Роберт и Элизабет Браунинг

Моруа Андре

Андре Моруа

Роберт и Элизабет Браунинг

Образ великого человека не остается неизменным после его смерти. Портрет, запечатленный в памяти людей, не перестает трансформироваться. Новые свидетельства, случайно найденные документы вынуждают нас добавлять новые мазки к уже составившемуся представлению. Именно это случилось со мной, когда я прочел книгу о поэте Браунинге “Портрет Роберта Браунинга”, написанную Бетти Миллер и изданную в 1953 году в Лондоне (издательство Джона Меррея).

До тех пор история женитьбы Роберта Браунинга на Элизабет Барретт рисовалась мне рождественской сказкой, живым вариантом “Спящей красавицы”. Златокудрая девушка чахнет взаперти и медленно умирает в лондонском доме под властью дракона-отца. И вот появляется храбрый принц — поэт, который преодолевает множество препятствий, будит ее ото сна, похищает и женится на ней. Они уезжают в Италию, у них рождается дитя, они наслаждаются полным счастьем.

Красивый заоблачный сюжет. Пора опустить его на землю. Первая половина сказки правдива или, по крайней мере, близка к истине. Вторая — куда дальше от нее. Письма и воспоминания современников свидетельствуют, что эта великая любовь недолго была счастливой, потому что в основе ее лежало взаимное заблуждение. Но теряя свою сказочную фееричность, история становится более человечной и значительной.

I

Роберт Браунинг родился в 1812 году в Камберуэлле, предместье Лондона. Его отец, мелкий служащий Английского банка, мог бы стать одним из живописных персонажей Грэма Грина. Этот мягкохарактерный человек любил и собирал книги о пытках, магии и алхимии. Странности, иногда явно болезненного свойства, появились у него, видимо, после перенесенного еще в молодости сильного потрясения. При слове “кровь” он бледнел. От природы робкий и незлобивый, обожал рисовать кроваво-красной краской — сангиной — жуткие личины. При этом до самой смерти он оставался ребячливо беспечным. Не проявлял особого рвения ни в домашних делах, ни в служебных. Все обязанности он взвалил на жену — Сару Анну Видеман, дочь немца и шотландки.

Мать полновластно царила в доме. Двое детей — Сарьянна и Роберт — считали матриархат естественной формой семейного уклада. Роберт с малых лет обнаружил склонность к поэзии и враждебность к любым требованиям общественной дисциплины. Воспитанный пуританами, уверенными в том, что только они знают правду обо всех божественных и людских делах, он обрел привычку пылко и категорично утверждать свое мнение и опровергать чужое, хотя часто не имел к тому никаких оснований. Зато матушку почитал слепо и готов был ради нее поступиться собственными вкусами и пристрастиями. В ранней юности он открыл для себя Шелли и вдохновился его идеей мессианского атеизма. Так вот, одного слова Сары Видеман оказалось довольно, чтобы сын если и не перестал читать Шелли, то уже не восхищался им прилюдно. “Лучше любить, чем знать. Разум должен всего лишь прислуживать чувству”.

Сыновняя любовь заставляла его таить свои сокровенные мысли. “Все вокруг могут говорить то, что думают, я же ограничиваюсь тем, что вызываю на разговор других, а истину извлекаю преломленной сквозь призму их мнений”. Такая позиция ущемляет свободу духа, но дает особую силу художнику, учит воспарять над страстями; она устраивает человека, которому удобно жить под материнской опекой, продлевая детство. Роберт уже давно стал взрослым, но мать по-прежнему покупала ему одежду, собирала чемодан в дорогу, следила за каждым его шагом. Она позволила ему учиться так, как он хотел: получить домашнее образование, не заботясь о карьере. Он хочет стать поэтом и не сможет зарабатывать на жизнь? Ну и пусть! Родители, хоть они и не слишком богаты, позаботятся о нем. “Песня, а не служба” — выбор был сделан.

Он так любил свою мать, что даже в зрелом возрасте часто просто сидел рядом с ней, обняв за талию, и не шел спать, пока не получал, совсем как в детстве, материнского поцелуя. Ночью дверь между их спальнями оставалась приоткрытой. Их жизни были переплетены: когда заболевала мать, сын чувствовал недомогание и приходил в себя сразу, как только миссис Браунинг выздоравливала. Узы были более тесными, чем те, что позже соединят госпожу Пруст с ее сыном Марселем. К тому же в семействе Браунинг отец никогда не позволял себе перечить жене и с удовольствием играл при ней роль еще одного ребенка.

Можно было предположить, что “фиксация на матери” (именно так это называется) сделает Роберта Браунинга неспособным полюбить другую женщину, однако случилось иначе. Опубликовав свои первые, прекрасные и непонятные, поэмы — “Полину” и “Парацельса”, — он стал отдаляться от родителей, но не столько в бытовом, сколько в духовном плане. Ему было приятно сознавать, что Камберуэлл остается для него надежным убежищем, что там есть сад с цветущими розами и любящие отец и мать. Однако людей, способных его понять, он искал в другом месте.

II

Элизабет Барретт родилась в 1806 году; отец ее был владельцем больших плантаций на острове Ямайка, разбогатевшим на продаже сахара и рома. У Эдуарда Моултона Барретта было двенадцать детей. Он слыл человеком набожным и эгоистичным и считал, что лучше потерять жену, чем погубить свою душу. Жена умерла в 1828 году, душа его, видимо, погибла гораздо раньше, но мистер Барретт этого не заметил. Он хотел жить, как библейский патриарх, и не сомневался, что это ему удается. После смерти миссис Барретт с ним остались три дочери и восемь сыновей (малышка Мэри умерла в младенчестве), при этом двое последних — за отсутствием у родителей воображения — были крещены Септимусом и Октавиусом. Мистер Барретт воспитывал свое многочисленное потомство в деревне, в красивом имении “Хоуп Энд”.

Домашние называли Элизабет просто Ба. Девочка отличалась необузданным и властным характером, у нее случались приступы гнева, приводившие служанок в ужас. Когда старший из братьев, Эдуард, вдруг заявил свои права на лидерство, она принялась горько сетовать, что не родилась мальчишкой. Зависть пробудила в ней решимость ни в чем не уступать брату. Он учит латынь и греческий? Ей это тоже по силам, а как только она подрастет и будет свободна, наденет мужской костюм и пойдет в пажи к лорду Байрону.

“В двенадцать лет отрадой моей была метафизика, — писала Элизабет впоследствии. — По прочтении одной страницы из Локка разум мой не только обогащался, но и начинал пылать восторгом”. Она все чаще прибегала к менторскому тону, правда в разговоре обнаруживала незаурядный ум. С равным удовольствием и ловкостью она скакала на пони и переводила Феокрита. “Ей надо было родиться мальчишкой” — слова эти звучали справедливо во всех смыслах.

Когда Эдуарду исполнилось тринадцать и он отправился в школу, она испытала настоящее горе. Чувство соперничества сменилось ревнивой нежностью к обожаемому брату — товарищу по учебе и мечтам. Характер у Ба оставался властным, но сама она считала, что сумела обуздать свой нрав. На самом деле в ней вызревала тайная горечь, и чувство это облекалось все в более и более странные формы.

Началось все с головных болей, а также невыносимых болей в разных частях тела, таких сильных, что нередко она не могла встать с постели. Встревоженный отец приглашал врачей, но им не удавалось распознать болезнь. Отчаявшись найти причину, они пришли к соглашению и единодушно поставили диагноз — “поражение спинного мозга”, хотя сами не очень-то в него верили. На самом деле они полагали, что болезнь была душевного свойства, и, видимо, не ошибались. Положение больной давало мисс Барретт весьма удобный повод избавиться от всех домашних обязанностей. Ей открылись преимущества слабости. Тем временем Эдуард покинул школу. Брат и сестра были счастливы, вновь обретя друг друга. От былого соперничества не осталось и следа. Мисс Барретт считала Эдуарда совершенством и восхищалась им. Больше мы ничего сказать не можем.

III

Это сразу почувствовал Роберт Браунинг. Прочитав стихи мисс Барретт, он понял, что нашел собеседницу по сердцу. В сборниках ее стихов он обнаружил те же, что и у него, философские и классические познания, а также столь близкие ему пылкость и склонность к смутным намекам-рассуждениям. Вот советчица и вдохновительница, в которой он так нуждался. Следовало добиться встречи. Роберт выяснил, что у них был один общий друг — Джон Кеньон, кузен Барреттов, и попросил, чтобы тот представил его. У Роберта было “тайное предчувствие”, что он влюбится в мисс Барретт.

Однако так просто в дом на Уимпол-стрит было не попасть. Мистер Барретт и его дочь единодушно решили, что двери комнаты Ба должны быть затворены для посторонних. Там царила полная тишина. Элизабет слышала только дыхание своей собаки по кличке Флаш. Щели в окнах были заклеены бумагой. Густые заросли плюща и плотные темные шторы не пропускали дневной свет. Двойная дверь в коридор постоянно оставалась запертой, зато дверь в комнату отца открывалась свободно. Воздух в спальне стоял тяжелый, на полу лежал толстый слой пыли. Дни шли за днями, как во сне, время здесь замерло. Мисс Барретт не считала ни часов, ни дней, ни месяцев, с трудом припоминая, сколько ей лет.

Каждый вечер дверь отцовской спальни отворялась, Эдуард Моултон Барретт подходил к изголовью постели и брал руку дочери. “Папа — мой капеллан, — писала Элизабет. — Он молится со мной вечерами, но не по книге, а по наитию, с искренним чувством, моя рука лежит в его руке, и в мире нет никого, кроме нас двоих…” Она признавалась, что единственный звук, который приносит ей немного радости и ускоряет пульс, это шум по-юношески легких отцовских шагов. Сам мистер Барретт находил в заточении дочери (к тому же совершенно добровольном) ревнивое и маниакальное удовольствие.

