Роман Олдингтона «Дочь полковника» некогда считался одним из образцов скандальности, – но теперь, когда тема женской чувственности давным-давно уже утратила запретный флер, читатели и критики восхищаются искренностью этого произведения, реализмом и глубиной психологической достоверности.
Мужчины погибли на войне, – так как же теперь быть молодым женщинам? Они не желают оставаться одинокими. Они хотят самых обычных вещей – детей, семью, постельных супружеских радостей. Но… общество, до сих пор живущее по викторианским законам, считает их бунтарками и едва ли не распутницами, клеймит и проклинает…
Часть первая
1
Джорджина Смизерс, дочь полковника Фредерика Смизерса и Алвины, его супруги, единственный их ребенок, не умерший в нежном возрасте, была расстроена и сердита. Конечно, мама – хозяйка забывчивая, хотя в молодости, обожая лисью травлю, ни разу не забыла и не спутала, когда и где съезжались охотники. Но редко выпадала неделя, чтобы она вспомнила все, что следовало купить или сделать для дома. И чем дольше она жила, чем меньше у нее становилось забот, тем больше она забывала. И в эту субботу Джорджи лишь сию минуту обнаружила, что мама забыла не только про фунт датского масла и сухой крем Бэрда, но и про новозеландскую баранью ногу, обойтись без которой было уж никак нельзя. Теперь Джорджи предстояло либо все воскресенье слушать ворчание отца, для поддержания в себе военного духа евшего по-прежнему только мясо, а также жалобы кузена Роберта (живущего у них родственника Алвины, эдакого постаревшего Уилла Уимпла,
[1]
чаще именуемого просто «кузен»), кушавшего сливы только с кремом, либо сесть на велосипед и проехаться семь миль до Криктона и семь обратно.
В двадцать шесть лет Джорджи вопреки угрызениям своей англиканской совести начинала испытывать смутную обиду, что ее назначение в жизни – быть маминой дочкой на посылках и милой папиной помощницей. Джорджи чтила отца и матерь своих, и особенно отца, такого душку, все еще галантного с девицами и дамами, кроме собственной жены. Но если ты занята – например, обметываешь швы новой нижней юбки или читаешь очередной выпуск захватывающего романа, – трудно сохранить безмятежность духа, когда тебя отрывают и гонят в Криктон. К тому же она терпеть не могла ездить на велосипеде. Людям с их положением следовало иметь автомобиль, пусть даже «форд» или самый маленький «остин». И неудивительно, что, надевая перед зеркалом шляпу, Джорджи поймала себя на том, что сердито хмурится.
Конечно, она не была занята ничем особенно интересным, да и вообще ничем, а просто сидела в гостиной перед тлеющим поленом в камине, который порой начинал неприятно дымить, стоило ветру разыграться в трубе, и, сложа руки, думала, каким тоскливым бывает январь после окончания рождественских праздников. И все-таки приятно располагать собственным временем, пусть даже для не очень веселых мыслей. К тому же в любую минуту может произойти что-то волнующее, хотя, как честно признала Джорджи, смущенная собственным бунтом, случалось это крайне редко. Но ведь может прийти с визитом новый священник из Клива – а ей так хочется познакомиться с ним! Или заглянет Китти Колберн-Хосфорд договориться о сборе девочек-скаутов. А потому она имела право почувствовать досаду, когда папа открыл дверь и по его лицу она сразу поняла, что мама опять про что-то забыла.
По безмолвному соглашению, как это принято в семейной жизни, родители, когда надо было отдать распоряжение Джорджине, служили друг другу ординарцами. Если полковнику требовалось, чтобы Джорджи убрала его комнату (особая честь, ласково оказываемая ей одной), или если он умудрялся так запутать леску, что распутать ее могли только женские пальчики, в комнату амазонкой влетала Алвина: «Деточка, ты нужна папе! Скорее беги к нему». Если же Алвина что-то забывала, ей приходилось отрывать Фреда от какого-нибудь его занятия, чтобы он явился вестником радости. Как бы они ни ссорились и ни расходились во мнениях – а этому конца края не было, – в такой услуге они друг другу не отказывали практически никогда.
2
Сагу о Смизерсе, Муза, поведай, спой мне куплетик о сыне Мейворса.
