Мама моя, Зиновья Генриховна, называла себя вдовой погибшего офицера. За годы, что я ее знал, а это продолжалось больше тридцати лет, она совершенно не менялась. Теперь я понимаю, что она мало изменилась и с детства своего. Однажды, в лет восемь, она подумала, что неудобно занимать много объема в пространстве, и перестала расти.
— Ой, что вы, что вы? — говорила она в очереди за хлебом или в собесе за пенсией. — Можете не подвигаться, мне и так места хватит.
И ей, действительно хватало места везде — и в комнатушке без окон в доме на Соборной площади, где не было ни печки, ни парового отопления. В самом центре вобщем-то благополучного города, в середине двадцатого века, она жила без газа и электричества. И даже не догадывалась, что все это изобретали для нее тоже. Между двумя стеклянными дверями, отделяющими комнатку от улицы с гранитной, смахивающей на морскую зыбь, мостовой, по которой громыхали машины, весело шепелявили два примуса, похожие на спорящих одесситок, то и дело успокаивающих друг дружку неистребимым в городе словом «ша».
— Ша! Ша! Что вы так горячитесь?
Ей не тесно было в трамвае номер два, а потом, после пересадки на Куликовском поле, в трамвая номер восемнадцать, которым она ехала в гости к своему брату Мише на вторую станцию Большого Фонтана. И в трамвае тоже она говорила, когда ей уступали место, принимая ее за старушку и одновременно ребенка: