В странный мир, где отсутствуют практически любые формы религии и искусства, попадает талантливый актер с Земли.
Не развиваясь духовно, этот мир постепенно деградировал, но теперь вокруг актера, который просто не может не играть, начинают быстро формироваться религиозные культы.
Но кто и зачем забросил актера в этот мир?… Ведь религия – это не только духовная культура, но и жестокие религиозные войны на ранних стадиях…
И вот друг перед другом стоят две огромные армии религиозных фанатиков, направляемые потусторонними силами. Прорыв запредельных сил зла, воплотившихся в жаждущих крови людях, был уже готов, НО…
Акт первый. По образу и подобию
Глава первая
Кан-ипа лениво покачивался в седле, и мысли его, протяжные и бесформенные мысли, плавно текли над оживающей после ночной тишины степью, в такт ровному перестуку копыт мохнатого низкорослого конька. Всадник полуприкрыл глаза, и перед его внутренним взглядом расстилалась все та же степь – темнея неглубокими впадинами, вспыхивая стальными клинками рек, вливаясь в по-женски округлые склоны холмов, и вдруг – огромным гнойным пузырем, грозящим прорваться закованным в сталь потоком – Город… Город, черная опухоль на теле земли, расползающаяся каменными неизлечимыми рубцами по священной непрерывности простора и свободы…
Сам Кан-ипа Города никогда не видел. И никто из его сверстников не видел. Да и немногие старейшины могли похвастаться памятью о взметнувшихся к небу крепостных башнях, схожих с чудовищными грибами; памятью о шумных торжищах в короткие годы перемирий; да и просто памятью не всегда могли похвастаться белобородые морщинистые старейшины.
Шесть десятков летних выпасов, шесть десятков зимних пронизывающих ветров, как шестьдесят воинов охраны стойбища, прошли со времени Четвертого нашествия, и позор его до сих пор не смыт кровью живущих под крышами!… Отправились на вечную кочевку в голубых просторах те, кто выжил после бронированного удара городских дружин; Бездна приняла имена шаманов, державших Слово проклятых колдунов из каменных островерхих гробов; и багряными соцветиями покрывается ежегодно погребальный холм великого Вождя степей Ырамана, сына Кошоя, сына Ахайя, сына Эрлика, сына…
Сколько их, чьих-то неистовых сыновей, садилось с тех пор на белую кошму племени пуран? Кан-ипа не знал точного числа. Много, очень много… На кошме власти может сидеть лишь не имеющий физических недостатков и крепкий мудростью предков – живое олицетворение Бездны. А когда удачливый соперник занимает еще теплое место – он добр, он сыт и милостив в сладкий час победы. К чему забирать жизнь у сброшенного владыки? Жизнь не нами дана, и не нам отнимать ее ради забавы. Ведь жить можно и без глаз, и без рук, и без языка – все можно, только править нельзя… И навеки безопасный калека отправляется в дальний горный замок, оставшийся от забытых народов и неведомый рядовым соплеменникам. Там новоприбывший будет вечно вкушать хмель пенящейся арзы и нежность женских объятий. Это справедливо. Это – закон степи.
Правда, по свидетельству старого безносого Хурчи Кангаа, помнящего прошлые луны и помнящего торги у башен Города – кстати, и нос-то потерявшего от купленной на торге любви, – законы давно утратили свою непререкаемость. Да и всеобщий хурал не собирался около… много лет не собирался всеобщий хурал, и пустует кошма собрания племен, и братья полюбили вкус родной крови, пряный, приторный вкус… Все меняется, и тщетно воют во тьму служители Красного взгляда в мохнатых высоких шапках…
Глава вторая
Старейшина племени, вислоухий Гэсэр Дангаа, завтракал. Он подслеповато щурился сквозь пар котла на мясную наваристую шурпу, изредка запускал в горячую жижу сложенные щепотью пальцы, вылавливал приглянувшийся кусок, и, внимательно рассмотрев добычу, бросал кусок мяса – чаще в рот, реже – обратно в котел. Каждый всплеск отвергнутой баранины привлекал к себе внимание третьей жены старейшины, недавно выигранной в альчик молодой Баарчин-Татай. Женщина сидела у откидного полога юрты, занятая шитьем, и с жадностью оборачивалась на булькающий котел. Ее опасения имели под собой веские основания – после заполнения объемистых животов Гэсэра и двух первых жен она имела шанс остаться голодной. И уж во всяком случае, цветущую круглолицую красавицу, каждое утро смазывающую щеки дорогим перепелиным жиром, – ну никак не интересовала изголодавшуюся Баарчин стайка голопузых малышей, с визгом и воплями пронесшаяся мимо юрты.