Черные туманы спускаются с горы. Духи убитых стенают в ветре. Подайте мне арфу, пусть струны трепещут! Нет более Оскара, погибли сыны Фингала.
Аристократична ли фамилия Смизерс?
[4]
Возможно, она значится в «Дебретте»
[5]
и несомненно внесена в Золотую книгу армейских списков. Тем не менее она ближе безвестным трехстам, оборонявшим Фермопилы, чем нью-йорскским Четырехстам семействам, этим crème de la crème.
[6]
Правда, Смизерс тяготеет более к честным ремеслам, чем к блеску герцогских и графских корон, но два поколения в армии способны сотворить чудо. Полковник Смизерс был, бесспорно, джентльмен. Когда он шел военно-подагрической походкой, чуть вразвалку, на ногах его звенели невидимые шпоры, и даже дома вставали по стойке «смирно», а деревья отдавали честь. Отдаленный мотивчик шарманки тотчас преображался в гренадерский марш. Смизерс был воплощением истинного армейского духа.
Фред Смизерс увидел свет на воинском транспорте вследствие небольшого арифметического просчета то ли маменьки Смизерс, то ли богини Луцины.
[7]
В детстве он никакими особыми способностями не поражал, но родители с гордостью подмечали в нем явную склонность к военной карьере. Он при первой возможности сбегал от латинских склонений и спряжений к ручьям, в долины, на холмы. «Градус ад Парнассум»
[8]
внушал сему британскому Ипполиту
[9]
невыразимое отвращение. Атрибутами его божества были винтовка и шомпол. С той тонкой градацией чувств, присущей лишь прирожденному охотнику-спортсмену, он умудрялся любить лошадей и собак нежнейшей любовью и вести беспощадную войну с дикими обитателями лесов, лугов и речек от куропаток до форелей, а в более поздние годы – от тигров до лисиц. Однако с тех пор, как миновала золотая пора детства и рогаток, он больше никогда не сражал синиц и не покушался на жизнь заматерелых котов, сколь ни обильна и ни соблазнительна была эта дичь. Он свято соблюдал все благородные требования охоты и травли: кротких и робких косуль бил из ружья с телескопическим прицелом; кабанов колол пикой, пренебрегая более нежными и сочными хрюшками родных вересков; над кряквами изволил чинить расправу дробью пятого номера, но к лисицам, пусть они и родственницы собак, брезговал прикасаться и предоставлял расправу с ними братоубийственным зубам.
3
Супруга и дщерь полковника Смизерса смотрели на посещение церкви самым подобающим образом – как на долг и в то же время удовольствие. Некоторая тягостность этого долга (тщательно скрываемая) подслащивалась для них возможностью разглядывать модные платья, обмениваться приветствиями с соседями, а то даже и приглашениями. Полковник не разделял их благочестивого усердия. Пора парадов, в том числе и церковных, для него миновала. Впрочем, было бы несправедливо назвать
его
свободомыслящим. Строгий блюститель военной дисциплины, он с подозрением относился к любой свободе,
а
его воздержание от мыслительных процессов не было аскетическим только потому, что процессы эти никогда не доставляли ему никакой радости. Если он иногда и посещал церковную службу, то, подобно сэру Хоресу, лишь для поддержания по-своему полезного института. Когда же Церковь не спешила исполнить свой патриотический долг? Когда же она не ополчалась на беспорядки и вредные требования рабочих агитаторов?
Преподобный Генри Каррингтон, магистр искусств, уже имел некоторый опыт с новыми приходами. Когда он только приехал в Клив, то ничуть не удивился, что в первое воскресное утро церковь оказалась почти полна. Он не поспешил сделать вывод, что ему досталась паства, отличающаяся редким религиозным рвением. Правда, отчасти он оказался тут потому, что его приверженность доктрине «низкой» церкви должна была послужить противоядием от замашек прискорбно «высокого» англокатолика (порожденного конгрегационализмом), который оскорбил благочестие части прихожан, куря во время службы ладаном, повесив в церкви распятие и называя причащение «мессой». Нет, мистер Каррингтон прекрасно понимал, что заполненные скамьи объясняются просто желанием взглянуть на нового священника. Монотонность сельской жизни Клива, Мерихэмптона и Падторпа мало чем разнообразилась. Кроме субботнего футбола или крикета на дорогостоящем спортивном поле сэра Хореса да редких концертов, на которых местные таланты изощрялись в гнетущей сентиментальности и еще более гнетущем юморе, занять досуг было нечем – только томиться бездельем, спать и сплетничать. Новый священник дал, так сказать, приходу поразвлечься после долгих-долгих дней тягостного однообразия.
