Встреча. Повести и эссе

Нойч Эрик

Хакс Петер

Вольф Криста

Фюман Франц

Зегерс Анна

Бройн де Гюнтер

Вольф Герхард

Современные прозаики ГДР — Анна Зегерс, Франц Фюман, Криста Вольф, Герхард Вольф, Гюнтер де Бройн, Петер Хакс, Эрик Нойч — в последние годы часто обращаются к эпохе «Бури и натиска» и романтизма. Сборник состоит из произведений этих авторов, рассказывающих о Гёте, Гофмане, Клейсте, Фуке и других писателях.

Произведения опубликованы с любезного разрешения правообладателя.

Александр Гугнин. Встреча через столетия

Семь известных писателей ГДР — Анна Зегерс, Франц Фюман, Гюнтер де Бройн, Эрик Нойч, Герхард Вольф, Криста Вольф и Петер Хакс — повествуют в этой книге о великих предшественниках: Иоганне Вольфганге Гёте, Георге Форстере, Фридрихе Гёльдерлине, Генрихе фон Клейсте, Эрнсте Теодоре Амадее Гофмане, а также о нескольких полузабытых авторах: Каролине фон Гюндероде, Беттине фон Арним, Фридрихе де ла Мотт Фуке. Их произведения помогают современному читателю погрузиться в далекую и сложную эпоху, отстоящую от нас почти на два столетия, встретиться с блестящей плеядой немецких художников и мыслителей, составивших гордость не только своей страны и своего времени, но и мировой художественной культуры.

Представленные здесь произведения — повести, рассказы и эссе о Гёте, Форстере, Гёльдерлине, Клейсте и Гофмане, чьи имена всемирно известны, вряд ли нуждаются в специальных пояснениях. Хотелось бы только, чтобы читатель понял замысел книги: разные по стилю и жанру произведения, собранные вместе, создают новое идейно-эстетическое единство. Настоящая книга дает читателю не только срез немецкой литературы и немецкой истории на одном из интереснейших и богатейших этапов ее развития, но и демонстрирует разнообразие творческих манер, широту эстетического поиска, сходство и различия интересов и замыслов современных литераторов ГДР. Что же заставляет таких остросовременных писателей, как Эрик Нойч, Криста Вольф, Франц Фюман, Гюнтер де Бройн, Анна Зегерс и многих других

[1]

углубиться в историю, еще раз осмыслить национальную литературную традицию? Ведь настоящий писатель не занимается историей из чисто архивного интереса, обращение к прошлому для него всегда продолжение раздумий о современности, о дне сегодняшнем.

Взглянем сначала на проблему самым наивным и в то же время самым естественным образом: заслуживает ли эпоха «Бури и натиска», веймарского классицизма и романтизма в Германии — одна из самых блестящих эпох в развитии мировой духовной культуры — того, чтобы литература ГДР берегла, осваивала и постоянно развивала это свое культурное наследие? Прежде всего, пожалуй, поражает удивительная плеяда блистательных имен, иногда причудливо сосуществующих почти одновременно в небольших географических пределах. В маленьком Веймаре, например, куда Виланд переехал в 1772 году, а Гёте в 1775 году, поселяются Шиллер и Гердер, в 1796 году сюда приезжает Жан-Поль. Совсем рядом находится Иена, где во второй половине 1790-х годов вокруг братьев Августа Вильгельма и Фридриха Шлегелей сформировался Иенский романтический кружок: Новалис, Вильгельм Ваккенродер, Людвиг Тик, близкие им философы Фихте и Шеллинг. На юго-западе Германии (в герцогстве Вюртембергском) в 1792 году встречаются и живут в одной комнате при Тюбингенском университете трое студентов: Гёльдерлин, Шеллинг и Гегель; они вместе высаживают символическое «дерево свободы» в честь Великой французской революции. После многолетних бесприютных скитаний по Германии и за ее пределами Гёльдерлин навсегда остается в Тюбингене, где в начале нового века уже формируется Тюбингенский романтический кружок: Людвиг Уланд, Юстинус Кернер, Густав Шваб, позднее здесь начинают творческий путь Вильгельм Гауф и Эдуард Мёрике. В 1802 году Ахим фон Арним и Клеменс Брентано совершают знаменитую поездку по Рейну, навеявшую замысел «Волшебного рога мальчика», и через несколько лет формируется Гейдельбергская группа романтиков, блистательно разработавшая национальную фольклористику: собрания народных песен, сказки братьев Гримм, издания немецких народных книг, издание и комментирование памятников средневековой народной культуры (таких, например, как «Песнь о нибелунгах» или скандинавские саги). Следует напомнить и о Генрихе фон Клейсте, Адельберте Шамиссо и Берлинском романтическом кружке; Йозефе Эйхендорфе, Вильгельме Мюллере, молодом Гейне — поистине эта великолепная литературная эпоха (нередко называемая условно «эпохой Гёте») не может не привлечь внимания. Она не может не заинтересовать и художников и читателей.

