Анаис Нин — американская писательница, автор непревзойденных по своей откровенности прозаических произведений. С ней дружили Генри Миллер, Гор Видал, Антонет Арто, Сальвадор Дали, Пабло Неруда, яркие портреты которых остались на страницах ее дневников, рассказов и повестей.
Ее называли автором уникального, «обширного потока внутреннего мира творческой личности». Ей посвятили множество книг, десятки диссертаций, а также марку знаменитых французских духов «Анаис-Анаис».
Евгений Храмов
Страсть к литературе и литература страсти
Август 1914 года. В Европе гремят залпы Первой мировой войны. Подводные лодки Германии уже вышли в открытое море и занимают боевые позиции. Но этот пароход они не атакуют, Германия еще не объявила неограниченную подводную войну, а «Монсеррат» идет из Кадиса в Нью-Йорк под флагом нейтральной Испании. Среди пассажиров судна — женщина с дочерью и двумя сыновьями. Девочке одиннадцать лет, она самая старшая и уже понимает, что ее родители разошлись. Отец, блестящий пианист, который возил ее с собой по всем городам Европы, где бывал с концертами, исчез из ее жизни. А она любит его, она страдает от сказанных им то ли в шутку, то ли всерьез слов: «Ой, какая ты некрасивая. И совсем глупая». Но, несмотря на это, она любит своего отца, его холодный пристальный взгляд из-под очков, его легкие длинные пальцы (она унаследовала их от него) и чудесную музыку, рождающуюся под этими пальцами. Атмосфера дорогих отелей, спальных вагонов прямого сообщения, международных курортов и концертных залов не сотрется из ее памяти. Ей кажется, что она не сможет жить, если все это не возвратится. И чтобы возвратить отца, она начинает писать ему. Писать о себе, о том, что она чувствует, что делает, о чем мечтает. Пусть он увидит, что совсем она не глупая. И к этому она добавит свои фотографии — не такая уж она некрасивая.
Но посылать письма некуда, адрес отца неизвестен. Она пишет эти письма в большой тетради, на первой странице которой написано по-французски MON JOURNAL. Этот свой дневник она будет вести почти шестьдесят лет, читать своим близким друзьям, и один из них, знаменитый американский писатель Генри Миллер, напишет о «Дневнике», что он занимает «достойное место среди откровений Блаженного Августина, Абеляра, Руссо и Пруста». А Генри Миллер знал толк в изящной словесности.
«Дневник» Анаис Нин — уникальный литературный документ XX столетия. И дело не только в его объеме (некоторые исследователи указывают на 35 000 машинописных страниц) и протяженности во времени — начинала этот труд одиннадцатилетняя девочка, а заканчивала много пережившая и перечувствовавшая женщина, которой исполнилось семьдесят лет. Особенность «Дневника» в том, что это не только последовательное — изо дня в день — изложение событий, составляющих жизнь автора и окружающих его людей, не только рассказ о чувствах и ощущениях данного человеческого существа, но и психологическое исследование причин их возникновения, читателю сообщается не только «вот что я чувствовала, что я ощущала», но и предлагается попытка объяснения: «вот почему я так чувствовала, так ощущала». Недаром, увлекшись в конце двадцатых годов трудами Фрейда и других столпов совершавшего в то время победоносный марш по миру психоанализа, Анаис сказала себе, что ее дневник — по сути дела журнал психоаналитика. А почти через сорок лет, в середине шестидесятых, Анаис Нин напишет: «Мы собираемся достичь Луны. Это не так уж далеко. Человек должен идти в более далекий путь — в свой внутренний мир».
Вот этим путем и шла Анаис Нин в своем дневнике.
Но это не только психологический портрет женщины-литератора. Анаис Нин жила интересно, и ее окружали интересные люди. Она встречалась с такими музыкантами, как Казальс и Падеревский, она была близка с такими писателями, как Генри Миллер, Гор Видал, Антонен Арто, с таким видным ученым, как психиатр и психолог профессор Отто Ранк, знала Сальвадора Дали, Пабло Неруду, Клиффорда Одетса и многих, многих других прославившихся и безвестных, но интересовавших ее людей, чьи яркие портреты она оставила в своем дневнике, рассказах и повестях (которые все «вышли» из ее «Дневника»).
Дневник 1931–1934 гг.
Зима 1931–1932
Лувесьенн похож на тот городок, где жила и умерла госпожа Бовари. Ему много лет, и он совершенно не тронут современной жизнью, никаких перемен. Построили его на холме, возвышающемся над Серой. В ясные ночи видны огни Парижа. В Лувесьенне древняя церковь, господствующая над кучкой домишек, улицы, мощенные булыжником, несколько довольно обширных частных владений с особняками и замок на самом краю городка. Один из этих особняков когда-то принадлежал мадам Дюбарри. Во время Революции любовника мадам гильотинировали, и его отрубленную голову перебросили через увитую плющом ограду в сад этого особняка. Теперь здесь собственность Коти.