Когда под лязгающий звон единственного колокола Алвина с Джорджи вошли в церковь, там стояла студеная благопристойная тишина. Никто не стучал подошвами, не толкался, не плевался, не скрипел стульями, не шептался громогласно – ни намека на кощунственные нарушения благочиния, на языческую суматоху, которую все еще можно наблюдать в епархиях южной Европы под властью римских суеверий. Тут вы вступали в Дом Господа, и дух Нокса
Искания были чужды душе Джорджи Смизерс. Вопросы «как?» и «почему?» или «откуда?» и «куда?» ее никогда не смущали. Она их вообще не ведала. Ее естественная детская любознательность была успешно искоренена штампованными ответами, мягким неодобрением, ласковыми, но беспощадными насмешками. При взгляде на великолепие безоблачного ночного неба Джорджи не полагалось благоговейно шептать: «Безмолвие этих бесконечных глубин поражает меня ужасом!» или даже: «Вот величайшая из загадок!» Ей бы сразу дали понять, что она ломается или говорит глупости. Не ломаться и не говорить глупостей, это значило бы, например, сказать: «Ой-ой-ой! Поглядите-ка на эти мигалки-мерцалки, до чего же они сегодня ярко блестят, верно?» Именно так и подобало – принижать.
4
Когда сэр Хорес Стимс вступил во владение своим поместьем, он пришел в ужас, увидев, как приходский священник возвращается со станции в обыкновенной фермерской тележке. Это был злополучный пастырь Мерихэмптона, чей приход приносил в год девяносто фунтов, пополнявшиеся тридцатью фунтами из фонда, учрежденного королевой Анной для помощи беднейшему духовенству. Поскольку пастырь Мерихэмптона был женат, имел троих детей и не хотел, чтобы они голодали, он с мужественным благоразумием арендовал участок земли и сам его обрабатывал. Но с какой стати сэр Хорес окаменел от ужаса? Ведь служители божьи, начиная от святого Петра (рыбака) и святого Павла (мастера-палаточника) и кончая современными монашескими орденами, трудились руками своими, и это ничуть не убавляло им святости. Но в системе мироздания сэра Хореса духовенство было лишь составной частью хитроумного механизма сохранения богатых богатыми, и по его мнению от духовных лиц, трудящихся в поте лица своего, толку было много меньше, чем от тех, кто соблюдал джентльменский декорум. Со свойственной ему энергией сэр Хорес быстро нашел выход из положения. Он убедил престарелого и относительно богатого пастыря Падторпа удалиться на покой, а затем отремонтировал дом при церкви, получил разрешение объединить два прихода, так что доход священника поднялся до 310 фунтов в год, к которым он присовокупил еще 90 фунтов ежегодно при условии, что занятия сельским хозяйством будут оставлены. Они были оставлены с облегчением, но затем пастырь двух приходов с горечью обнаружил, что сменил труд фермера на унизительную кабалу, – сэр Хорес намеревался вернуть потраченные деньги монетой пресмыкательства.
Оставался Клив, где приход приносил несколько больше – около 150 фунтов. Сэр Хорес добавил к ним еще сто и отдал приход бывшему конгрегационалисту, из которого можно было веревки вить, потому что бедняга не знал, куда ему деваться. Но в силу аристократической традиции никому не нравился священник-неджентльмен, и уж тем более пытавшийся замаскировать свое плебейское происхождение всякой англокатолической ерундой, какой только успел набраться. И он ни от чего не предохранял, так как рабочий люд ходил в методистскую молельню, откуда того и гляди мог угодить в лапы либералов. Местное же благородное сословие либо вовсе обходилось без церковных служб, либо отправлялось в Мерихэмптон. Сэр Хорес огорчился, но духом не пал. Он добился, что англокатолического конгрегационалиста куда-то перевели… и обнаружил, что не может найти ему замены. Двести пятьдесят фунтов вкупе с сэром Хоресом отпугнули немногих претендентов на приход. В конце концов сэр Хорес спас положение, – а себе 100 фунтов в год, – назначив Каррингтона, вдовца с собственным состоянием.