Однако вне исторического контекста нельзя по-настоящему понять ни творчество отдельного писателя, ни судьбу всего литературного направления. В последние десятилетия XVIII века Европу потрясли события всемирно-исторической важности: во Франции окончательно рухнул многовековой феодальный уклад, что не могло не отозваться громким эхом во всей Европе. Раскаты этого эха гремели и в XIX веке, который, по словам В. И. Ленина, «во всех концах мира только то и делал, что проводил, осуществлял то, что создали великие французские революционеры буржуазии…»

Анализируя события, настроения и поведение людей в эту сложную историческую эпоху, нельзя забывать, что месяцы тогда порой значили больше, чем годы, а годы были богаче событиями, чем иные десятилетия. Насколько восторженно встретила передовая европейская интеллигенция падение Бастилии 14 июля 1789 года, настолько же смутило, испугало и оттолкнуло многих прогрессивных людей усиление республиканского и плебейского элементов в революции, и особенно якобинская диктатура 1793–1794 гг. Гёте, еще в 1785 году поклонник и почитатель Форстера, в 1792 году более чем сдержанно оценивает революционно-демократические настроения у своего бывшего единомышленника: «Большое возбуждение умов, распространение республиканских умонастроений. Я чувствовал себя неловко в этом обществе»

Эрик Нойч

Форстер в Париже

Глава первая

В шестой день месяца фримера Форстер выехал из Понтарлье. Он сидел в широкой и уютной карете, какие в обиходе на юге: в ней легко могли разместиться еще трое или четверо — и Тереза, и обе дочки, и Губер. Но он ехал один. Утомленный бессмысленным ожиданием, он взял наконец в Труайе лошадей самых скорых, почтовых, что и полагалось ему как эмиссару Конвента по рангу.

Оставалось надеяться, что ему удастся делать и впредь не менее того, что давно уже, по крайней мере со времени походившего на бегство отъезда Терезы из Майнца, вошло в привычку. И те дни в Валь-де-Травере, когда он еще раз попытался приручить свое счастье, как-то сгладились в памяти, растворились. Подернулись пеленой забвения? Нет, конечно же, нет. Но горечь теперь возобладала, а радость долгожданного и страстно желанного свидания угасла. Воспоминание его угнетало. Оно давило на него и сейчас почти физической тяжестью, так, будто запоздалое разочарование в этом свидании взялось мстить ему за надежды, призвав на помощь закутанные в туман гóры Юр

ы

— холодные, голые, мокрые, они грозили обрушиться на него и погрести все его мужество. Он чувствовал, как судорогой сжимало грудь. Он в достаточной степени был медиком, чтобы знать, что это проделки проклятого ревматизма, который он нажил себе, плавая под парусами Кука в ледяных и неспокойных водах Антарктики.

