Шаг за шагом

Омулевский Иннокентий Васильевич

Федоров (Иннокентий Васильевич, 1836–1883) — поэт и беллетрист, писавший под псевдонимом Омулевского. Родился в Камчатке, учился в иркутской гимназии; выйдя из 6 класса. определился на службу, а в конце 50-х годов приехал в Петербург и поступил вольнослушателем на юридический факультет университета, где оставался около двух лет. В это время он и начал свою литературную деятельность — оригинальными переводными (преимущественно из Сырокомли) стихотворениями, которые печатались в «Искре», «Современнике» (1861), «Русском Слове», «Веке», «Женском Вестнике», особенно же в «Деле», а в позднейшие годы — в «Живописном Обозрении» и «Наблюдателе». Стихотворения Федорова, довольно изящные по технике, большей частью проникнуты той «гражданской скорбью», которая была одним из господствующих мотивов в нашей поэзии 60-х годов. Незадолго до его смерти они были собраны в довольно объемистый том, под заглавием: «Песни жизни» (СПб., 1883).

Кроме стихотворений, Федорову, принадлежит несколько мелких рассказов и юмористически обличительных очерков, напечатанных преимущественно в «Искре», и большой роман «Шаг за шагом», напечатанный сначала в «Деле» (1870), а затем изданный особо, под заглавием: «Светлов, его взгляды, его жизнь и деятельность» (СПб., 1871). Этот роман, пользовавшийся одно время большой популярностью среди нашей молодежи, но скоро забытый, был одним из тех «программных» произведений беллетристики 60-х годов, которые посвящались идеальному изображению «новых людей» в их борьбе с старыми предрассудками и стремлении установить «разумный» строй жизни. Художественных достоинств в нем нет никаких: повествование растянуто и нередко прерывается утомительными рассуждениями теоретического характера; большая часть эпизодов искусственно подогнана под заранее надуманную программу. Несмотря на эти недостатки, роман находил восторженных читателей, которых подкупала несомненная искренность автора и благородство убеждений его идеального героя.

Другой роман Федорова «Попытка — не шутка», остался неоконченным (напечатано только 3 главы в «Деле», 1873, Љ 1). Литературная деятельность не давала Федорову достаточных средств к жизни, а искать каких-нибудь других занятий, ради куска хлеба, он, по своим убеждениям, не мог и не хотел, почему вместе с семьей вынужден был терпеть постоянные лишения. Сборник его стихотворений не имел успеха, а второе издание «Светлова» не было дозволено цензурой. Случайные мелкие литературные работы едва спасали его от полной нищеты. Он умер от разрыва сердца 47 лет и похоронен на Волковском кладбище, в Санкт-Петербурге.

Роман впервые был напечатан в 1870 г по названием «Светлов, его взгляды, характер и деятельность».

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

1

ПОСЛЕ МНОГИХ ЛЕТ РАЗЛУКИ

Веселое да чистое такое всходило сегодня майское солнышко, точно оно умылось перед этим. Золотисто-розовые лучи его, казалось, собрали на этот раз всю свою раннюю теплоту, чтоб хорошенько пригреть землю, успевшую отвыкнуть за зиму от этой роскоши. Во влажном воздухе, насквозь пропитанном испарениями первой нежной растительности, вполне чувствовалась весна. Она наступала необыкновенно рано в нынешний год. Ушаковск, — один из лучших губернских городов Восточной Сибири, — весь был погружен еще в крепкий утренний сон. Только по главной улице его, широкой и прямой, резко раздавались, среди невозмутимой тишины, бодрые звуки пастушеского рожка, вызывавшего в поле городское стадо. По мере того как эти обычные звуки забирали все больше и больше силу, здесь и там со скрипом отворялись приворотные калитки, и запоздавшая прислуга, босиком и спросонок, лениво выгоняла на улицу хозяйских коров. Вытянув шеи и радостно мыча, они спешили присоединиться к ушедшим вперед товарищам.

Лизавета Михайловна Прозорова провела незаметно всю ночь напролет за чтением какой-то очень заинтересовавшей ее книжки и, вероятно, продолжала бы читать и еще, если б солнечный луч, ласковый как котенок, не успел изменнически проникнуть в ее спальню сквозь опущенную штору. При виде его она утомленно потянулась, взглянула мельком на часы, лежавшие возле, на ночном столике, заложила ленточкой недочитанную страницу и прошла через залу на балкон. Лизавета Михайловна так и не раздевалась с вечера.

