Эта книга встанет в один ряд с «Школой для дураков» Саши Соколова и «Москва — Петушки» Венедикта Ерофеева. И дело не только в удивительном языке, которым она написана, а в силе трагического напряжения, на котором она держится.
Искренняя, преданная, хотя и не без щербинки, любовь. Психологическое насилие вполне определенно очерчивает портрет блаженного героя. «Опаздывают те, которых ждут… А ты себе не нужен…, — сказала мать». «Бобрыкин ненавистный» — маленький (не главный) мучитель в школе и муж подружки, когда дети повзрослели. Черты игры и сна, тщательно подобранные ряды перечислений. Перед нами некий фарс, карикатура и тонкая стилизация со множеством литературных пересечений. Прозой это назвать трудно. Инверсии, «срифмованные» смыслы, которые отскакивают, словно мячик, возвращаются: текст ритмически организован и… статичен, вместо единого речевого потока формируя произвольные островки, где открывается, варьируется, преобразуется ужас и волшебство обыденных, простых вещей.
Александра Николаенко
Убить Бобрыкина: История одного убийства
ЧАСТЬ 1
Глава 1. Веревка
«Удавлюсь!» — подумал Шишин, и за веревкой в хозяйственный пошел.
— Куда собрался? — спросила мать.
— За веревкой. — Ответил Шишин.
— А-а… — сказала мать. — И мыла заодно купи. У нас все мыло кончилось, — добавила она.
— Земляничного? — поинтересовался Шишин.
Глава 2. Камера
Было страшно Шишину, что сон такой ему приснился страшный, что задушил его Бобрыкин ненавистный, как собаку последнюю, веревкой, и только рассвело, он к матери пошел узнать, не вещие ли сны с субботы на воскресенье снятся.
Мать была в постели, читала книгу.
«Евангелие читает», — подумал Шишин хмуро. Шишин не любил, кода Евангелие читала мать.
Светила лампа. Босые ноги Шишину лизал сквозняк. «Это форточка у матери всегда открыта», — переступая в сквозняке ногами, думал Шишин, и ждал, что мать ответит, не вещий ли ему приснился сон.
— Нет, не вещий, — сказала мать, но все же встала, и в стопочку налив святой воды велела выпить залпом:
Глава 3. Два капитана
В тягостном раздумье Шишин из подъезда вышел, оглянулся, но дверь уже закрылась. Он мрачно заморгал на острый талый свет. Хотелось рот прополоскать от страха, язык заплесневел, разбух, как будто мать дала на полдник подлой вязовой хурмы, и было не очистить рта теперь от рыжего крупитчатого мха. Он пуговицу слабыми руками поискал за ворот, но тошно стало пальцами озябшими искать, и он оставил так. Кивая кротко, пестрый голубь в серых жабрах мимо прохромал, и сел нахохлившись на люке, грелся, тускло кося на Шишина больным и глупым глазом. Шишин оживился, сунув руки по-Бобрыкински, с морщинкой в карманы тощей куртки, неспешно подошел, и, приготовив ногу голубю, сказал: «А ну… пошел!» И для острастки немного приподнял колено, чтобы голубь знал. И голубь вверх поднялся в дне холодном, переместившись так на следующий люк.
Припорошило, из пустого неба летели косо белые колючки, в проталинах собачьих песьим стыло, на площадке детской ветер заупокойную качелями играл, как будто мертвеца баюкал, а тот все кашлял, кашлял, кряхтел, вздыхал простужено и страшно. Шишин растерянно стоял, не зная, как бы взять, да и домой вернуться сразу, как и вышел, без хлеба, без селедки, почитать письмо… Открылась подъездная, Шишин оглянулся. На ступенях, поправляя санки, стояли Оленька с Танюшей, и те же были санки и подушка, привязанная к спинке та же, и та же самая казалась Шишину метель…
— О! Шилохвость, брателло! Давно не виделись, примерз? — спросил Бобрыкин ненавистный, появляясь следом, и Оленька смеялась, на Шишина показывая варежкой, что он вот так стоит, как будто бы примерз, и прыгала и хлопала в ладоши, чтоб не примерзнуть тоже, и Шишин улыбнулся Тане, что мог давно примерзнуть, а все же, выходило — не примерз…
С разбегу ветер налетел на мусорные баки, заскулил, и, грохнув кровельным железом, потряхивая и крутя, понес за трубы ТЭЦ ошеломленную ворону. Рвануло провода, шрапнелью разлетелись с тополей и кленов остальные твари.
