Петр Александрович Муравьев — давний эмигрант, живет вдалеке от Родины, в контрастно-громыхающей Америке, но помнит о России, бережет ее язык, пишет рассказы, повести, пьесы, стихи, рисует. Лет ему уже немало, за плечами не только писательский труд, но и преподавательский — прядется живая нить, связующая поколения.
Рассказы его — традиционные для русской литературы, с крепкой сюжетной оснасткой, с философинкой, с психоанализом, но есть и знамения новейшего времени, к счастью, плодотворные. Остается добавить лишь, что с сочинениями его друга Николая Ульянова, известного писателя, чьи романы «Атосса» и «Сириус» украсили страницы нашего журнала, читатели уже знакомы.
Ход коня
Я должен был сделать этот ход; выбора у меня не было. И не потому, что не знаю других ходов, — отлично знаю: и прямые, и вкось; длинные — через всю доску, и короткие — в одну клетку, что предоставлены маленьким воинам, устилающим своими трупами поле шахматного сражения.
Но все эти варианты не для меня; я подчинен иной закономерности: две клетки вперед, одна направо или налево и… стоп! — ни шагу дальше! Любое нарушение такой последовательности — намеренное или случайное — привело бы к анархии, а я уж не раз бывал свидетелем того, как династии и королевства рушились из-за анархии, хотя, положим, не по одной этой причине. Вообще же, если начать серьезно размышлять об этом предмете, то увидим… Но — постойте! Куда это я понесся, словно позабыв, что длинноты губительны не только для сочинителя, но и для шахматного коня!
С этого, собственно, и следовало начать. Да, я шахматный конь — белый конь — так меня называют, хотя я не совсем белый, скорее желтый или кремовый — цвета кости, из которой я выточен. Возраст мой — почтенный, и имя знаменитого Калипсо, из-под резца которого мы вышли, давно предано забвению. Но я его хорошо помню; когда, созданный из мертвой кости, я ожил в своем совершенстве, дотошный мастер еще немало меня помучил, ковыряясь у меня в глазу, вздыбливая гриву и придавая мне горделивую осанку.
Что я понимал? Мне казалось, что он жесток, и только со временем я оценил его вкус и старания. Помню, однажды какой-то бледный высокий человек, увидев меня, воскликнул:
Тень
Когда Кукушкин вышел из кинематографа, его слегка мутило. Сеанс затянулся, да и накопившаяся за неделю усталость давала о себе знать: в ногах чувствовался неприятный зуд, а в висках копошились мурашки. «Кофейку бы…» — мечтательно подумал он, но, взглянув на часы, только вздохнул: последний автобус отходил через полчаса.
Шагая по улице, Кукушкин рассеянно глядел перед собой и чуть настораживался, когда навстречу попадались группы гуляк, чаще — подростков-негров. И под стенами зданий их стояло немало, и вид их не внушал особого доверия.
Усталость, а может быть, и еще что-то, мешали проследить до конца какую-то ускользающую мысль, какую-то странную неудовлетворенность, оставшуюся от просмотренного фильма. Показывали «Преступление и наказание» — в отечественной постановке. Кукушкину вспомнилось, что — когда он, недавно, смотрел «Братьев Карамазовых» и «Идиота», у него осталось точно такое же чувство, как и сегодня. «Ведь не удается что-то во всех этих постановках!» — размышлял он. «Но почему? Говорят, что много, де, монологов, диалогов, сложных мыслей. Что дается при чтении, плохо укладывается на сцену… Так ли это?»
Кукушкин вздрогнул: кто это сейчас сказал «так ли это?» Это не он сказал. Он обернулся по сторонам, но никого не обнаружил, и только его вытянутая тень — от уличных фонарей — держалась рядом, справа, по-видимому, боясь отстать и затеряться среди небезопасных улиц.