Они встретились случайно, девочка и взрослый мужчина, но с этого момента судьбы их оказались связанными незримой неразрывной нитью… Прочитав эти слова, кто-то, возможно, подумает, что повесть американца Роберта Натана в духе широко известной «Лолиты» Владимира Набокова. Но нет, в этой книге, написанной, кстати, задолго до «Лолиты», события развиваются совсем иначе. Реальность и фэнтэзи так причудливо и неотделимо переплетаются в этом овеянном светлой тайной повествовании, что Р. Натана справедливо называли писателем сказочного реализма. И хотя повесть о любви, само это слово звучит в ней только раз — в самый роковой момент жизни героев…
«Эта книга глубоко тронула и пронзила меня, двадцатилетнего. И теперь, тридцать пять лет спустя, она все так же трогательна и пронзительна», — так отозвался на одно из переизданий повести известный американский писатель Рей Брэдбери.
Глава первая
Холодным зимним вечером я возвращался домой через Центральный парк. Под мышкой у меня была папка с этюдами и рисунками, и шел я медленно, потому что очень устал. Зябкий промозглый туман стлался вокруг, занавешивая серой пеленой еще бесснежные лужайки, дорожки, площадки для игр. Всюду было пустынно. Игравшие здесь днем дети разошлись по домам вместе с присматривавшими за ними взрослыми, и длинные ряды скамеек под голыми потемневшими деревьями одиноко и покинуто ждали уже близкой ночи. Я то и дело перекладывал папку из одной руки в другую — она была тяжелой и неудобной, но у меня не было денег ни на автобус, ни на метро, ни тем более на такси.
Весь день я безуспешно пытался продать хоть что-нибудь из своих работ, и чем ближе подступал вечер, тем беспросветней становилось мое отчаянье. Когда изо дня в день убеждаешься, что миру нет до тебя никакого дела, что он абсолютно равнодушен не только ко всем твоим бедам и неудачам, но и к самому твоему существованию, — это подкашивает. Раз от раза огонек надежды, с которой я выходил по утрам из дому, теплился все слабей и сегодня, похоже, угас окончательно. Надежда вытекла из меня, как песок из песочных часов. Этим вечером я дошел до точки — голодный, иззябший, без цента в кармане, без единого друга во всем этом не замечающем меня огромном городе. И вдобавок ко всему кружилась голова, — наверно, оттого, что с утра ни крошки не было во рту.
Да, я был голоден, нищ и безвестен, но не в том была главная беда. Куда страшней был недуг, грызший меня изнутри, та духовная зима, от леденящего дыхания которой коченеет, замерзает душа художника, жизненные соки его творчества, — и кто знает, растопит ли когда-нибудь весна эти сковавшие душу льды… Дело было не только в том, что картины мои никто не покупал, — так бывало во все времена даже с великими живописцами, — хуже всего было то, что я не мог найти себя, не мог пробиться к тому главному, что — я знал и верил! — скрыто где-то в глубинах моего существа. Что бы я ни писал — портреты, пейзажи, натюрморты, — все казалось лишь бледной тенью того, что мне хотелось сказать миру своей живописью. И я знал, что обязан это сказать, знал так же твердо, как то, что меня зовут Эдвин Адамс.
Мне трудно выразить словами всю безысходность моей тогдашней душевной смуты.
Наверно, мало кто из художников не проходит через что-то подобное. Рано или поздно внутренний голос задает тебе вопрос: в чем смысл твоего существования? И художник должен дать честный ответ или честно признаться себе в собственном ничтожестве.
Глава вторая
Я был вечным должником миссис Джекис, ни разу своевременно не уплатив за комнату. Не сомневаюсь, что она давно велела бы мне убираться, если б могла найти себе другого жильца. Но желающих поселиться в этой клетушке с разваливающейся мебелью и покрытым пылью веков потолком, к счастью для меня, не находилось — хотя это обстоятельство не прибавляло моей хозяйке приветливости.
— Здесь вам не отель, — сказала она, когда я в очередной раз пожаловался, что мерзну. — Не та плата. — И добавила со значением: — Даже когда вы удосуживаетесь ее внести.
Любой, даже самый краткий разговор с этой женщиной действовал на меня угнетающе. Она стояла передо мной, сжав тонкие губы, скрестив руки на груди, и глаза ее глядели куда-то сквозь меня, будто она уже видела мой завтрашний день, такой же безотрадный, как вчерашний и сегодняшний. Вы, наверно, спросите, почему я не съехал с этой квартиры. Ответ прост: мне некуда было податься. Искать с моими средствами другое жилье было почти безнадежным делом, да и не верил я, что смогу найти что-то лучшее.
Это была пора депрессии — экономика буксовала, на улицах было полно безработных, горечь, тревога и озлобленность, казалось, висели в воздухе. Время, требующее художников совсем иного склада — таких, как Блейк или Гойя. Но не таких, как я. Увы, я не был ни мистиком, ни революционером, — я унаследовал фермерский здравый смысл отца и консерватизм матери и бабки, чья жизнь олицетворяла для меня прочность устоев Новой Англии. Жизнь этих людей была озарена верой, которой так часто не хватало их сыну и внуку.
Мне казалось, что миссис Джекис нравятся мои работы, хотя она никогда об этом не говорила. Иной раз она подолгу стояла и глядела на них — разумеется, не забыв сжать губы и скрестить руки, — а однажды даже согласилась принять в качестве недельной платы небольшой этюд. Уж не знаю, что привлекло ее в этой картинке, где я пытался передать теплую летнюю тишину и невозмутимый покой реки. Быть может, этот маленький этюд всколыхнул в ней память о каких-то далеких светлых днях ее неведомой мне молодости.