Страх

Олди Генри Лайон

Странный средневековый восточный город на Земле. В городе начинают без видимых причин умирать люди. Но в глазах умерших неизменно застывает невыразимый ужас. Лекарь Якоб решает узнать причину этих смертей.

I. Выжженный взгляд

Хайя-алаль-фаллах иль алла – акбар! Да, это я, о мудрейший кади нашего благословенного Города, я, висак-баши у стремени великого эмира – прозванный людьми Алямафрузом, что значит «Украшение мира», и преданный…

Что? Увы, увы, о волос бороды пророка – каков мир, таково и украшение. Иблис, Иблис метет хвостом улицы и базары, Иблис смущает умы правоверных, и горько рыдают полногрудые гурии в садах Аллаха, видя прекрасные зрелые мужские души, идущие мимо красавиц прямиком в ад – а что взять тоскующей гурии с высохшей хилой души праведного седовласого шейха?!

О нет, нет, узел чалмы мира, я не для того отвязал джейрана своего красноречия, чтобы охотиться в рощах намеков, я лишь хочу объяснить, что привело меня, висак-баши зеленого знамени сунны, в квартал Ан-Рейхани к дому горшечника Нияза, обнесенному забором – вай, таким высоким забором, таким гладким забором, что лишь пери перелетит через него… а зачем пери нужны глаза Зейнаб, дочери Нияза, подобные ширазскому топазу, губы дочери Нияза, подобные бутонам дикой розы, плечи дочери Нияза, подобные… – и кто найдет, чему подобны плечи и иные достоинства красавицы Зейнаб?!

Вот и я говорю, досточтимый кади, что не нужны крылатой пери, порождению ифритов горы Каф, ни уста, ни плечи, ни прочие составные части красавицы Зейнаб, зато они очень нужны стоящему перед вами Алямафрузу; а горшечнику Ниязу именно поэтому нужен высокий забор, и необходим старому лысому Ниязу, да воссядет шайтан на его лысину, необходим свирепый зверь франкской породы Муас-Тифф, очень дурно воспитанный кяфирами и очень не любящий бедного висак-баши у стремени…

1

Якоб Генуэзо вышел на порог своего дома и полной грудью вдохнул прохладный утренний воздух, несущий слабый запах моря, соли, смолы пеньковых канатов и серебра бьющейся рыбы. Значит, сегодня можно будет выйти к морю…

Это удавалось далеко не всегда. Собственно, как и многое другое в этом Городе. Иногда можно было битый час блуждать по знакомым и незнакомым переулкам, бежать на возникший совсем рядом плеск воды – но почему-то так и не выбраться на набережную. А в иные дни свернешь за угол – и вот оно, море, лижет древнюю кладку парапета, а у мола уже швартуются два-три чужеземных корабля, и бородатые капитаны удивленно протирают глаза при виде тонущего в рассветном тумане Города, не отмеченного ни на одной карте.

Впрочем, на картах многое не было отмечено, зато они изобиловали изображениями нагих сирен, кракенов и морских змеев, значительно менее приятных, чем незнакомый город; и капитаны, воззвав к Аллаху, или перекрестившись, или выругавшись в тот же адрес, сходили на берег – а к кораблю уже спешили местные перекупщики, матросы разбредались по окрестным кабакам, тиская женщин и ввязываясь во все возможные и невозможные драки; и к вечеру Город воспринимался всеми, как нечто само собой разумеющееся…

…Якоб немного постоял в дверях, прислушиваясь к сонному дыханию жены, и направился к морю.

Чутье не подвело лекаря. Сразу же за поворотом перед ним раскинулся безбрежный синий бархат, вышитый золотом восходящего солнца. Два корабля застыли у пристани. Один из них, испанский галион, торчал здесь уже десятый день, и все не мог уплыть по никому не известной – и в первую очередь неизвестной щеголеватому горбоносому капитану – причине. Второй подошел совсем недавно, и коренастый седой норвежец ожесточенно щипал квадратную бороду, глядя на пристань с хорошо знакомым Якобу выражением.