Старейшина с трудом оторвался от созерцания очередной порции еды.
– Женщина! – булькнул Гэсэр сквозь недожеванное мясо, и женщина привычно обернулась на звук. – Подними свой зад – да не отощает он вовеки! – и узнай у детей, зачем они бегут на Круг Собраний. И поживее, если не хочешь слизывать подгоревший жир со стенок котла!…
Баарчи-Татай как-то сразу, с первых дней своего поспешного замужества, перестала принимать близко к сердцу грубое обращение и неопасные угрозы мужа. Не торопясь, она встала и, потянувшись всем своим гибким телом нерожавшей дочери степей, высунулась за полог. Через некоторое время она задернула кошму и повернулась к ожидавшему Гэсэру.
Последние новости, слишком долго задерживающиеся за белоснежными зубками красавицы, привели сытого Гэсэра в дурное расположение духа, отнюдь не способствующее пищеварению, – и он нахмурился и придвинул поближе кривой посох.
Глава третья
Безмозглый сидел на пологом берегу узкой пенящейся речушки и пристально следил за купающимися подростками. Юные пастухи скакали в брызжущей радуге, вскрикивали от жгучих прикосновений ледяной воды и звонко шлепали себя по глянцевым ляжкам. Именно ноги их, гладкие юношеские ноги, не успевшие затвердеть синими узлами вспухающих мышц, и привлекли к себе внимание Безмозглого. Нет, отнюдь не тайная страсть к существам одного с собой пола – хотя нравы табунщиков, на дальних перегонах до полгода обходящихся без женщин, отличались предельной простотой – мучила его; просто он искал ответ на неотвязный вопрос, уже пятый день неотлучно таскавшийся за ним. Дело в том, что ноги зрелых мужчин племени – практически всех мужчин! – были покрыты рубцами самых разных форм и размеров; и полная несхожесть шрамов не позволяла списать их на ритуальную татуировку. Здесь было нечто иное, нечто…
Сидящий на берегу человек настолько погрузился в тайные думы, что даже не обратил внимания на хруст травы за спиной, и лишь крепкий дружеский шлепок по загривку выдернул его из липкой трясины размышлений.
– Мальчика себе высматриваешь, Безмозглый?! – раскатисто захохотал подошедший Кан-ипа, плюхаясь рядом на размокшую глину. – Хочешь, овцу подарю?! Хорошая овца, жирная, смирная, – и браслетов не клянчит, не то, что эти… Ты для нее самый лучший баран будешь! И не овдовеет никогда – из тебя шурпа постная выйдет. А то давай в набег рванем?! Жену тебе красть надо? Вот и утащим – может, и мне чего обломится… Ну, так как? Коней седлать – или за овцой идти?!
Безмозглый глядел на веселого табунщика, сосредоточенно морща лоб. Он уже достаточно понимал чужой язык, у него оказалась на удивление цепкая память, но не всегда еще удавалось сразу замечать переход от серьезного разговора к насмешке.
Чужой язык… А какой язык – свой? Неужели те несколько слов, самопроизвольно вырывавшихся у него под недоуменные перешептывания соплеменников – это свой язык?! Иногда ему казалось, что он знает много слов, очень много, и все они разные – один и тот же закат он способен раскрасить этими словами во множество сверкающих огней… Но солнце садилось, сползала тьма, и он возвращался в привычное косноязычие.
