В поисках «свободы» ты бежал из лесной глуши, скитался по городам, провинциальным и столичным, а потом очутился в Африке. Ну и что? Нашел ты ее – «свободу»? Я ведь тоже ищу «свободу», хотя и не путешествую – куда уж мне в Африку, – а живу на одном месте, в забытой всеми лесной долине. И все-таки, если поразмыслить, чего я искал всю жизнь, оказывается – «свободы». Понял я это совсем недавно и теперь с каждым днем все больше и больше в этом убеждаюсь. Небось тебе странно, почему я вдруг заговорил о «свободе». Возможно, ты еще не осознал до конца, что ищешь именно ее. «Свобода» ведь не конкретный материальный предмет, руками ее не ухватишь, и ты будешь искать ее и испытывать постоянное чувство голода, пока не угаснет твое сознание. И все же именно ты, несчастный, безмолвный, мелькнувший в нескольких кадрах телевизионного фильма, заставил меня убедиться, что погоня за «свободой» стала делом всей моей жизни, что все мое «я» – бесконечное чередование мелочной удовлетворенности, большого недовольства, надежд, гнева и страха, приведшие вжонечном счете к прочно укоренившемуся во мне чувству унижения, – не что иное, как постоянно ищущее «свободу» сознание.
Ты, наверное, не видел этого фильма, возможно даже не знал, что являешься одним из персонажей, и не заметил нацеленного на тебя кинообъектива, но я-то видел – по цветному (!) телевидению, в доме владельца лесных угодий нашей долины, – видел фильм и тебя, промелькнувшего на экране, и отчетливо понял, в каком ты тупике после всех твоих отчаянных бегств. Между прочим, это была специальная информационная передача, озаглавленная: «Японцы, активно действующие в Африке». Ха-ха, японцы, активно действующие в Африке! Ваш лагерь был разбит в сухой, изрезанной трещинами низине. В сезон дождей она, наверное, превращается в русло реки. По словам комментатора, это было где-то на границе Кении и Уганды. На экране телевизора появился страус, детеныш, которого запихивали в ящик. Неподалеку возвышался термитник. Аборигены и японцы стояли двумя отдельными группами. Видно, и те и другие недавно пообедали и впали в уныние от того, что после короткого послеобеденного отдыха их ждет тяжкий труд. И вдруг появился ты. Молниеносно возник из тени, отбрасываемой термитником, метнулся к зарослям кустарника, размахивая большущим сачком, и вдруг присел, откинув в сторону сачок и закрыв лицо ладонями. Бабочка улетела, а тебя, должно быть, хлестнули гибкие ветви, прямо по глазам, вернее, по здоровому глазу. Другой глаз ведь у тебя почти не видит, и, естественно, ты бережешь здоровый, как драгоценность. Наверно, ты скрыл этот свой изъян, иначе бы тебя могли не взять в отряд, командированный в Африку для отлова представителей местной фауны. Бедняга! Ты лезешь из кожи вон, рвешься работать даже тогда, когда другие наслаждаются коротким послеобеденным отдыхом, лишь бы не заметили, что ты полуслепой, а то еще, чего доброго, выгонят… Потом был такой кадр: ваш отряд плывет на пароходике вниз по Нилу, к Средиземному морю. Из воды торчат головы бегемотов, кругом плавает нильская капуста. Кинообъектив, скользнув по лицам участников экспедиции, сиявшим от наигранного, показного восторга, на несколько секунд остановился на тебе. Ты устроился на корме: сидишь на ящике, одинокий, погруженный в собственные мысли. Солнце палит вовсю, а голова у тебя не покрыта, может быть потому, что мешают бинты – все твое лицо и лоб забинтованы. Видны лишь глаза – словно черные следы пуль на белой марле. И до чего же ты истощенный, высохший, темный! Темный и сухой, как вяленая рыба. И ничего в тебе нет, кроме глубочайшего уныния и усталости. Это бросается в глаза даже по телевизору. Скажу честно, не очень-то приятно было на тебя смотреть. И я спросил себя – что с ним