Жизнь втроем… Мысль об этом, крепко засевшая в нем в долгие бессонные ночи, продолжала преследовать его. Ведь Тереза и Губер обещали отправиться за ним в Париж. Было ли это среди увядших, голых лугов, осиянных странным желтым светом, сочившимся из-под низких облаков? Или в гостинице «Медведь», этой тихой харчевне, утопающей в сонном орешнике? Да, конечно, вечером, когда дети уже спали, а они втроем сидели за бутылкой красного, греясь у камина. Розочка, Клер. Он отнес их в кровать. Они так прильнули к нему — догадывались ли, что происходит? Он поцеловал их и обещал, что расставание продлится недолго. Взгляните на мамочку. Видите, она плачет, она не станет нас разлучать.

Париж, Полярная звезда республики, святая столица мира, скорее туда, в мой Париж. В последний раз сменили лошадей. С самого раннего утра, как выехал, во рту не было маковой росинки. Так спешил. С ревматической болью в груди. Четвертушка хлеба на дорогу — вот и все. Мучила слабость, и в пути не раз приходилось устраиваться на ночлег. Он отодвинул занавеску на окне и по могучим букам и по разбросанным гладким валунам определил, что находится где-то в лесах под Фонтенбло.

Он подал кучеру знак, чтоб тот ехал быстрее. Allez! Postillon. Allez!

Глава вторая

Улица Мулен, на которой жил Форстер, помещалась в самом центре города, в массивном каре, рассеченном многочисленными улицами и переулками с четырех- и пятиэтажными домами, между бывшим якобинским монастырем, в котором располагался теперь названный по нему революционный клуб, и Королевским дворцом, носившим нынче название Дворца Равенства, Egalité, с его садом, окруженным колоннадой и многочисленными лавками. От его пристанища, одной-единственной комнаты в доме Голландских патриотов с полукруглыми окнами во двор, было всего десять минут ходьбы до Тюильри и, должно быть, минут пятнадцать — до площади Революции.

Здесь находилась гильотина, во всяком случае та самая, что стала символом своих собратьев, поелику именно на ней был приведен в исполнение приговор знаменитостям: Людовику Шестнадцатому и Марии Антуанетте, Кюстину и герцогу Орлеанскому, жирондистам и мадам Ролан.

Еще месяца не прошло с тех пор, как здесь же был обезглавлен и Люкс

[19]

. Известие об этом Форстер получил в Понтарлье. Оно отравило ему день, и он вдруг со всей отчетливостью понял, что ужасно одинок — один-одинешенек в целом мире. Друзья, державшие его сторону, покинули его. Немцы и так ненавидели его — все эти генералы, аристократы, бездельники, праздно болтающие ученые от Берлина до Рейна. «Они не могли понять человека

[20]

, который в подходящее время способен также действовать, и находили меня достойным отвращения за то, что я на деле осуществляю принципы, удостоившиеся их похвалы в моих сочинениях», — писал Форстер. Отец проклял его, профессор Гейне от него отвернулся, теперь предала и семья — его Тереза, без которой он не мог жить, без которой мог только прозябать. Все разрушено, все погибло… «Теперь мне не обрести покоя, необходимого для работы. Не могу примириться с мертвящим одиночеством, хотя удручающее общество людей презираю еще больше».

Еще вчера вечером он смазал жиром фланель и обернул грудь. Спал крепко, хотя сны снились ужасные. Проснулся весь в поту. Но полегчало заметно. Ревматическая боль как будто улеглась, поутих и кашель. Первой мыслью его снова был Люкс, Адам Люкс, который прибыл вместе с ним в качестве депутата рейнско-немецкого Конвента, чтобы добиться присоединения Майнца с окрестностями к Французской республике. Он хотел точно знать все обстоятельства его казни. Может, попадется кто-нибудь из его старых знакомых, кто мог быть свидетелем, — Малишевский, Дорш, Кернер… Странно, но лишь во вторую очередь он вспомнил о том, что сегодня — день его рождения. Двадцать седьмое ноября. Итак, этим сереньким утром ему минуло тридцать девять.

