В 1962 году исполнилось двадцать пять лет со дня смерти Ильи Арнольдовича Ильфа и двадцать лет со дня смерти Евгения Петровича Петрова. Очень много людей во всем мире читают и любят их книги и, как это всегда бывает, хотели бы знать об авторах-какими они были, как работали, с кем дружили, как начинали свой писательский путь. Мы попытались в меру наших сил ответить на эти вопросы, рассказав об Ильфе и Петрове все, что о них знали.
СОСТАВИТЕЛИ Г. МУНБЛИТ, А. РАСКИН
Сборник воспоминаний об И.Ильфе и Е.Петрове
Ильф родился 4 (16) октября 1897 в Одессе в семье банковского служащего. В 1913 окончил техническую школу, после чего работал в чертежном бюро, на телефонной станции, на авиационном заводе, на фабрике ручных гранат. После революции был бухгалтером, журналистом в ЮгРОСТА, редактором в юмористических и др. журналах, членом Одесского союза поэтов. В 1923 приехал в Москву, стал сотрудником газеты «Гудок», с которой в 1920-е годы сотрудничали М.Булгаков, Ю.Олеша и другие известные впоследствии писатели. Ильф писал материалы юмористического и сатирического характера — в основном фельетоны.
Петров родился 30 ноября 1903 в Одессе в семье преподавателя. Стал прототипом Павлика Бачея в трилогии своего старшего брата Валентина Катаева «Волны Черного моря». В 1920 окончил классическую гимназию и стал корреспондентом Украинского телеграфного агентства. В автобиографии Ильфа и Петрова (1929) о Петрове сказано: «После этого в течение трех лет служил инспектором уголовного розыска. Первым его литературным произведением был протокол осмотра трупа неизвестного мужчины». В 1923 Петров приехал в Москву. В.Катаев ввел его в среду журналистов и литераторов. Петров стал сотрудником журнала «Красный перец», а в 1926 пришел работать в журнал «Гудок». Как и Ильф, писал в основном юмористические и сатирические материалы.
ЕВГЕНИЙ ПЕТРОВ
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ОБ ИЛЬФЕ
Однажды, во время путешествия по Америке, мы с Ильфом поссорились. Произошло это в штате Нью-Мексико, в маленьком городе Галлопе, вечером того самого дня, глава о котором в нашей книге «Одноэтажная Америка» называется «День несчастий». Мы перевалили Скалистые горы и были сильно утомлены. А тут еще предстояло сесть за пишущую машинку и писать фельетон для «Правды». Мы сидели в скучном номере гостиницы, недовольно прислушиваясь к свисткам и колокольному звону маневровых паровозов (в Америке железнодорожные пути часто проходят через город, а к паровозам бывают прикреплены колокола). Мы молчали. Лишь изредка один из нас говорил: «Ну?» Машинка была раскрыта, в каретку вставлен лист бумаги, но дело не двигалось. Собственно говоря, это происходило регулярно в течение всей нашей десятилетней литературной работы-трудней всего было написать первую строчку. Это были мучительные дни. Мы нервничали, сердились, понукали Друг друга, потом замолкали на целые часы, не в силах выдавить ни слова, потом вдруг принимались оживленно болтать о чем-нибудь не имеющем никакого отношения к нашей теме, — например, о Лиге Наций или о плохой работе Союза писателей. Потом замолкали снова. Мы казались себе самыми гадкими лентяями, какие только могут существовать на свете. Мы казались себе беспредельно бездарными и глупыми. Нам противно было смотреть друг на друга. И обычно, когда такое мучительное состояние достигало предела, вдруг появлялась первая строчка-самая обыкновенная, ничем не замечательная строчка. Ее произносил один из нас довольно неуверенно. Другой с кислым видом исправлял ее немного. Строчку записывали. И тотчас же все мучения кончались. Мы знали по опыту-если есть первая фраза, дело пойдет. Но вот в городе Галлопе, штат Нью-Мексико, дело никак не двигалось вперед. Первая строчка не рождалась. И мы поссорились. Вообще говоря, мы ссорились очень редко, и то по причинам чисто литературным-из-за какого-нибудь оборота речи или эпитета. А тут ссора приключилась ужасная-с криком, ругательствами и страшными обвинениями. То ли мы слишком изнервничались и переутомились, то ли сказалась здесь смертельная болезнь Ильфа, о которой ни он, ни я в то время еще не знали, только ссорились мы долго-часа два. И вдруг, не сговариваясь, мы стали смеяться. Это было странно, дико, невероятно, но мы смеялись. И не каким-нибудь истерическим, визгливым, так называемым чуждым смехом, после которого надо принимать валерьянку, а самым обыкновенным, так называемым здоровым смехом. Потом мы признались друг другу, что одновременно подумали об одном и том же-нам нельзя ссориться, это бессмысленно. Ведь мы все равно не можем разойтись. Ведь не может же исчезнуть писатель, проживший десятилетнюю жизнь и сочинивший полдесятка книг, только потому, что его составные части поссорились, как две домашние хозяйки в коммунальной кухне из-за примуса. И вечер в городе Галлопе, начавшийся так ужасно, окончился задушевнейшим разговором. Это был самый откровенный разговор за долгие годы нашей никогда и ничем не омрачившейся дружбы. Каждый из нас выложил другому все свои самые тайные мысли и чувства. Уже очень давно, примерно к концу работы над «Двенадцатью стульями», мы стали замечать, что иногда произносим какое-нибудь слово или фразу одновременно. Обычно мы отказывались от такого слова и принимались искать другое.
— Если слово пришло в голову одновременно двум, — говорил Ильф, — значит, оно может прийти в голову трем и четырем, — значит, оно слишком близко лежало. Не ленитесь, Женя, давайте поищем другое. Это трудно. Но кто сказал, что сочинять художественные произведения легкое дело? Как-то, по просьбе одной редакции, мы сочинили юмористическую автобиографию, в которой было много правды. Вот она: «Очень трудно писать вдвоем. Надо думать, Гонкурам было легче. Все-таки они были братья. А мы даже не родственники. И даже не однолетки. И даже различных национальностей: в то время как один русский (загадочная славянская душа), другой еврей (загадочная еврейская душа). Итак, работать нам трудно. Труднее всего добиться того гармонического момента, когда оба автора усаживаются наконец за письменный стол. Казалось бы, все хорошо: стол накрыт газетой, чтобы не пачкать скатерти, чернильница полна до краев, за стеной одним пальцем выстукивают на рояле «О, эти черные», голубь смотрит в окно, повестки на разные заседания разорваны и выброшены. Одним словом, все в порядке, сиди и сочиняй. Но тут начинается. Тогда как один из авторов полон творческой бодрости и горит желанием подарить человечеству новое художественное произведение, как говорится, широкое полотно, другой (о, загадочная славянская душа!) лежит на диване, задрав ножки, и читает историю морских сражений. При этом он заявляет, что тяжело (по всей вероятности, смертельно) болен. Бывает и иначе. Славянская душа вдруг подымается с одра болезни и говорит, что никогда еще не чувствовала в себе такого творческого подъема. Она готова работать всю ночь напролет. Пусть звонит телефон-не отвечать, пусть ломятся в дверь гости-вон! Писать, только писать. Будем прилежны и пылки, будем бережно обращаться с подлежащим, будем лелеять сказуемое, будем нежны к людям и строги к себе. Но другой соавтор (о, загадочная еврейская душа!) работать не хочет, не может. У него, видите ли, нет сейчас вдохновения. Надо подождать. И вообще, он хочет ехать на Дальний Восток с целью расширения своих горизонтов. Пока убедишь его не делать этого поспешного шага, проходит несколько дней. Трудно, очень трудно. Один-здоров, другой-болен. Больной выздоровел, здоровый ушел в театр. Здоровый вернулся из театра, а больной, оказывается, устроил небольшой разворот для друзей, холодный бал с закусочкой а-ля-фуршет. Но вот наконец прием окончился, и можно было бы приступить к работе. Но тут у здорового вырвали зуб, и он сделался больным. При этом он так неистово страдает, будто у него вырвали не зуб, а ногу. Это не мешает ему, однако, дочитывать историю морских сражений. Совершенно непонятно, как это мы пишем вдвоем». Действительно. Сочинять вдвоем было не вдвое легче, как это могло бы показаться в результате простого арифметического сложения, а в десять раз труднее. Это было не простое сложение сил, а непрерывная борьба двух сил, борьба изнурительная и в то же время плодотворная. Мы отдавали друг другу весь свой жизненный опыт, свой литературный вкус, весь запас мыслей и наблюдений. Но отдавали с борьбой. В этой борьбе жизненный опыт подвергался сомнению. Литературный вкус иногда осмеивался, мысли признавались глупыми, а наблюдения поверхностными. Мы беспрерывно подвергали друг друга жесточайшей критике, тем более обидной, что преподносилась она в юмористической форме. За письменным столом мы забывали о жалости. Со временем мы все чаще стали ловить себя на том, что произносим одно и то же слово одновременно. И часто это было действительно хорошее, нужное слово, которое лежало не близко, а далеко. И хотя оно было произнесено двумя, но едва ли могло прийти в голову еще трем или четырем. Так выработался у нас единый литературный стиль и единый литературный вкус. Это было полное духовное слияние. И вот о нем мы говорили вечером в городе Галлопе, штат Нью-Мексико. Мы признались друг другу, что испытываем одно и то же чувство неуверенности в собственных силах. Сможет ли один из нас написать хотя бы одну строчку самостоятельно? Год спустя мы написали нашу последнюю большую книгу-«Одноэтажную Америку». Это было первое произведение, которое мы сочиняли порознь-двадцать глав написал Ильф, двадцать глав написал я, и семь глав мы написали вместе, по старому способу. Мы убедились, что наши страхи были напрасны. Но тогда, в Галлопе, мы были откровенны и нежны и очень встревожены. Я не помню, кто из нас произнес эту фразу:
— Хорошо, если бы мы когда-нибудь погибли вместе, во время какой-нибудь авиационной или автомобильной катастрофы. Тогда ни одному из нас не пришлось бы присутствовать на собственных похоронах. Кажется, это сказал Ильф. Я уверен, что в эту минуту мы подумали об одном и том же. Неужели наступит такой момент, когда один из нас останется с глазу на глаз с пишущей машинкой? В комнате будет тихо и пусто, и надо будет писать. А через три недели, жарким и светлым январским днем, мы прогуливались по знаменитому кладбищу Нового Орлеана, рассматривая странные могилы, расположенные в два или три этажа над землей. Ильф был очень бледен и задумчив. Он часто уходил один в переулочки, образованные скучными рядами кирпичных побеленных могил, и через несколько минут возвращался, еще более печальный и встревоженный. Вечером, в гостинице, Ильф, морщась, сказал мне:
— Женя, я давно хотел поговорить с вами. Мне очень плохо. Уже дней десять, как у меня болит грудь. Болит непрерывно, днем и ночью. Я никуда не могу уйти от этой боли. А сегодня, когда мы гуляли по кладбищу, я кашлянул и увидел кровь. Потом кровь была весь день. Видите? Он кашлянул и показал мне платок. Через год и три месяца, 13 апреля 1937 года, в десять часов тридцать пять минут вечера Ильф умер.