Глава четвертая
«…прикрыли глаза; и яростный шум заполнил побледневшие коридоры – крики людей, бешеное рычание, лязг мечей, топот ног, чье-то оборвавшееся хрипение…
Они видели – видели глазами, горящими углями волка, прыгающего на грудь человека с мечом; глазами летучей мыши с распахнутой кожей крыльев, впивающейся в искаженное лицо; глазами сотен крыс, лавиной карабкающихся на дверь, грызущих неподатливое дерево – сорвать, смести, уничтожить ненавистный Знак! Не жалким полоскам остановить серый потоп, и Тяжкий блеск разит волка слабее обычной стали…
Четверо обезумевших воинов, прижавшись спиной к спине, захлебывались в нахлынувшей волчьей стае; по трупам, лежащим на земле, катились десятки, сотни, легионы визжащих крыс, взбегая по доспехам, подбираясь к горлу, разрывая крыло нетопыря вместе с человеческой плотью; и дерево Знака таяло на глазах!
Дверь распахнулась, и женщина с белым лицом приблизилась к задыхающемуся раненому.
– Не бойся, – сказала она, наклоняясь над воином и отрешенно глядя на умирающего человека. – Это не больно и, говорят, даже приятно…»
Глава пятая
Одинокий всадник несся по одуревшей от полуденного зноя степи, белый растрепанный хвост мотался из стороны в сторону, привязанный под наконечником его короткого копья с красным древком; лицо под высоким чешуйчатым шлемом окаменело в безразличии ко всему, кроме бьющейся под копытами земли; и бурая пыль степей, зловещая пыль дурного вестника, некоторое время еще гналась за распластанным конем, и, не догнав, покорно опускалась, оседала, растворялась в потревоженном покое…
Кан-ипа проводил гонца долгим обеспокоенным взглядом и повернулся к Безмозглому, который понуро сидел у разложенной походной скатерти, лениво покусывая перышко дикого лука.
– Беда, Безмо, – угрюмо сказал табунщик. – Большая беда. Дальние племена, урпы и рукхи, выпустили пастись Белую кобылу. Дед Хурчи говорил, что в последний раз кобылу пускали перед Четвертой волной на Город. Хорошие травы выросли потом на жирной крови убитых, и степные стервятники добрым словом поминают всеобщий хурал, где вождем степей был избран неистовый сын старейшины Кошоя. Он бросил степь на Город – и разбился о стены. Большая беда идет, и большая честь для гордых.
Безмозглый не шелохнулся.
– При чем здесь кобыла? – спросил он.
Акт второй. Когда подмостки горят под ногами
Глава восьмая
Молодой трупожог Скилъярд пробирался сквозь недовольно косящуюся на него ночь. Ночь фыркала, всхрапывала, обливала тощий силуэт из лунного ведра – и несчастного Скила бросало из тени в тень, от дерева к дереву; и развалины довольно подсовывали под заплетающиеся ноги то балку, то кирпич.
Скилъярд хотел есть. Трупожоги всегда хотят есть. Это у них профессиональное. Днем их обычно не замечают, сторонятся, почти не трогают, и даже Подмастерья из каризов избегают красть зазевавшихся парий для своих жутких обрядов. Кому-то надо делать из людей трупы; кому-то надо из мертвых тел делать пепел, так красиво летящий по ветру; и страшные сказы сказывали о вечно голодных трупожогах по темным укромным углам…
Сказывали, да не трогали, не убивали, но и есть не давали. Ну и ладно. И сами с волосами… Только в брюхе урчит, словно жалуется брюхо на нерасторопного хозяина, и ноги волочатся, и ночь проклятущая все норовит высветить, зараза безглазая…
Скил слишком близко подошел к решеткам, ограждавшим Оружейный квартал; и треугольный метательный клин ударил в спасительное дерево у самой щеки, больно ободрав нос отколотой щепой. «Промахнулись», – облегченно подумал Скил, отскакивая на нейтральную пустошь к заброшенному сараю, и тут же одернул себя. «Нет, не промахнулись – намекнули… Напомнили. Оружейники железом зря не кидаются. Ни клиньями, ни гранеными боевыми мячами. Вот вороны, которых не доели пока, и те на дух к их решеткам не приближаются. Толстошкурый народ, эти железнолапые, даром, что ли, Дикая дружина из Зеленого замка три раза мордой в их хмурый строй билась, и все без толку…»
Скилъярд сам потом трупы солдатни палил, и своими глазами видел – есть у дружинников мозги, есть, нечего языком попусту трепать – желтые да склизкие, но есть. Только что с того, когда Оружейники жрать все равно не дадут. И те не дадут, и эти не дадут, и никто не даст – а хочется до зарезу, я ж живой покамест, не совсем, но все-таки…
