Пережив в детстве глубокое потрясение из-за супружеской неверности своей матери, Дениза обрекает себя на жизнь, полную сомнений и поиска. Героиня Моруа, как мятежный буревестник, мечтает найти свое счастье в жизненных бурях, которые оборачиваются лишь легкой рябью адюльтера, а мать Денизы, отдавшись чувству, счастлива в новом браке. Первая мировая война, экономические кризисы тридцатых годов, феминизация общества не в силах разорвать тесных семейных уз, образующих тот самый «семейный круг», в котором переплетаются судьбы героев романа.
Часть первая
I
Воспоминания детства, в отличие от воспоминаний зрелых лет, не разграничены рамками времени. Это — разрозненные образы, словно островки в море забвения, и персонаж, изображающий в них нас самих, столь отличен от того, чем мы стали, что многое в этих воспоминаниях кажется нам совершенно чуждым нашей жизни. Но некоторые из них оставили в наших характерах такой неизгладимый след, что по неиссякающей силе их воздействия мы убеждаемся в их былой достоверности. Подобно тому, как, изучая историю какой-нибудь страны, мы уже не можем сами чувствовать тот гнет, который некогда терпело крестьянство со стороны Церкви и знати, однако ясно представляем его себе, наблюдая в деревнях все еще не изжитую, хотя теперь уже необъяснимую вражду, — так, замечая среди нынешних своих чувств непонятное отвращение к чему-нибудь и чуждые нам склонности, мы узнаем в них затихающие волны смятения, потрясшего лет тридцать тому назад биологические клетки, потомками которых мы являемся.
Самым ранним воспоминанием Денизы Эрпен было воспоминание о дне, проведенном на берегу моря. Несколько лет подряд госпожа Эрпен снимала виллу на нормандском побережье, в Безевале.
[1]
«Я делаю это главным образом для детей», — говорила она. Дача называлась «Вилла Колибри». Двадцать лет спустя Дениза все еще ясно видела крышу с деревянной резьбой по краю, в узоре которой чередуются сердца и завитки, видела коричневые деревянные столбы между кирпичными стенами, частью прямые, частью наклонные, веранду с разноцветными стеклами, садовую калитку, которая, открываясь, приводит в движение колокольчик, и на окнах — широкие металлические ящики с увядающей геранью, издающие запах земли и прелых листьев.
Дениза в красной фуфайке стоит, опершись на лопатку, возле канавки, которую она вырыла вокруг крепости из песка. Она смотрит на море. По зеленой воде, приобретающей ближе к берегу песочно-желтый оттенок, проносятся большие черные тени, сморщенные порывами ветра. Теперь час отлива. Перед крепостью расстилается пространство, покрытое мелкой галькой и битыми ракушками, которые впиваются в босые ноги. А дальше начинаются гладкие, плотные дюны, и среди них изящно змеятся блестящие ручейки. На дне этих ручейков песок лежит тугими волнообразными складками. Денизе хочется ощутить под ногами их упругое сопротивление; она бросила лопатку и бежит к лужам. Чей-то голос крикнул: «Дениза!» Она останавливается и медленно идет назад.
Няня Карингтон была не в духе. До того как согласиться — бог весть почему — на предложение Эрпенов, которые были всего-навсего мелкими провинциальными буржуа и даже не имели автомобиля, она воспитывала детей графа де Тианжа, владевшего замком, и детей Вейсбергеров, которые четыре месяца в году проводили в Биаррице. Няня Карингтон была дочерью торговца из Фолькстона, и заветной мечтой ее было годам к пятидесяти вернуться в Англию и открыть там семейный пансион. А во Франции она желала иметь дело лишь с богатыми и знатными семьями.
В Безевале, еще довольно пустынном в 1900 году, она не встретила других англичанок. Ей поневоле приходилось проводить время среди кормилиц, и ответственность за это унижение она возлагала на весь свет. Детскую она считала слишком тесной. Имелась всего лишь одна ванна. Дениза становилась совсем невыносимой и не давала своих игрушек Лолотте и Бебе.
II
Госпожа Эрпен читала, лежа в шезлонге. Руки у нее были в перчатках; она опасалась, как бы морской воздух не оказал вредного влияния на кожу. На ней был розовый отделанный широкими кружевными воланами пеньюар с высокой талией и с буфами на рукавах, у плеч. Плиссированный низ пеньюара раскрывался как веер. Прекрасное лицо госпожи Эрпен было защищено от солнца прислоненным к шезлонгу белым зонтиком, вышивка которого напоминала узор кромки крыши. Когда Дениза ступила на горячие ступеньки, ее охватило чувство восторга и непреодолимо повлекло к этому воплощению свежести и великолепия. Она обогнала маленьких, которые двигались медленно, и стала подниматься — становилась на ступеньку одной ножкой, тянула вслед за ней другую и наконец подбежала к матери, чтобы поцеловать ее.