2

Всклокоченный порывистый сирокко метался над притихшими улицами, стряхивая с веток кричащих птиц, закручивая пылевые воронки; никак не удавалось бешеному ветру сдвинуть с места упрямую косматую тучу, зависшую над малой площадью Ош-Ханак и с любопытством оглядывавшую столпившихся людей. Наконец, ветер устал. Отдуваясь, он присел на покатую крышу ближайшего дома, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова пришлого проповедника в клетчатом покрывале шейха, схваченном на лбу простым металлическим обручем.

– Да услышат слышащие меня: если в душу закрался гнев – демоны безрассудства овладеют ей. Если в душу закралась тревога – демоны отчаянья овладеют душой. Если же похоть войдет в душу – демоны распутства войдут следом. Где есть любовь – там есть и ненависть, где есть боль – там есть страх. Откажитесь от страстей, братья мои, откажитесь от чувств, и уподобится человек невинному младенцу – действующему, не зная зачем, идущему, не зная куда; телом подобен вкусивший истины сохлому дереву, а сердцем – остывшему пеплу…

У босых ног шейха на корточках сидели его ученики – трое мужчин и девушка, с бесстрастными лицами древних идолов. Ничего не отражалось в их тусклом взгляде, и неподвижность сидящих была сродни неподвижности статуй.

Якоб Генуэзо протолкался сквозь ряды любопытствующих зевак и стал разглядывать пришельцев.

Не в первый раз жизнь сталкивала молодого лекаря с последователями секты Великого Отсутствия. Удивительное дело – многие считали их своими, люди Торы и Евангелия, адепты Будды и Магомета наперебой повторяли звучные кованые строки о вреде страстей и истинном сердце, но мало добровольцев рисковало навсегда покинуть грешный, но такой привычный мир, и удалиться в горные урочища Отсутствующих, где аскетизм доводился до степени, граничащей с самоубийством.

3

У бронзовой двери в зал государственной канцелярии Якобу пришлось остановиться. Перед лекарем стоял безбровый гигант в туго подпоясанном халате, уже начавший оплывать, но пока сохранивший внушительность форм. Его руки умело скользнули по телу Якоба, и вороненый дамасский кинжал, служивший при необходимости ланцетом, перекочевал за пазуху дорогой, шитой мелким бисером одежды обыскивающего.

Гиганта звали Лала-Селах, и он был евнух.

Три года назад уединение благословенного эмира Ад-Даула в благоуханных женских покоях бесстыдно нарушили молодые горячие вельможи, справедливо полагавшие, что хорошему нет предела, и настойчиво заверявшие царственную особу в необходимости смены власти. Наместник Аллаха стал возражать против их острых и блестящих доводов, а поскольку в жилах эмира текла неуступчивая кровь лихих тюркских наездников, вскипевшая под звездами очей насмерть перепуганной красавицы, – беседа несколько затянулась, и в покоях Сплетающихся Орхидей появилось новое действующее лицо. Им оказался барлас дворцовой охраны германец Свенельд, плохо понимающий звучный фарси, зато хорошо понимающий язык стали. Тяжелый топор германца оказался столь весомым аргументом в споре, что отделавшийся легким испугом эмир долго взвешивал после на весах справедливости подвиг бесстрашного Свенельда и его же наитягчайшее прегрешение. Дело в том, что в перерывах между взмахами топора барласу довелось лицезреть обнаженные прелести любимейшей из многочисленных жен правителя – что само по себе приравнивалось к попытке переворота.

Проблема решилась крайне просто. В тихой комнатке сверкнул узкий нож придворного врача, совершенно никчемный кусок плоти шлепнулся в медное ведро, и не стало голубоглазого телохранителя Свенельда; а возле престола солнцеликого встал голубоглазый евнух Лала-Селах, получивший награду и высокое соизволение беспрепятственно глядеть на красавиц гарема, и надолго запомнивший сиятельную милость.

Вот он-то и встретил Якоба у дверей канцелярии. Лекарь знал историю евнуха. Подобные операции люди его возраста и телосложения переносят весьма нелегко, и когда б не мастерство и италийские снадобья генуэзца – не жить бы Лала-Селаху под изменчивым горбатым небосводом.