Насколько миссис Исткорт соблюдала точность в своих тонких инсинуациях? Был ли он профессиональным актером? Ну-у, в студенческие годы в Оксфорде он был членом драматического общества и дискуссионного клуба, благодаря чему приобрел (и сохранил) хорошо поставленный голос. И действительно, он был дважды женат – но оба раза на женщинах незапятнанной репутации. Одна умерла родами вместе с ребенком, другая не так давно погибла в автомобильной катастрофе. Каррингтон отказался от многообещающей карьеры – его вот-вот должны были сделать каноником – и удалился в деревню, в надежде на скорое воссоединение со своими женами там, где нет ни воздыханий, ни браков.
Когда Марджи Стюарт позвонила ему утром в понедельник и пригласила его на чай, он тут же согласился. Этим Марджи навлекла на себя град бесполезных упреков мистера Брока, доведенного до отчаяния. Но Марджи, раз уж она все равно испортила день, с опрометчивым великодушием пригласив мать и дочь Смизерс, решила с помощью этого чая разом покончить со всеми местными занудами. Потерпеть разок и обеспечить себе покой на ближайшие приезды.
Мистер Брок истошно вопросил:
5
Сырые ветры с Атлантики гнали и гнали нескончаемые дождевые струи. Сквозь летящую пелену туч смутным мокрым пятном пробивалось слабое северное солнце, но его свет тут же преображался в тусклые сумерки. Неясно поблескивали асфальтовые шоссе, и редкие автомобили опасливо ползли, словно на четвереньках. Проселки превратились в лужи среди размокшей глины с промоинами на уклонах и россыпью камешков на ровных местах. Заботливый отец семейства, не упускающий случая сообщить своим детям полезные сведения, мог бы с пользой провести дождливые часы, объясняя геологические законы, управляющие этой миниатюрной эрозией. Но Джорджи не пополнила своего образования, пока спускалась по дороге к дому священника, закованная с ног до головы в броню из тонкого клеенчатого плаща, блестящих галош и зонтика, по которому отбивали унылую дробь сыплющиеся с вязов крупные капли. Ранние сережки покорно помахивали на ветру овечьими хвостиками, но их канареечно-желтый цвет стал теперь серым. Юные, еще в морщинках, листки первоцвета, неумышленно вторгшиеся во владения сэра Хореса, выставляли напоказ свою удивительно искусственную зелень. У всех прошлогодних ягод шиповника с красных носов свисали капельки, точь-в-точь, как у самой Джорджи. Весь мир состоял из сырости, дождевых струй и скользкой глины.
Хотя Джорджи была, увы, глуха или слепа к наглядным проповедям природы, настроение ею владело скорее религиозное, и она ощущала, что во всем есть своя хорошая сторона. Шла она торопливо, наследственным военным шагом, рассеянно сжимая ручку зонта с совершенно излишней силой. Голову она слегка склонила набок в задумчивости, которая уносила ее в сторону какой-то дальней нирваны. Она думала о том, что скажет мистеру Каррингтону, и пыталась вообразить, что он скажет ей. Проселок слился с улицей. Эркер миссис Исткорт, словно по замыслу некоего великого тактика сплетни, был расположен так, что открывал максимум обзора, обеспечивая максимум укрытия. Недобрые люди, которые встречаются повсюду и даже среди соседей благожелателънейших Исткортов, поговаривали, что миссис Исткорт, садясь вязать у окна в святом смирении перед своими немощами, располагала занавеску таким образом, что со своего наблюдательного поста могла обозревать все селение. Джорджи отвернула голову от дома Исткортов и миновала его почти бегом. Спицы продолжали механически вязать, но очки миссис Исткорт мало чем уступали цейсовскому телескопическому перископу. Она следила за Джорджи на дороге, провожала взглядом глянцевитые очертания ее плаща, пока та быстро шла вдоль высокой живой изгороди из остролиста, окружавшей дом священника, и успела заметить, как над калиткой мелькнул складываемый зонтик. Юркнув в калитку, Джорджи вздохнула с неосознанной радостью и позвонила. На этот раз ей все-таки удалось пробраться незаметно мимо этой хитрой подлой старухи! И как раз в ту же секунду миссис Исткорт голосом беспредельной материнской нежности позвала сына:
– Мааар-тиин!