В прошлом году в Майнце они еще отмечали этот день, хотя и в отнюдь не безоблачном настроении, — Тереза, занятая мыслями об отъезде в Страсбург и о том, как бы ей соединиться с Губером, Каролина, Ведекинд

Глава третья

Нет, настолько одиноким, как он того опасался, Форстер мог себя не чувствовать. Правда, чистить да варить картошку он должен был сам — но к чему не привыкнешь, — зато с молодым соседом-поляком удалось договориться, чтобы тот приходил к нему перед рассветом разводить огонь в камине. Поэтому уже рано утром в комнате было тепло, и, встав, он мог сразу же сесть за стол и прилежно трудиться до самого обеда. Кроме того, его посещали визитеры — даже чаще, чем ему это было приятно, и за четыре дня после возвращения он сам получил несколько приглашений. На прошлой декаде он обедал у знакомого семейства в Версале, вчера у Гаррана де Кулона, депутата Конвента, приглашение коего он не мог не принять, поскольку тот был коллега, ученый; а сегодня он случайно или, во всяком случае, неожиданно встретил в коридоре Конвента Мерлина де Тионвилля

[29]

, которого не видел с самого Майнца.

«Неужели — Форстер! Могу ли я верить своим глазам, профессор? Старый морской разбойник! Вы доставите мне несказанную радость, если сейчас же, немедля, в чем есть, так сказать, отправитесь ко мне в гости. Нужно о стольком поговорить! И, бога ради, то есть — разума ради, надо теперь говорить, скажите наконец, как вы, как дела ваши? Не нуждаетесь ли в помощи, в рекомендациях?» И, окинув взглядом Форстера, который молчал, он со смехом добавил: «Ну, в сапогах-то вы, во всяком случае, нуждаетесь. И я вам их раздобуду».

Неугомонный Мерлин, его красноречие било фонтаном, по крайней мере в этом ничуть не изменился. Последнее, что Форстер о нем слышал — когда уже, правда, был далеко от Майнца, — что во время осады города пруссаками, которых поддерживали не только принцы да священники, но и господин действительный тайный советник Гёте, он собрал отряд из восьмисот немецких и французских санкюлотов и совершал с ним отважные вылазки. После капитуляции, по условиям которой ему был гарантирован свободный проход в окружении храбрых сорвиголов, он, в гусарской униформе, с ниспадающей, как и теперь, копной волос и торчащими усами, пикировался с возбужденной толпой по обеим сторонам оцепления и, рассказывают, защищал при этом Форстера, советуя всем умерить свой пыл, потому что времена меняются, и они еще вернутся в город победителями.

Форстеру сообщил об этом Губер, узнавший, должно быть, от кого-нибудь в Германии, может от Шиллера, с которым он постоянно переписывался. Ибо в конце июля, когда пал Майнц, Губер уже преспокойно посиживал с Терезой в Невшателе, занимаясь по ночам маскарадом, чтобы тайком проникать к ней в дом…

Форстер сказал: «Хорошо. Я принимаю ваше приглашение, Антуан. И ловлю вас на слове: в самом деле, достаньте мне кожи…»