4

…Пусти меня, Лю Чин, пусти в свой подвал, где все равны перед терпким дымом – я не стану просить у тебя горького счастья в глиняной трубке, я просто тихо посижу, побуду подле вон того откинувшегося на край тахты человека с разметавшейся седой гривой дервиша, чьи ноги топтали песок многих дорог, и чьи глаза видят сейчас горизонты путей, неведомых людям.

Ты жив, странник? Да, ты жив, грудь твою колышет едва заметный ветер дыхания… Что видишь ты, странник? А что вижу я, лекарь Якоб Генуэзо, пришедший в поисках крупиц со стола вкусивших истины – я вижу их, дервиш, и они уходят.

Они уходят в сочный рай пророка Магомета, где дозволено будет вошедшему все запретное; они уходят в строгие сады людей Евангелия, влить голос свой в мерные псалмы бесплотных ангелов; и даже в размытую непонятную нирвану уходят они, как сделал это третий сын Лю Чина, вежливый юноша, любивший Конфуция и Фирдоуси; и суровая, пахнущая морем и шкурами Валгалла открыла двери свои бешеному Ториру Высокой Секире, варягу из личной гвардии эмира…

И лишь ад одинаков для всех, и одинаково плохо сошедшему в него.

Они уходят, дервиш, уходят с широко распахнутыми глазами, и в общности расширенных зрачков стоит непроизнесенное, соединяющее, последнее – страх.

II. Книга небытия

6

…Аккуратно сложенные один на другой большие плоские камни, поддерживаемые большими плоскими досками. И те, и другие – серые. Здесь так живут.

Невысокие загоны из жердей для злобных мохнатых коз, привезенных невесть откуда, – загоны на крохотных, отвоеванных у скал участках. Загоны, похожие на дома, и дома, похожие на пещеры; несмотря на поросшие мхом крыши, несмотря на собранные из каких-то фантастических обломков дерева двери, и большая часть дверей не заперта и скрипит, покачиваясь на ветру.

Камень, скука и запустение. Царство камня. В городе тоже камень, но – обтесанный, отшлифованный, приглаженный, с узорами и орнаментами. Одомашненный, цивилизованный материал, единственное назначение которого – служить человеку – не только ограждая и защищая, но и радуя глаз, руку, опускающуюся на гладкие полированные плитки мозаик…

Здесь же камень дикий, непричесанный, подобный окружающим скалам, и поэтому дома выглядят порождением гор, своим, родным; неказистые с виду, они прочны и способны противостоять не только зимним ветрам, но и нередким землетрясениям. Дома вросли в скалы, и горы приняли их вместе с людьми, живущими под приземистыми заросшими крышами… И храмы их, полуразрушенные и заброшенные храмы, были под стать горам и людям.

А камень храмовых стен оказался гладким и шершавым. Так не бывает. Но ноздреватый сланец разбитого храма – или кладбища? – был гладким и шершавым одновременно. И еще он был прохладным. Это в такую-то жару…

7

– Да хранит вас Господь, юноша… Надо полагать, вы и есть тот самый любопытный горожанин, о котором говорил мне проводник Джуха?…

Человек, выбравшийся из невообразимо покосившейся хижины, выглядел дряхлым и больным. Ветер легкомысленно трепал редкие белые волосы, бурая хламида выглядела заношенной до полной неопределенности покроя, и Якоб, не колеблясь, помог ему опуститься на близлежащую глыбу – хотя давно уже отвык слишком близко подходить к незнакомым людям и откликаться на обращения типа «юноша».

Старик с кряхтением распрямился, и Якоб присел перед ним на корточки, глядя снизу вверх в изрезанное морщинами, гладко выбритое лицо. Именно отсутствие бороды, столь обязательной в здешних местах, и убедило лекаря в том, что он нашел нужного человека.