Со всех сторон Лувесьенн окружают леса, в которых когда-то охотились короли Франции. Большинство особняков принадлежит очень толстому и очень старому скупердяю, словно списанному с одного из бальзаковских скряг. Он дрожит над каждым сантимом, мучается, когда ему указывают на необходимость ремонта в том или другом месте, подолгу обсуждает эту проблему, но всегда кончает тем, что оставляет свои дома разрушаться от дождей и снегопадов, металл ржаветь, дерево плесневеть, а сады зарастать сорняками.
В окнах домов торчат старухи, глазеющие на прохожих. Улица, петляя, сбегает к Сене. На берегу реки таверна и ресторан. По воскресеньям сюда съезжаются парижане пообедать, нанять лодку и пройтись на веслах по Сене, как это любил в свое время Мопассан.
По ночам лают собаки. Из садов доносится запах жимолости, если это лето, и прелой листвы, если это зима. Слышится свисток паровозика, снующего между городком и Парижем. Старый-старый поезд, он привозил сюда отобедать на деревенском воздухе еще героев прустовских романов.
Моему дому две сотни лет. У него стены в ярд толщиной, у него большой сад, широченные железные ворота для автомобилей и маленькая железная калиточка для людей. Сад расположен позади дома, а перед домом покрытая гравием площадка, увитый плющом бассейн, в нем сейчас полно грязи, и бездействующий фонтан торчит посредине, словно кладбищенский памятник. Колокольчик у ворот звенит, как гигантский коровий бубенец, и еще долго после того, как за него дернут, он качается, и эхо отвечает ему. Звонят; наша Эмилия, испанка, нанятая в прислуги, распахивает ворота, и автомобиль скрежеща колесами, въезжает на гравийную площадку…
30 декабря, 1931
Генри приехал в Лувесьенн вместе с Джун.
Джун шла из темной глубины сада навстречу свету распахнутой двери, и я впервые в жизни увидела самую красивую женщину на земле. Поразительно бледное лицо с такими пылающими темными глазами, что они вот-вот сожгут все передо мной. Много лет назад я пробовала представить себе истинную красоту, и тогда в моем сознании возник образ именно такой женщины. Я никогда не встречала ее до прошлой ночи. И все-таки мне давным-давно знакомы ее фосфоресцирующая кожа, ее профиль Дианы, богини-охотницы, ее ровные белые зубы. Она была причудлива, фантастична, нервна, и, казалось, ее жжет лихорадка. А я тонула в ее красоте. Что бы она ни попросила от меня, я бы исполнила. Генри как-то сразу поблек, а она цвела, сияла своей странной притягательной красотой. Но постепенно я высвобождалась из-под ее власти. Потому что она разговаривала. Ее разговор покончил с моим восторгом. Ее разговор. Огромное самолюбие, притворство, какая-то зыбкость и манерничанье. У нее не хватает мужества проявить свою подлинную натуру, чувственную, отягощенную опытом. Ее занимает только роль, которую ей надо сыграть, и она сочиняет драмы, где главные роли всегда, по ее замыслу, предназначены ей самой. Звезде. А между тем вокруг нее рождаются подлинные драмы, возникают подлинные хаос и водовороты чувств, но ее удел и здесь тот же самый — притворяться. Весь вечер, несмотря на мой искренний порыв ей навстречу, она старалась предстать передо мной именно такой, какой, как ей казалось, я хотела бы ее видеть. Актриса не исчезала в ней ни на один миг, и я не могла добраться до сердцевины. Все, что рассказывал о ней Генри, оказалось сущей правдой.
К концу вечера я испытывала те же самые чувства, что и Генри: зачарованность ее так много сулящей внешностью, ее лицом и телом, и жестокую неприязнь к ее фальшивым ужимкам, за которыми скрывалась ее подлинная суть. Поддельная личина предназначена вызывать восхищение, она должна побуждать других к словам и поступкам о ней, с нею, вокруг нее. Но чувствуется, что она не знает, что делать со всеми порожденными ее лицом и телом легендами, байками, россказнями, когда встречается с ними лицом к лицу; ей понятно, что она им неадекватна, она ощущает свою беспомощность.
В этот вечер она ни разу не рискнула признаться: «Я не читала этой книги». Она явно попросту повторяла то, что слышала от Генри. Это были не ее слова. А то пробовала говорить по-английски в нарочито актерской манере.
И все старалась смирить свою нервозность, так не гармонировавшую с безмятежной атмосферой нашего дома, старалась, но ничего не выходило: беспрестанное курение, быстрые проверяющие взгляды выдавали ее. Вдруг озаботилась потерей перчаток, словно без них ее костюм ничего не стоил, словно перчатки были самой важной его составляющей.