Танюша обернулась, помахала, но ветер вздернул ворот, запорошил, отвернул лицо. Мир, занесенный снегом не кончался, все тянулся вдоль забора к арке, подглядывая из окошек школьных шел по часовой. Он спрятал соловеющие уши в картонный ворот куртки, натянув пониже песьи уши, и за селедкой, против часовой пошел. Пошел то боком, то спиной, с упором, как всегда бывает, если против часовой…
Глава 4. Приближе к нему
Приснилось страшное. Пустую колыбель качала мать, и колыбель скрипела, будто по стеклу удавленники пальцами водили.
«Темная сегодня, Саша. Зимней Анны день. Теперь до самого Солнцеворота, так и будет тьмить», — сказала мать, и лампу тряпочкой прикрыла. Села, облокотясь о стол вздохнула тяжко, забормотала «мытари мое..»
…Приближе к Нему мытари и грешники одне, убийцы, изверги, насильники, своекорысти! Сестры Лия и Рахиль — блудницы, как эта тварь твоя, и слушали его, и ели с ним хлеба, и называл их «Соль земли». И только Фарисеи, Саша, ропотали, как ты блажили, и не слушали его, как ты не слышишь мать… Порог переступи, сказала! Ну? — Нечистый влезет! — и Шишин поскорей переступал порог, обитый изоляционной лентой, с корочкой отодранных газет и тополиной пыли. — И говорили, и роптали: «Он принимает грешников, и вместе с ними угощает нас, и сам их пищи ест…» — бубнила мать, ссыпая соль в тряпичку из кулька, завязывала в узелок и прятала в карман пиджачный, «на память, Саша, не забыть урок. Смотри не потеряй!», крестила спину: «Господи храни» — и в голове вертелось «ближе к нему», и Шишин все уроки потрошил мешок в кармане, на пальце указательном облизывая соль. И хлебную солил горбушку, мякиш, и соли в Танину ладошку высыпал.
Бродили тени по ступеням, глухо, сонно выл ветер в мусорной трубе, и молчаливые тома на полках жались, в два ряда, Карл Энгельс, Фридрих Маркс, «или наоборот?», — подумал он, Иосиф Сталин, «Родная речь» за пятый класс, «Айвенго», «Книга о вкусной и здоровой пище», СССР 1952, где все картинки можно взглядом есть. Салат «Весна», «Форшмак», «Миноги».
— Миноги это что?
Глава 5. День рожденья
«Уж небо осенью дышало…», — сказала мать, плотней задергивая занавески, обернулась. Шишин хмуро посмотрел на мать. Он не любил, чтоб вслух она стихов читала. Не любил.
— Что смотришь, как удавленник на свадьбу? — спросила мать. — Не помнишь разве? Пушкин!
— Почему на свадьбу? — удивился он, но как-то сразу понял, почему. Мысль показалась серой, длинной как резина, он с подозреньем кинул взгляд на календарь, где красным помечала мать все «православные» недели, сжался: Скоро…
Тапки под клеенкой незаметно скинув, прислушался с тоской как гниль бормочет в черной и кривой закрытой дверцами трубе, и вспомнил вдруг, что спал сегодня плохо в мертвый час, и сны плохие, как в гробу все снились. Старуха с девичьим лицом, собака в волчьей бабушкиной шали, младенец в люльке с каменным лицом, Бобрыкин ненавистный, мать, и дворник страшный Петр Павел, тот который за забором школьным учительницу Анну Николавну в листьях сжег, что музыку до пятого вела, а с пятого пропала.
«Убавил, не убил…» — шепнуло в голове. «С Петровки сухо, день велик…» — в ответ вздохнула мать, и стало страшно Шишину, что день велик и сух с Петровки, и все идешь, идешь, никак не смеркнешь, и сам не знаешь… что. «И почему так говорят, что он убавил? Убавил не убил, а он убил…»