Глава девятая
Дождь зарядил с самого утра. Он лил, не переставая, лужи пенились и вспухали радужными пузырями, дырявый мешок неба нависал над захлебывающимся городом; и к вечеру Скилъярду стало казаться, что вся жизнь, прошлая и настоящая, и будущая жизнь навечно перечеркнуты косым, раздражающе мокрым росчерком… И родился он, наверное, в ливень, и помрет в нем же, и небось даже в седой древности Четвертого нашествия небеса по-прежнему плевались в грязную земную помойку…
Он попытался было представить себе это самое нашествие – и не смог. Потом попробовал еще раз. Так, вот слева, значит, Город – красивый такой, чистенький, стекла в окнах, раньше вроде их в окна вставляли, а не выбивали, и вороны, вороны, жирные, лоснящиеся, непуганные, в случае осады надолго хватит… а перед стенами – которые целые пока – дружина стоит городская. Это она уже потом Дикая стала, еще бы, почти шесть десятков лет в цитадели безвылазно!… А тогда, стало быть, городская… То есть та, которая при Городе состоит, для наведения чего положено – свои, в общем, родные, – а ежели кто другой с мечом к нам придет, то гнать его, гада, взашей – чтоб не мешал. Самим мало. Вроде сходится… Интересное дело, однако, оказалось – придумывать! Особенно, когда выходит… Степняки же в самом деле набегали, если не врут старшины, а дружинники их по мордам, по лохмам, – валите, мол, куда подале…
Скилъярд поднапряг разыгравшееся воображение, но степняки вырисовывались расплывчато; на ум приходили почему-то все те же дружинники, только вымазанные в скисшем молоке и с треугольными ушами. Ну, про молоко понятно – старшины рассказывали; а уши сам придумал. Ну и пусть, все равно природных упурков никто в глаза не видывал, а кто и видывал, так помер давно. И так сойдут. Стоят они, значит, стоят… А посередке шаманство ихнее скачет и Мастера местные, городские: слова говорят, мир пополам ломают. Треск, наверное, жуткий, пылища, щепки всякие… И поломали. Сволочи! Они, понимаешь, глухой дурью чесались, а мы живи теперь в вот таком – вывихнутом… Хоть бы Мастер какой под руку попался; так бы в рожу и двинул! – зря их Подмастерья через пару лет, как слова совсем засохли, вырезали до основания. Зря. Авось, и до сегодняшнего дня хватило бы – душу отводить. А тут сиди под дождем, дожидайся, томись – придет Девона или впустую вчера ляпнул, от минутной щедрости…
Скил почесал под мокрой рубахой и довольно осклабился. Вообще-то денек сегодня выпал что надо, стыдно жаловаться. С утреца в шорных развалах рылся, к полудню за пятку голую – цап! – и дружинничка выволок; видать, от своих в налете отбился и на бронных старателей нарвался… Добрый шлем на толчке нынче круто ходит!… Только болваны они оба: и дружинник покойный, и тот обалдуй, что по башке его дубьем гвоздил. Ну, покойный – это и так понятно; а старатель – кто ж так лупит? Сидит, небось, сейчас в схроне своем, и полбашки сплющенной из-под шишака выковыривает; и налобник весь помятый, если не лопнул совсем…
Нож там в спешке забыли, не полезли под накидку; клинок так себе, а у гарды серпик махонький – обувку там подлатать или глотку кому втихаря перехватить… Полезная штука, с понятием.
Глава десятая
Скилъярд с минуту вертел головой, пытаясь оглядеть себя со стороны, и, наконец, это ему удалось. Дурацкие кожаные штаны до колен сзади выглядели ничуть не привлекательней, чем спереди. Хоть бы пояс выдали, что ли… Скил вздохнул, натягивая на голое тело холщовую безрукавку с пушистой бахромой по подолу, и повернулся к Девоне. Тот уже был одет и выглядел так, словно большую часть жизни он занимался исключительно переодеваниями в каризах Подмастерьев. Везет блаженным… Хорошо, хоть не пытали, не принуждали, ножик вот только отобрали да раздеться заставили. Девоне спасибо – Скил сам мельком видел, как волокли по коридору воющего человека в подозрительно похожих штанах, и если бы не Сырой Охотник, влюбившийся после ночной драки в Упурка, быть бы Скиловой роже такой же синюшной. А рожа у него одна, некупленная, разве что Подмастерья вторую выдадут… Или Девона расстарается.