Разумеется, миссис Исткорт дала сыну имя святого, прославленного милосердием.
– Что, мама?
Часть вторая
1
В погожие воскресные утра, если только было не очень холодно, мистер Том Джадд выходил совершить небольшую, исполненную достоинства прогулку. Если небо и после чая было ясным, а воздух достаточно теплым, мистер Джадд выходил прогуляться еще раз, уже с миссис Джадд и детьми. Однако утро было священным временем соблюдения мужского достоинства и приготовления обеда – последнее, разумеется, женщинами. Если же воскресное утро было холодным или сырым, мистер Джадд оставался в постели с присущим ему достоинством.
Церковь мистер Джадд посещал редко, а молельню – никогда. Ходившие в молельню не были по его предположениям друзьями пива, сам же мистер Джадд, лишь этим напоминая Босуэлла, любил пропустить кружечку в приятном обществе. Однако никто, ни его духовные пастыри, ни светские наниматели, не осмеливался осведомиться о религиозных взглядах мистера Джадда. В мистере Джадде ощущалось достоинство, сверхэмерсоновское доверие к себе,
[31]
не допускавшее никакой фамильярности, никаких посягательств на его личность. Даже мобилизационные власти почувствовали это, и до конца войны он оставался незаменимым и неподлежащим призыву. Такое избавление от жестокостей военной службы укрепило достоинство мистера Джадда и усугубило ясность и хладнокровность суждений, тогда как менее взысканные судьбой люди были склонны терять контроль над собой и предаваться пусть справедливому, но, к сожалению, бессильному гневу.
Внешне мистер Джадд походил на прямоходящего, чистоплотного и умного кабанчика. Невозможно определить, было ли это защитной маскировкой, стремительно выработавшейся в его роду в согласии с дарвиновским принципом приспособления к окружающей среде, или же саксы, предки мистера Джадда, от долгого общения со свиньями сами обрели свиноподобность. В любом случае он был истым нордическим блондином. Его щетинистые золотые волосы были коротко острижены, в голубых глазках рассудок мерцал, точно бешенство северных воинов, а линия, проведенная вертикально вниз от вздернутого кончика его курносого носа, угодила бы в глубину плотного округлого брюшка.
Тайна значительности мистера Джадда объясняется просто. Он был старшим мастером и внушительной частью мозга небольшой фабрички в Кливе. Без него – или кого-нибудь вроде него – все предприятие быстро пошло бы прахом. Но весьма маловероятно, чтобы кто-нибудь еще стал бы работать с такой спокойной энергией и деловитостью за три фунта в неделю и десятифунтовую премию к рождеству. Мистер Джадд заведовал производством и был оптимистом. Остальную часть мозга обеспечивал его счетно-финансовый друг, мистер Рейпер, заклятый пессимист, который мужественно боролся с ежегодным уменьшением прибылей. Мистера Джадда счетные книги не интересовали: его обязанностью было производить товар; мистера Рейпера не интересовало производство: его обязанностью было аккуратно вести бухгалтерский учет и ценой сверхчеловеческих усилий добиваться положительного сальдо. Но вдвоем эти деревенские Гог и Магог
По неписаному и необлеченному в слова договору мистер Джадд в эти воскресные утра почти всегда встречал на прогулке мистера Рейпера, и дальше они шли вместе, ведя серьезную беседу. Подобно университетским профессорам и кадровым офицерам они в этих случаях никогда не говорили о делах, а посвящали прогулку умственному и нравственному усовершенствованию. Вот почему как-то в воскресенье на исходе апреля они шествовали рядом по недавно заасфальтированному шоссе между Кливом и Мерихэмптоном, игнорируя поток автомобилей, в день господень превращающих сельские дороги в миниатюрные Пикадилли. Мистер Рейпер гулял в будничном черном сильно поношенном костюме. Цифры в счетных книгах до того терроризировали беднягу, что он боялся тратить собственные деньги. Худое веснушчатое озабоченное лицо рассекала линия прямых, хотя и клочковатых усов, которым, видимо, удалось некогда свершить чудо партеногенеза, ибо стекла его очков сверху опушали две точно такие же полоски волос, только поменьше. Шел он, нервно заложив за спину бледные веснушчатые руки, – озабоченный Наполеон сельской промышленности. Зато мистер Джадд был одет, как царь Соломон во всей славе его. Великолепный сочно-коричневый готовый костюм в четкую салатную полосочку, несравненные цвета загара штиблеты, которые вовсе не скрипели, но возвещали о его приближении, псевдопальмовая трость с набалдашником поддельного агата, фетровая коричневая шляпа на номер больше, чем следовало бы, и пенковая трубка, поражающая экстравагантными размерами мундштука из искусственного янтаря. По округлостям его жилета извивалась большая и, может быть, золотая цепь, демонстрируя почтительно и изумленно взирающему миру два брелока и соверен с профилем королевы Виктории в прихотливой оправе.