— Подбери лопатку, Дениза, — сказала госпожа Эрпен, скрежет железа отвлек ее от чтения.
Она взглянула на маленькое созданьице в красной фуфайке, круто остановившееся у розовых воланов.
— У тебя руки в песке, — сказала она. — Поди умойся… Добрый вечер, няня… Мне пришлось написать столько писем, что я не собралась к вам на пляж… Дети вели себя хорошо?
— Нет, совсем даже не хорошо, мадам, — пожаловалась няня. — Дениза опять не дала Лолотте свою подушку.
III
Девочек уложили спать сразу же после обеда.
— Это потому, что вы сегодня не слушались, — сказала няня.
Денизе было уже знакомо это наказание; оно обычно совпадало с посещением англичанкой местного казино. Но на этот раз няня не переоделась. Дениза лежала, закрыв глаза, и силилась разгадать загадку. Она думала о тех временах, когда мать любила ее. Тогда по воскресеньям, утром, ее переносили в кровать родителей. Отец учил ее дуть на золотые часы, и от этого они открывались сами собою, мать позволяла ей играть своими длинными черными волосами, заплетенными в косы. Когда Эжени приносила родителям утренний кофе, Денизе позволялось обмакнуть в чашку ломтик хлеба. Даже днем мама иногда играла с ней, как маленькая, и, сидя на ковре, наблюдала за тем, как варится обед для кукол. Потом родилась Лолотта, потом Бебе. А теперь ее всегда бранят.
Дениза обычно спала, не просыпаясь до самого утра, до той минуты, когда вместе с солнцем в детскую входила няня. Но в эту ночь она вдруг проснулась. Из растворенного окна на три кроватки падали мягкие отсветы. То было сочетание лунного света — легкого, молочно-туманного, и другого, более резкого и белого, поднимавшегося с террасы. Внизу кто-то пел; Дениза оперлась на локоть, чтобы лучше слышать. Она обожала голос матери. Еще двухлетней крошкой, едва заслышав звуки рояля, она спускалась в гостиную и умоляла: «Мама, спойте». Она особенно любила те песни, которые трогали ее до слез, например «Рылейщик». В три года она уже напевала мелодии Шумана, Брамса и обнаруживала такую музыкальную память, что мать решила «засадить» ее за рояль. Девочка делала поразительные успехи. Через полгода она уже аккомпанировала матери, когда та пела такие романсы, «аккомпанемент которых был ей под силу».
— Дениза очень музыкальна, — говорила госпожа Эрпен.
IV
Господин Эрпен приезжал в Безеваль по субботам и воскресенье проводил в кругу семьи. Он занимался в Пон-де-Лэре торговлей шерстью и не решался уезжать оттуда в будни, — до такой степени была сурова и непреклонна дисциплина, которую внушали деловым кругам некоторые местные старожилы. У него было грустное лицо, обрамленное черной квадратной бородой. Голову он несколько склонял вправо. Госпожа Эрпен с девочками обычно встречала его на вокзале. Длинный поезд представлялся Денизе каким-то неведомым царством, а появление папиного черного пиджака, квадратной бороды и пенсне всегда вызывало у Денизы чувство изумления и казалось ей как бы чудом. Она любила отца и всегда надеялась, что с его приездом что-то в ее жизни изменится к лучшему. Но надежды эти никогда не оправдывались.
Госпожа Эрпен встречала мужа ласково. Он спрашивал:
— Ты с кем-нибудь виделась? Ты развлекаешься?
Она отвечала:
— Что ты! Мне никого не нужно Я здесь ради детей; морской воздух действует на них прекрасно, а все остальное мне безразлично… Ах, забыла сказать! На молу я встретила госпожу Кенэ; но ты ведь ее знаешь — кивнет и проходит мимо.
V
В 1890-х годах в Пон-де-Лэре почти все женщины из буржуазной среды казались добродетельными. В городе нельзя было совершить даже небольшой прогулки без того, чтобы о ней тотчас же не проведали ловкие, подозрительные старухи, которые следили за жителями из приотворенных окон темных гостиных. Желающим встретиться приходилось бы назначать свидания в Эврё, Руане, Париже, но автомобилей тогда еще было мало, а поездки по железной дороге сразу обращали на себя внимание. Если визиты к зубному врачу такой-то дамы и поездки в префектуру по делам такого-то господина совпадали так неуклонно, что их уже трудно было объяснить простой случайностью, — опытные наблюдательницы немедленно фиксировали их закономерность. Поэтому, когда лейтенанта Дебюкура в качестве любовника госпожи Эрпен сменил доктор Герен, это тотчас же стало известно всему Пон-де-Лэру.