Февраль, 1932
Меня захлестывает обилие и мощь писем от Генри. Просто лавина. Я прикнопила к стенам рабочей комнаты две огромных простыни, испещренных фразами Генри, представляющими полную панораму его жизни, — списки его друзей, любовниц, ненаписанных романов, написанных романов, мест, где он побывал и где хотел бы побывать. Да вдобавок заметки к будущим книгам.
Я застряла между Джун и Генри, между его примитивной прочностью, в которой он чувствует себя надежно (ибо это реальность), и обманами и обольщениями Джун. Я признательна Генри за его полноту и яркость, и надо бы ответить ему таким же обилием излияний. Но неожиданно для себя я обнаружила, что умею хранить кое-какие секреты не хуже Джун. Что это, боязнь показаться смешной? Во всяком случае, откровенничать я не спешу. Я знаю, Генри считает, что Джун меня соблазнила, и теперь-то через меня он все выведает. Точно Пруст, которому общение с подругой Альбертины доставляло больше удовольствия, чем общение с самой Альбертиной: подруга могла ему рассказать кое-что о жизни возлюбленной, а та утаивала от него свою жизнь. И я ведь обещала ввести Генри в наш мир, в мой мир. Но вполне возможно, окажусь даже более скрытной, чем Джун. Больше, чем Джун, побоюсь откровенностей.
Меня постоянно изводит образ множественности моих «я». Иногда я называю это богатством натуры, в другие дни мне представляется, что это болезнь, такая же опасная, как рост числа клеток при раке.
Поначалу окружавшие люди воспринимались мною как целое, тогда как себя я видела состоящей из множества обликов, множества отдельных «я». Понимаю, что была потрясена, как ребенок, узнавший, что у каждого из нас только одна жизнь. И мне кажется, я захотела компенсировать это умножением опыта. А возможно, всегда так кажется, когда следуешь всем своим порывам, а они тащат тебя в самых разных направлениях. Так это или нет, но, когда я бывала пьяна от счастья, а такая эйфория всегда сопутствовала началу любви, я чувствовала, что меня одарили способностью прожить много жизней. (Джун?) А вот когда я попадала в беду, окончательно запутывалась в лабиринте, когда меня душили осложнения и парадоксы, тогда меня начинали преследовать призраки и я говорила о своем «безумии». Правда, это безумие я считала безумством поэта. Генри легко называть Джун неверной женщиной. Нет, мы обе можем быть верны каждому летящему мгновению, верны жизни, а не любви к кому-то. А он пишет портрет Джун, рассыпанной по кусочкам, и никак не собирает их воедино.
«Страсть дает мне минуты цельности».
Апрель, 1932
Сегодня я познакомилась с Фредом Перле
[16]
.
Этакий грустный клоун: застенчиво держится, глаза печальные. Он все время поддакивает Генри, он его эхо и его зеркало.
Мы сидели на кухне их новой квартиры. Фред сотрудничает с «Трибюн» и снял эту квартирку в рабочем квартале Клиши, откуда рукой подать до Монмартра и Пляс Бланш. Простой, без всяких финтифлюшек, дом.
Лестница не устлана ковром, стены тонкие, все слышно. Две комнаты и кухня. Мебель — только необходимая: кровати, столы, стулья. Когда мы сидим в кухне за круглым столом, места для расхаживания вокруг не остается.
Что-то вроде новоселья. Генри откупоривает бутылку вина. Фред готовит салат. Фред кажется таким бледным рядом с Генри. Бледным и болезненным.
4 мая 1932
Кабинет доктора Альенди. Широкий письменный стол. Лампа, затененная абажуром. Сидя в кресле, я могу видеть только стену с окном, выходящим на улицу. В подлокотник кресла вделана крошечная пепельница. Доктор Альенди сидит позади кресла, и ничто не выдает его присутствия, кроме шелеста бумаги да поскрипывания карандаша.
Его вопросы, идущие из-за моей спины, лишены телесной оболочки, и я могу сосредоточиться только на его словах. Я не могу видеть ни его лица, ни его одежды, ни его жестов. Только слова, я должна сконцентрировать все свое внимание лишь на том, что он говорит.
Д-р Альенди: — Что вы чувствуете после нашей первой беседы?
Анаис: — Чувствую, что вы мне необходимы. Я не хочу остаться одна со всеми моими жизненными проблемами.
Д-р Альенди: — Совершенно ясно, что вы любили своего отца, любили самозабвенно, доходя до аномалии, и вам были отвратительны те причины, связанные с сексом, по которым он покинул вас. В вашем представлении мотивом, побуждавшим его заводить любовниц, уезжать надолго от вас (даже по вполне извинительному поводу концертных гастролей), причиной несчастья вашей матери и даже причиной его окончательного разрыва с семьей был секс. И это могло вызвать у вас смутное чувство противодействия, бессознательный настрой против секса.