произошло? Почему он, по доброй воле отправившись в африканскую даль, дошел до такой крайности, до полного изнеможения, до полного упадка, физического и морального, почему с покорностью переносит телесные недуги, отягощающие и без того тяжелое душевное состояние? И я ответил – он искал «свободу». А потом подумал о себе и с предельной ясностью понял самого себя – почему я, некогда молодой и уважаемый настоятель буддийского храма, согласился исполнять роль комедийного персонажа, который принял изменившую ему и сбежавшую с любовником жену, принял после того, как она, далеко уже не юная, утратившая былую привлекательность женщина, вернулась с двумя девочками, дочерьми любовника, принял и из-за этой скандальной истории был изгнан из храм-a, но не ушел из долины, а поселился в жалкой лачуге, построенной на месте бывшей птицефермы. Да, я понял, почему все случилось именно так, а не иначе – я тоже «искал „свободу“. Вот я теперь и решил поделиться с тобой моими мыслями и рассказать тебе, что я испытал за эти годы, именно тебе, хотя я не знаю, жив ли ты, вернулся ли благополучно из Африки, вырвался ли из тупика крайнего недовольства всем на свете, и в первую очередь самим собой. Именно тебе, потому что, если ты все же выжил и находишься на родине, если ты победил все свои физические недуги и даже вновь посветлел, отмывшись от тропического загара, и покрылся даже жирком, ты все равно – отныне и до конца дней твоих – не чужд того, что я называю „свободой“. Уж поверь мне, это именно так. Я ведь был священнослужителем и выработал в себе профессиональное чутье, помогающее мне находить слабое место у ближнего моего и прилипать к этому слабому месту прочнее, чем мокнущий лишай, с той лишь разницей, что лишай докучает, а я даю человеку временное утешение, иллюзию спасения, вытаскиваю его на поверхность, когда он вот-вот пойдет ко дну, и помогаю сделать несколько глотков свежего воздуха (впрочем, после такой помощи он может погрузиться еще глубже).
Я такой. Правда, что касается твоего больного места, ты сам помог мне его обнаружить, когда на несколько секунд мелькнул в светотени кинескопа, среди всей этой экзотической бутафории – нильской капусты, термитников и бегемотов, – расцвеченной немыслимо чудовищными красками.
Итак, о «свободе». Еще год назад, до моего внезапного нового обращения, я бы не произнес этого слова – «свобода» ни перед тобой, ни тем более перед жителями нашей долины.
Некогда мне говорили, что лицо у меня как яичко. Я стригся под машинку, поначалу, чтобы скрыть раннюю седину, позже – рассчитывая на эффект седого ежика. В тот период моей жизни я весь сиял от собственной добропорядочности – сияла вечная улыбка на лице-яичке, сияла седая, остриженная под машинку голова. Теперь, когда я думаю об этом, мне неясно, хотел ли я в ту пору казаться таким или действительно был таким от рождения. Откровенно говоря, не знаю. В конечном счете это, наверно, одно и то же. Я, с моей постоянной улыбкой, придававшей лицу некоторый оттенок печали, должно быть, производил впечатление человека мягкого, постоянно готового принести себя в жертву. И действительно, вся моя жизнь была сплошной жертвой, постоянной, никогда не кончающейся заботой о судьбах нашей долины и ее обитателей. Если у кого-либо из моих прихожан возникала необходимость сделать то или иное дело, я бывал тут как тут, полный готовности помочь. Иными словами, я жил только для нашей долины, совершенно не считаясь с собой, с собственными интересами, забывал даже о самых элементарных бытовых мелочах. Каждый мог помыкать мной, как ему заблагорассудится. И я не только терпел и безоговорочно принимал все это, но и совершенно искренне ежедневно и еженощно пекся о благе продувных хитрецов п глупцов нашей долины.