2
Если мисс Джадд предалась греховной страсти в жажде стать предметом общего внимания, она не ошиблась в расчете. Следующие несколько дней в округе только о ней и говорили. Пади она жертвой зверского убийства, соверши поджог, ограбь королевскую почту, получи наследство от богатого новозеландского дядюшки или окажись нежданно-негаданно ludus natureae,
[36]
сельской Салмакидой,
[37]
двухголовой свиньей, волосатой девой – толков ходило бы немногим больше. Лишь такие нечеловечески сенсационные свершения могли бы принести ей известность похлеще, чем слухи, что она готовится стать матерью без надлежащего любезного разрешения светских и духовных властей.
Кого человек соединил, никакой бог да не разлучит.
Что способно яснее свидетельствовать о жадной тяге к жизни, о поэтической потребности срывать покровы привычности с обыденных явлений, столь характерной для обитателей этих трех приходов, чем их жгучий интерес к совершенно как будто бы нормальной беременности? Сторонний наблюдатель, изъеденный нынешним духом скепсиса и циничного безразличия (столь излюбленного авторами желтопрессных филиппик против католических прелатов), сей пресыщенный житель столиц, возможно, был бы несколько удивлен теми нескончаемыми пересудами, порожденными таким будничным, таким естественным, таким повсеместным событием, примеры коего встречаются постоянно и в самых темных глубинах исторических времен.
Мистер Рейпер поделился захватывающей новостью с миссис Рейпер; миссис Рейпер поделилась ею с миссис Этвуд (которая брала стирку, так как мистер Этвуд частенько и буквально и фигурально напивался в лежку); миссис Этвуд поделилась ею с супругой почтмейстера, а та под секретом сообщила ее почтмейстеру, а тот бросился с ней к почтальону, который отправился разносить ее вместе с письмами.
Миссис Исткорт проведала про нее прежде всех, то ли благодаря таинственной вергилиевской богине Сплетни, то ли с помощью какого-нибудь расторопного бесенка, услугами которого можно заручиться, написав и подписав кровью ужасный договор с Князем Тьмы – естественно, в твердом уповании, что в нужную минуту его признает недействительным Юридическая Комиссия при Тайно Совете Иеговы Августа и Иисуса Цезаря.
3
Хотя кузен в свое время был спортсменом и остался образцом британского джентльмена, он каким-то образом был обделен той физической красотой, которая по божественному праву положена обеим этим вершинам человеческого совершенства. Быть может, как и очень многие ему подобные, он просто в зрелые годы обрюзг, а виски подкрасило его лицо. Голова у него походила на розовое яйцо, установленное на твидовом яйце побольше. Руки и ноги бугрились ожиревшими мышцами. Лицо его было ярко выраженного аристократического типа, столь утешительного для ницшеанствующих поклонников евгеники. Нижние веки нордически голубых глаз были припухлыми, как у ищейки, а выбритые брыластые багровые щеки отвисали почти как у того же более благородного животного. Клочковатые пшеничные усы, предательски подкрашенные – не нашлось благодетеля, который порекомендовал бы ему пить из кружек, безопасных для этого украшения верхней губы, уныло свисали над мятым ртом, который он с поразительным упорством держал слюняво полуоткрытым. Его аристократически крупные кисти были почти такими же волосатыми, как у айна.