– Мир вам, – сказал Якоб. – Меня зовут Якоб Генуэзо. А вас, вероятно, зовут…

Якоб запнулся, вспоминая слова проводника, помолчал и неуверенно закончил:

8

Ранним утром Якоб выпросил у проводника Джухи крыло сбитого беркута и поставил на арбалетные «болты» тройное оперение. Память цепко держала навыки, давно похороненные на дне прошедшего, и угрюмый Джуха с удивлением косился на чудное занятие гостя. Здесь пользовались в основном короткими черными луками из турьего рога, бившими на сравнительно небольшое расстояние, вполне приемлемое в бесконечной мешанине скал и уступов.

Закончив установку баланса, Якоб завернул цагру в тряпку, и отправился к Лысому Барту. Тот уже ждал гостя, сидя на глыбе и растирая подагрические колени.

– Ты пришел, – без обиняков заявил старик. – И ты пришел за второй правдой. Слушай. Я сам был свидетелем, и лучше мне было бы не видеть и не слышать того, что вновь всплывает перед моим внутренним взором.

Якоб улыбнулся про себя высокопарности старика, но придал лицу строгое и заинтересованное выражение. Кажется, Барт заметил его иронию, потому что он долго смотрел на лекаря, прежде чем заговорил снова.

– Когда юный сорвиголова Бартоломео Висконти решил посвятить беспутную жизнь свою служению Предвечному – выбранный пастырь увлек его в паломничество ко Гробу Господню. Видно, так судил Всевышний, но мы остановились именно в этой деревушке.

9

Солнце еще не скрылось за перевалом, когда Якоб вновь переступил порог разрушенного храма. Теперь он знал дорогу – и теперь он пришел один. Закатные лучи медленно текли через небольшое отверстие под самым потолком (язык не поворачивался назвать его окном), багряные блики мелькали на алтаре с Книгой, густым отсветом ложась на оплавленную маску Сарта – и из-за этого лицо статуи казалось окровавленным.

Якоб старался не думать о том, что может произойти с ним самим сегодняшней ночью, но руки его слегка дрожали, расстилая в углу принесенное с собой одеяло из верблюжьей шерсти; две свечи, кресло, трут, короткий кинжал… Лекарь усмехнулся. С ножом на видения? – но присутствие знакомого оружия-инструмента, привычный холодок вороненого клинка все же вернули некоторую ясность сумбуру растрепанных мыслей.

Прежде, чем опуститься на крохотный оазис реальности в пустыне суеверия, Якоб еще раз оглядел древнее капище – и внимание его неожиданно привлек крест, выцарапанный на противоположной стене. Камень был освещен заходящим солнцем, и на светлом фоне ясно вырисовывалась чернота символа. Якоб встал и подошел к стене. Под крестом виднелась аккуратно выведенная надпись «Да святится имя Твое…» Латынь.

Скорее всего, это были следы освящения руин наставником дряхлого Бартоломео. Якоб скользнул взглядом по шероховатостям сланца и обнаружил смазанную корявую подпись. «Смиренный брат ордена святого Доминика, раб Божий…» От имени осталась лишь буква «Л». Или испорченная «А». И когда Якоб пытался разобрать полустертые линии – над перевалом сошлись взлохмаченные тучи, солнце утонуло в их влажной прохладе, и в наступившей темноте растаяли крест, подпись и прочие попытки безвестного раба Божьего преуспеть на стезе истинной веры. Закат иссяк.

Якоб не хотел зажигать свечи без особой надобности и вернулся к импровизированному ложу, справедливо рассудив, что подпись можно попытаться разобрать утром – если ее вообще можно разобрать. Затем он лег на спину, пододвинул кресало и закрыл глаза.

10

– Дай мне заглянуть в твои глаза, упрямый Якоб из далекой Генуи…

– Гляди. Гляди внимательнее, износившийся Бартоломео Висконти, так и не дошедший ко Гробу Господню. Там нет мрака.

– Да. И это странно. У всех, вышедших из ночного бдения, мрак был. А некоторые навсегда оставались в руинах, и печать смертного ужаса лежала на ушедших за грань. Я боялся за тебя, упрямый Якоб.

– А я боюсь до сих пор. Слушай, старик, я сейчас опишу тебе одного человека…

– Хорошо. Я слушаю.