Глава четвертая

«Легенда, — сказал Сен-Жюст, — все это легенда. Я не тот, каким хотят меня видеть и каким изображают за границей. Я не происхожу из аристократов и не сидел в Бастилии, за то что якобы освистал в опере королеву. Мы не желаем незаслуженных лавров, но предпочитаем истину и справедливость. Только они могут оградить революцию от всякой грязи. Истина же в том, что я один из первых противников монархии. До тех пор пока существуют короли, я буду призывать: сделайте их тем, чем они сделали вас, — низшим классом общества. Установите республику, чтобы судить их. Я изучал право и даже писал стихи — слабость, которую вам, гражданин Форстер, писателю, европейской знаменитости, легко извинить. Моя родина — человечество, место рождения — Франция. Вырос я в Пикардии, в Эсне меня выбрали в Конвент. Я, таким образом, посланец Севера, и меня тем более интересует, как обстоят там дела у нашей армии. Крепка ли она, хорошо ли воюет. Как Неподкупный из Арраса, так и я никогда не прощу себе ни одной пяди земли, которая достанется врагу без самого отчаянного санкюлотского сопротивления».

Вчера вечером Форстер обнаружил у себя на улице Мулен извещение о том, что его ждут в Комитете общественного спасения, и вот он уже более часа сидит в этой комнате, в павильоне Флоры, обставленной весьма скупо, хотя и со следами былого предназначения — ведь, начиная с Генриха Четвертого, она всегда служила увеселениям королей. По диагонали располагались в ней два стола, один, прямоугольный, предназначался для работы и был завален брошюрами, газетами и прочими бумагами, другой, маленький, круглый, обставлен стульями явно из дворцового инвентаря — с вышитыми золотыми розочками на обивке. Такие же цветастые шелковые обои на стенах были, по крайней мере наполовину, прикрыты откровенно деловыми и трезвыми шкафами с папками дел. Две мраморные стелы по углам комнаты с бюстами Марата и Лепелетье, обоих мучеников революции

[33]

, завершали обстановку. И опять ему само собой пришло в голову, что даже здесь, в помещении высшего правительственного органа республики, царила гораздо большая простота, чем в квартире его друга Мерлина, которую он видел неделю назад.

И Сен-Жюст, казалось ему, выглядел здесь совсем по-иному. Он впервые встречался с ним с глазу на глаз. И в Конвенте, и в Якобинском клубе видеть его приходилось только издали, и все впечатление исчерпывалось несравненным стилем его речей. Теперь, после того как он узнал, что Сен-Жюст писал стихи, это отчасти объяснилось. Не хвалите меня сверх меры, словно бы хотел он сказать, ведь вы как один из самых политических писателей нашего времени умеете распоряжаться словами не хуже меня… Поражало и то, что Сен-Жюсту, этому наряду с хромоножкой Кутоном самому влиятельному человеку республики после Робеспьера, было всего-навсего двадцать шесть лет. Внешне он походил скорее на студента, чем на сенатора. Длинные черные волосы до самых плеч. Тщательно, со вкусом подобранная одежда, подчеркивавшая стройность фигуры и неукротимость жившей в ней силы. С другой стороны — почти девичья мягкость черт узкого лица. Он был, конечно, красив со своей смуглой, оливковой кожей, настоящий француз, как на картинке. Голос его, даже когда произносил он достаточно жесткие вещи и тоном самым безапелляционным, звучал вкрадчиво, а неумолимость его логики указывала на выучку у Монтескьё. Во всяком случае, недооценить его было невозможно. Этот юноша — нет, мужчина — был острым как кинжал.

«Слушаю вас, гражданин Форстер. Вы просили об этой беседе. Кстати, еще одна ложь, распространяемая обо мне: я вовсе не брал на себя миссию передать смертный приговор Марии Антуанетте. Я выступал за ее казнь и приводил обоснования необходимости этой казни. Этого мне было достаточно. Короли, согласно нашей морали, всего лишь обыкновенные преступники, вина которых состоит в том, что они притесняют людей, целые народы. Зачем же мне было искать встречи с этой австрийкой, иностранкой, узурпировавшей власть в нашей стране? История просто перешагнула через нее, а что до меня, то я никогда не считал себя умнее истории, задачи которой мы только берем на себя и по мере возможности их выполняем».