Очень долго Браунингу не удавалось попасть в дом Барреттов. Отказывая ему, Элизабет ссылалась на собственное нездоровье и запрет отца. Но свою роль, несомненно, играло и опасение: не будет ли он разочарован? В тридцать лет Элизабет еще сохраняла красоту, здоровый цвет лица, румяные щеки, густые шелковистые кудри. Но в 1845 году ей исполнилось тридцать девять, а выглядела она старше. “Следы прошедших лет, отметины возраста мне отвратительны”. Мысль о госте приводила ее в ужас: “Во мне нет ничего, на что можно было бы посмотреть, а слушать меня неинтересно. Единственное, что у меня осталось, это моя поэзия — ее кто-то еще способен оценить”. Элизабет цеплялась за любые предлоги, чтобы не принимать неизвестного обожателя, которого хотел привести Кеньон. “Сегодня ей было хуже… Дул восточный ветер…” Позже Браунинг будет рассказывать Элизабет, что, проходя по Уимпол-стрит, разглядывал с улицы “освещенную часовню”, дверь которой для него была затворена.

Наконец он решился написать ей и 10 января 1845 года послал свое первое письмо: “Я всем сердцем полюбил Ваши стихи, дорогая мисс Барретт, но я не хочу ограничиваться банальными комплиментами, выражая восхищение Вашим талантом, и на том вежливо поставить точку. Я полюбил Ваши книги, как уже сказал, всем сердцем, но я полюбил и Вас… Известно ли Вам, что однажды я был очень близок к тому, чтобы увидеть Вас — увидеть наяву? Мистер Кеньон сказал мне как-то утром: “Хотите повидать мисс Барретт?” — и отправился поставить Вас в известность о моем визите, но скоро вернулся: Вы дурно себя чувствовали”.

IV

Зима 1844–1845 годов была очень суровой, дул восточный ветер. Мисс Ба сильно страдала. Врачи в один голос рекомендовали отправить ее на следующую зиму в Италию, например в Пизу. Того же мнения придерживались мистер Кеньон, мистер Бойд и, естественно, Браунинг. Но мистер Барретт сказал: “Нет!” Он не мог допустить, чтобы порядок, установленный в доме на Уимпол-стрит, был нарушен. Ведь, если Элизабет уедет, отец будет лишен возможности ежедневно умиляться, лишен драгоценных поводов возносить молитвы либо гневаться. Кроме того, придется послать с ней брата или сестру… “Нет!”

Отказ потряс Элизабет. Она согласилась бы принести жертву — если бы отец попросил ее об этом. Но тот не пожелал дать ей даже маленькое утешение, позволив думать, что ею движет дочерняя любовь. Он принадлежал к числу тех добродетельных эгоистов, которые воображают, будто все в мире, даже Небо, подчинено их интересам. Отец утверждал, что только он один печется о благе Элизабет. Но на сей раз она прислушалась к мнению Браунинга, который твердил: “Вы — рабыня”. Она посмела возразить отцу и тотчас услышала в ответ: “Строптивая дочь забыла о своем долге!” Авторитет патриарха таял. Родитель отступал перед Врагом.

И Враг воспользовался случаем. Он предложил мисс Барретт немедленно обвенчаться с ним и вместе уехать в Пизу. Если она пожелает, можно ограничиться фиктивным браком. Это ее тронуло. “Отныне я принадлежу Вам целиком и полностью, — писала она, — но никогда не причиню Вам зла…” Ведь до сих пор она полагала, будто причинит Роберту зло, соединив свою жизнь с его жизнью. Какой толк от умирающей? “Вы не умирающая, — отвечал Браунинг. — Вам стало лучше, значительно лучше…” Эти слова удивили Элизабет. Разве ей могло стать лучше? Но к ней возвращались силы и мужество. Зимой она даже выезжала в коляске, сама пугаясь своей смелости и тем не менее чувствуя готовность начать все сначала.

Теперь она больше не отказывалась принимать от Браунинга самые настоящие любовные послания. Она разрешила ему называть себя “Ба… dearest Ба”, как было заведено в семье, а он придумал для нее новую превосходную степень: “Dearestest!” Она спросила, а как близкие называют его. “У меня, — отвечал он, — никогда не было ни ласкательного, ни уменьшительного прозвища — ни дома, ни в кругу друзей… Не будем больше об этом, это мое преимущество перед Вами: у меня есть моя Ба, и я могу ее так называть… Да — моя Ба!”

Отныне он приходил к ней два раза в неделю — к великому негодованию одной из тетушек, которая, явившись на Уимпол-стрит, не удостоилась приема: “Когда я попыталась войти в комнату Ба, у нее там сидел какой-то господин, и она сделала мне знак, чтобы я уходила!” Ба клялась, что никакого знака не делала, но братья и сестры, собиравшиеся у нее, чтобы поболтать и обменяться новостями, прекрасно понимали, в чем дело. Правда, они не знали самого главного, но этого не знал никто: мысль о замужестве крепко засела в голове их сестры.