. Опасно им поэтому в глаза заглядывать! Ты говорил, что их к нам тянет, и подходят они с любовью, зовут играть, а мы сдуру пугаемся и давай вываливать на них свой страх и злость! А еще там птица строфокамил обитает— великая непомерно, крупней коровы (это уже Лина говорила), да и людишки местные не все вроде меня, так что смотри, мол, в оба. Лину соседи в шутку называют дикаркой-богомолицей, потому что одно время она похаживала в церковь, хоть она и моется каждый день полностью, чего у христиан не заведено. Под одеждой носит яркие синие бусы и втайне пляшет пляски свои в новолуние на рассвете. А пуще косолапых с их любовью и птиц ростом с корову боюсь, когда ночь хоть око на сук. Как же я, скажи на милость, найду тебя в этакой зге? Но теперь, по крайности, путь открыт. Я не тайком, по приказу иду, честь по чести. Увижу твои губы, коснусь тебя рукой. И ты опять уткнешь мне в волосы подбородок, а я буду дышать тебе в плечо — пых-пых, вдох-выдох. Хорошо, что мир раскрывается нам на встретенье, но от новины сей в содрогание прихожу. Чтобы попасть к тебе, приходится покидать единственный свой дом и всех ближних и знаемых. Лина говорит, что, когда я сюда попала, она по моим зубам вызнала возраст — лет то ли семь, то ли восемь. С тех пор мы варили джем из диких слив восемь раз, так что теперь мне должно быть шестнадцать. На старом месте я день-деньской собирала стручки окры и подметала табачные сушильни, а ночи коротала в кухне на полу с

В волнах прибоя показался человек, он осторожно переступал с песка на камень, с камня на песок, двигаясь к берегу. Туман, накат Атлантики и вонь гниющих водорослей накрывали бухту и мешали идти. Он слышал, как хлюпает в сапогах, но не видел ни рук своих, ни сумы с поклажей. Когда прибой остался позади и вязнущие в грязи каблуки зачавкали, обернулся махнуть рукой на прощанье морякам с баркаса, но мачта уже растворилась в тумане, так что прибывший не узнал, то ли они остались на якоре, то ли решили рискнуть и пустились дальше, огибая извивы берега и вслепую отыскивая портовые дамбы и пристани. В отличие от английских туманов (к каковым привык он со времен, когда пешком под стол ходил), да и от тех, что бывают здесь, но севернее, где он живет теперь, эта морская хмарь, вся пронизанная солнцем, превращала мир в сплошной дымящийся, горячий слиток золота. Двигаться в ней — все равно что бежать во сне. Но вот грязь сменилась болотными травами, он завернул налево и пошел осторожнее, пока не споткнулся о тесовое измостье, ведущее наверх к селению. Помимо его собственных шагов и дыхания, вокруг не слышалось ни звука. И только когда показались первые вечнозеленые дубы (приземистые, но толстые неохватно), туман, клубясь, приподнялся. Тут мужчина пошел быстрее, увереннее, но насовсем расстаться со слепящим золотом, из коего вышел, было отчего-то жаль.