Но разве не призваны отдельные люди, а тем более народы влиять на ход истории, изменяя пагубные, несправедливые общественные отношения? Разве не доказали это в нашем веке французы? Эти мысли промелькнули в голове Форстера, и опять он подумал, что они заслуживают оглашения, что над ними стоит поработать. Пока же они еще не созрели.

Глава пятая

Он так долго бродил тем холодным и склизким вечером, что это не могло остаться без последствий, и он все-таки свалился с воспалением легких. Даже письма свои ему пришлось откладывать от одной почты до другой. Работать, писать он не мог. Правда, мыслилось легко, но в теле усиливалась боль. По ночам он почти не спал.

Форстер — как он и сам знал и не уставал в такие моменты, как этот, бранить себя за легкомыслие — всегда хотел быть сильнее коварных покушений природы на его здоровье. Достаточно было вспомнить лихость его во время плавания на «Решении» — под ледяными ветрами, в тайфуны и штормы. Со сломанными мачтами, потеряв всякое управление, корабль их временами походил на беспомощный призрак, носимый ветрами Атлантики. Достаточно было вспомнить чудовищное напряжение души и разума, когда они уж достигли, казалось, конца мира, но так и не открыли шестой континент, догадываясь, что он где-то совсем рядом, всего в нескольких градусах или даже минутах от них. Каким же тяжким оказалось разочарование! Но и тогда он ничуть не берег себя. В ночь, туман, при трескучем морозе вкалывал он наравне с командой на палубе, хотя и капитан, и отец из-за хрупкой его конституции запрещали ему это делать, приказывая оставаться в каюте. Однажды после своевольной вылазки за пингвинами, когда их бот чуть не стал добычей айсбергов и он вместе с матросами чудом спасся от смерти, Кук даже вынес ему порицание и пригрозил наложить арест, посадив в трюм. Нет, не позволит он никакой болезни — и этой тоже — положить себя на лопатки. Письма, которые надо написать Терезе и детям, чтобы не беспокоить их слишком долгим молчанием, — вот одно дело. Другое же: надо во что бы то ни стало продолжить работу над «Парижскими очерками», чтобы не остались втуне впечатления от встречи с Сен-Жюстом. И кроме того, нужно было внести поправки и дополнения в описание революции в Майнце. Во время вынужденного безделья в Аррасе, длившегося два с половиной месяца, он набросал несколько глав, но, к сожалению, по памяти. Дневники же и записные книжки с тщательно записанными в свое время подробностями он забыл в Голландском доме на улице Мулен. Писанины, таким образом, хватало, надо было браться за нее, засучив рукава. И он совершит это усилие, как уже не в первый раз в жизни.

Сядет к окну, закутавшись в теплое одеяло, и положит на колени какую-нибудь подставку, чтобы удобнее было писать. Во что же он превратится и что останется от него, если он перестанет записывать свои мысли, перестанет хотя бы мысленно беседовать со своей Германией?

Тадеуш, юный поляк, коего рекомендовал ему Малишевский, продолжал каждое утро исправно и прилежно топить ему камин. Прежде он просыпался от помешивания кочергой угля в камине да потрескивания поленьев. Теперь лежал с открытыми глазами и с нетерпением поджидал, когда послышатся знакомые шорохи. Поскорее бы наступал новый день, а с ним облегчение мук. Ночь опять прошла ужасно, спазмы в груди долго не отпускали.

У постели его дежурил Иоган Кернер из Швабии, также усердный и дотошно услужливый юноша. Бывший врач, он в настоящее время находился в Париже в качестве корреспондента гамбургской газеты. Порой, когда Форстер чувствовал себя получше, они вели серьезные разговоры, обсуждая новости европейской политики. При этом педантичный Кернер не забывал следить и за тем, чтобы его подопечный через каждый час принимал лекарства. Теперь Форстеру даже казалось, что они помогали. Приступы кончились, боль стала глуше и терпимее. Оттого-то, может быть, Кернер спокойно спал, сладко похрапывая в кресле.