Эту связь осуждали тем суровее, что госпожа Эрпен принадлежала к местной промышленной аристократии только благодаря снисходительности последней. Пон-де-Лэр, красивый городок с фабриками, расположенными в долине реки Эры, стал еще в XVII веке, наряду с соседними Эльбёфом и Лувье, одной из трех столиц Королевства Шерсти. Только положение фабриканта сукна дает здесь право принадлежать к местной аристократии. Некоторые семьи, например Ромийи, Пуатвены, в 1900 году владели здесь фабриками, построенными еще во времена Кольбера.
[8]
Их авторитет, весьма значительный, все же уступал авторитету семьи Кенэ, насчитывавшей всего лишь три поколения промышленников, но зато более мошной. Из пяти тысяч рабочих, живших в Пон-де-Лэре, две тысячи было занято у Кенэ, которые владели шестьюстами ткацкими станками; а это равнялось герцогской короне. Для всех жителей города слово «господа» так же определенно обозначало господина Ашиля Кенэ и его сына, как для Сен-Симона «Господин»
[9]
— означало брата короля. Единственными равными господину Ашилю во всей долине были господин Паскаль-Буше из Лувье и господин Эжен Шмит, эльзасец, обосновавшийся в Эльбёфе после войны 1870 года. Промышленная аристократия, возглавляемая этими гремя дельцами, почти совсем вытеснила местное старинное дворянство. Несколько мелких дворян, живших в обветшалых родовых замках, еще поддерживало в своем кругу традиции дореволюционной Франции, но поскольку никто из них не владел ни ткацкими фабриками, ни прядильнями, ни красильными заведениями, то их в Пон-де-Лэре считали людьми незначительными.
Вслед за промышленниками шли торговцы сукном, комиссионеры, представители страховых обществ, — буржуазия богатая, чванливая, однако безусловно признававшая приоритет фабрикантов. В этой более скромной среде имелось три исключения, которые промышленность не только признавала, но и уважала, а именно банкир — господин Леклер, нотариус — мэтр Пельто и господин Аристид Эрпен, торговец шерстью. Эти люди образовали особую группу и представляли собой в Пон-де-Лэре рядом с промышленниками нечто подобное тому, чем были в свое время парламенты в глазах либерально настроенных помещиков. Что касается банкира и нотариуса, то их авторитет объяснялся тем, что «господам» волей-неволей приходилось открывать перед ними свои деловые тайны. А господин Эрпен был обязан уважением, с каким к нему относилась промышленность, священной природе сырья, которым он торговал. Он каждое утро доставлял промышленникам свертки в синей бумаге с образчиками шерсти, прибывшей из Аргентины, Чили, Австралии и Южной Африки, и в глазах фабрикантов это было некое таинственное вещество. Оно управляло их жизнью, питало их машины, оно развертывалось шероховатыми полотнищами на их кардах, оно тянулось на их веретенах, оно бежало по их станкам, оно могло обогатить или разорить их, если непредвиденно дорожало или обесценивалось. Иной раз они находили под своими станками неведомые травинки или уголек, завезенные вместе с шерстью, и человек, выписывающий ее из далеких сказочных стран, человек, который мог, взглянув на пучок черной на концах шерсти, сказать, прислана ли она из Квинсленда или из Новой Зеландии, — считался причастным к тайнам ремесла. Вот почему даже суровый Ашиль Кенэ относился к нему благосклонно. Каждый день, в одиннадцать часов утра, господин Эрпен входил в его контору с синими пакетами под мышкой, и господин Кенэ ворчливым голосом произносил, стараясь быть как можно любезнее: «А! Господин Аристид!..» Начиная с 1890 года Луи Эрпен неизменно сопровождал отца в этих посещениях и нес часть синих пакетов.
Что же касается наиболее благонамеренных семей Долины — Ромийи, Пуатвенов, Паскалей-Буше, то они относились к Аристиду Эрпену доброжелательно, потому что он, отдав в своей трудной юности дань подозрительному либерализму, примкнул во время процесса Дрейфуса к тому умеренному республиканизму, который возник на почве благоговения перед Луи-Филиппом и тоски по Второй Империи, а к концу XIX века стал единственно приемлемым в буржуазных кругах Нормандии.