Кузен, он же Роберт Смейл, гордился своей голубой кровью. Он был чистопороден. Ни капли смешанной крови в его жилах. Хорошая порода, любил он повторять, сразу видна в человеке и животном, в лошади, гончей и женщине. Ничто не сравнится с истинной леди, у подлинной мэм-сахиб соперниц нет. Кузен был младшим сыном одного из Смейлов старшей ветви. Знатоки генеалогий все еще не могут прийти к согласию относительно происхождения этой аристократической, хотя и не озаренной титулом фамилии. Некоторые утверждают, что некогда она писалась Смерк, затем в сороковых годах прошлого века преобразилась в Смайл, а с девяностых стала Смейл. Другие придерживаются мнения, что изначальная форма была «Смел». Но так или иначе, кузен был истый джентльмен с небольшим унаследованным состоянием, которое благодаря неподражаемому умению запутывать дела он свел к полуторастам фунтам годового дохода. Он влачил образцово бесполезную жизнь, подолгу гостя то у одного, то у другого члена семьи, более обеспеченного, чем он. Но почти все эти родственники отошли в мир иной, предварительно поспособствовав удлинению среднестатистической продолжительности жизни. И теперь он навсегда водворился у Смизерсов полуплатным гостем. Смизерсы гордились этим, потому что его чистокровность подчеркивала благородство их собственного происхождения.
Если бы им занялись вовремя, из него мог бы выйти очень недурной плотник или каменщик. Каким образом такое случается в семьях без единой капельки смешанной крови, объяснить невозможно, но факт остается фактом: в кузене захирел несостоявшийся ремесленник. Как прирожденный джентльмен с независимыми средствами, он коммерческой выгоды из своих склонностей и сноровки не извлекал. Зато удочки, мух и блесны он изготовлял для себя собственноручно; собственноручно ловил голавлей, окуней и щук; сам делал из них чучела, как заправский таксидермист, и весьма реалистично подвешивал их в стеклянных ящиках собственной конструкции с картонными задниками, которые собственноручно расписывал подводными пейзажами с камешками и водорослями. Лошадиные копыта он превращал в пресс-папье, и именно благодаря ему юный Исткорт приобщился к искусству выжигания кочергой по дереву – столь общее восхищение вызвал его шедевр – копия фритовского
Свое существование он влачил с грузной медлительностью замученных работой батраков и землекопов, но был лишен их грубого простодушия. Собственная его грубая бесчувственность облекалась в форму тяжеловесного и бесцельного поддразнивания. Заходить слишком далеко с Алвиной он остерегался: как-никак она была кровной родственницей Смейлов, а к тому же у него не хватало быстроты, чтобы парировать ее ответные колкости. Зато с полковником и Джорджи он давал себе полную волю и ронял шуточки с олимпийских высот хрипловатым голосом сквозь джентльменскую кашу во рту. Большой любитель вкусно поесть, он по мере сил заставлял Алвину быть тут на высоте. Кузен любил начинать день с обильного завтрака – жареная или копченая рыба, яичница с грудинкой, поджаренный хлеб с мармеладом и неограниченное количество душистого крепкого сладкого чая. Заполнив желудок этой гнусной варварской смесью, он обретал силы для дневных трудов.
Поддразнивание Джорджи или Фреда во время еды превратилось в почти обязательный обряд. Джорджи, разумеется, принимала прохаживания по своему адресу в должном спортивном духе, и все же, вопреки такому превосходнейшему воспитанию, она еще не достигла той степени бесчувственности, когда грубые уколы перестают ранить. Кузен последним в трех приходах почуял, что между Джорджи и Каррингтоном существует что-то вроде безмолвной симпатии, но уж когда он до этого дознался, то принялся обсасывать столь благодатную тему без всякого милосердия. Обороняясь от кузена, полковник неизменно поглощал утреннюю трапезу под прикрытием газеты. Однако Алвина, разливавшая чай, прямая как палка, лишала такого утешения и Джорджи и себя.