Когда они спустились с окраины в каризы, Охотник уже очухался и шел почти сам, тяжело опираясь на Скила, а любопытный Девона все норовил забраться к нему под балахон и утащить что-нибудь новенькое для рассмотрения. Когда попытка удавалась, безумец приходил в дикий восторг и засыпал Охотника вопросами и советами. Под конец он поинтересовался, нельзя ли удлинить цепь между двумя кривыми загогулинами, а то перехватывать их неудобно, и Скилу в третий раз по затылку влетает; Охотник посмотрел на Упурка, посмотрел на цепь, тихо застонал и натянул мокрый берет по самые уши. А когда Скила уже мутило от бесконечного хождения по катакомбам, и он в унынии не сразу приметил вооруженную компанию, сидящую у грязной стены и ожидавшую явно их – то Девона и к ним полез со своими головоломными вопросами, и, пока Сырой Охотник шептался с главным, Упурок уже скармливал вконец ошалевшим Подмастерьям свою редиску, и те послушно жевали, и слушали, и кивали, и…
Скила удивило, что встретившиеся им в дальнейшем люди – сопровождающие, приносящие еду, забиравшие одежду – все они были отнюдь не старше самого Скила, разве что на пару-тройку лет, и только лица их выглядели серьезными и хмурыми не по возрасту. Один Охотник казался постарше, да и то ненамного. Впрочем, возраст делу не помеха, и Скилъярд послушно скрипел штанами, натирался пахучими мазями, позволял укладывать волосы в несообразно высокий кокон; и лишь неопределенность положения все время мучила молодого трупожога: кто же они – незваные гости или почетные жертвы? Или и то, и другое? Или…
Скил сунулся было к Девоне, но тот оказался слишком занят для разъяснений: вертелся перед бронзовым диском, перенюхал все коробочки и вообще чувствовал себя явно в своей тарелке. А на озабоченный вопрос о том, что же все-таки их ожидает, Упурок звонко хлопнул себя по кожаной ляжке и радостно завопил: «Играть будем, Скилли! Кушать подано!» – и Скил с интересом обнаружил у себя на физиономии незнакомую глуповатую ухмылку.
А потом снова завиляли нескончаемые переходы, и угрюмый конвой из мальчишек с отсыревшими навечно лицами, и ледяная сосущая тяжесть внизу живота, и жаркое сопение на затылке, а тут еще проклятые штаны никак не хотели расстегиваться…
Глава одиннадцатая
– Девона… а, Девона?…
Упурок медленно повернулся и посмотрел мимо Скилъярда отсутствующим взглядом. Ну и ладно, хорошо хоть вообще услышал – а то как уставился по возвращению в бронзовый диск, так и не отрывался до сих пор от собственного отражения, словно ответа ждет… Из блестящей глубины диска рельефно проступало твердое окаменевшее лицо, плотно сжатые губы, тяжелая складка, залегшая между сдвинутыми бровями… Чужое лицо. Плохое лицо. Совсем плохое. Скил поежился. Он не хотел, чтобы это отражение отвечало.
– Слышь, Девона, а он ведь не помер!
– Кто?…
Не слышит. Не хочет слышать. Ждет ответа из хмурого омута. И рот, как трещина…
Мастер
Растянутые связки вибрировали под осторожными пальцами; и ему пришлось немало повозиться, прежде чем человек, раскинутый навзничь на грубой деревянной скамье, застонал и открыл глаза.
Увидя склоненное над ним хмурое бородатое лицо, человек судорожно дернулся и зажмурился.
– Не бойся, – сказал Он. – День закончился. Уже вечер. Не бойся – и лежи тихо.
Он никогда не произносил таких длинных фраз, и эта далась ему с трудом.
– Палач… – пробормотал человек.