«Как хорошо!» — подумала она вслух, вся обхваченная утренней свежестью, — и посмотрела, прищурившись, на солнце. Балкон был во втором этаже и выходил прямо на главную улицу, в конце которой стлалась теперь золотистая пыль, поднятая уходившим стадом. Вдали, над рекой, поднимался легонький, чуть заметный пар, а еще дальше — мягко выступали на горизонте волнообразные очертания гор в синевато-розовой дымке. Со всех концов города то и дело перекликались петухи, приветствуя доброе утро. Полюбовавшись вдоволь видом с балкона, Лизавета Михайловна села тут же на стул, прилегла головой на холодные перила и долго оставалась в таком положении, устремив бесцельно глаза на одну какую-то точку вдали.

О чем она думала в эти минуты? Да многое проходило теперь в ее душе. С какой-то болезненной раздражительностью старалась она уяснить себе, например, отчего это содержание только что читанной ею и, очевидно, хорошей книги являлось как бы уликой всего того, что она пережила и передумала, и в то же время стояло вразрез с этим пережитым и передуманным? Да еще, бог весть, вправе ли она — молодая, богатая, пользующаяся хорошим положением в обществе, — допытываться от жизни чего-то до такой степени темного, что она и сама не понимает еще хорошенько, чего именно, да, верно, и не поймет никогда? И будто жизнь должна непременно сложиться у нее иначе, чем сложилась у других, как, например, у ее матери, посвящавшей все свое время на заботы о хозяйстве, о детях? Нет, это все пустые капризы, — и ей, серьезной Лизавете Михайловне, матери семейства, просто не следовало бы читать подобных книжек; они только бесполезно раздражают ее мысли, не давая им никакого исхода, да отрывают ее от прямых обязанностей… Но неужели же, в самом деле, так-таки и должна прожить она, не изведав, не разрешив многого, что хотелось бы ей изведать и разрешить? Вот, например, не знала она никогда горячей, обхватывающей всю душу привязанности, кроме той, какою с избытком пользуются ее дорогие, славные детки. Но, может быть, оно и к лучшему? Может быть, эта иная, горячая любовь вытеснила бы их из ее сердца? Как! Вытеснить этих милых крошек из ее сердца? Да кому же она позволит это? Нет, нет, боже сохрани! — Ни за какую любовь в мире не принесет она никогда такой невозможной жертвы! И все-таки ей недостает чего-то. Со стыдом и болью в сердце должна она нередко признаваться самой себе, что этого «чего-то» недостает ей и тогда (даже и тогда!), когда вся она отдается горячим детским ласкам… И почему это всякий раз, как прочтет она какую-нибудь хорошую книжку, приходят к ней эти мучительные мысли? Что, если подобная книжка только ей, Лизавете Михайловне, кажется хорошей, а в сущности, она, быть может, и дурная, вредная книжка? Зачем же, в таком случае, отец ее, — этот честный, прямой и такой добрый старик, — берег подобные книги, как зеницу ока, — в своем незатейливом шкафике? Если он так дорожил этими книгами, что даже ей, избалованной его ласками, не всегда позволял играть ими, то разве могли они быть дурными? Лизавета Михайловна очень хорошо помнит, как он однажды строго пригрозил ей за то, что она вздумала потрепать которую-то из них без спроса. Через несколько минут он, правда, стал опять по-прежнему ласков, но и тут кротко заметил ей, что нехорошо так бесцеремонно обращаться с его «лучшими друзьями». Да, он употребил тогда именно это выражение. Как жаль только, что ей не вспомнится ни одного из тех оживленных разговоров, какие вел он, бывало, по поводу этих самых книжек, когда изредка навещал его какой-нибудь старый товарищ. «Ведь вот, кажется, и неглупа я, — тоскливо подумала Лизавета Михайловна, отстраняя ряд иных, набегавших в ее голову мыслей, — а одной мне ни за что не справиться с этими вопросами…»

— Ты о чем это, мамочка, тут мечтаешь? — раздалось вдруг над самым ухом Лизаветы Михайловны, так что она даже вздрогнула от неожиданности. Младшая дочь ее, Сашенька, без памяти любившая мать, на цыпочках прокралась на балкон и теперь, звонко смеясь, целуя и обнимая ее, стояла перед ней босая и закутанная в голубое шелковое одеяльце.

II

СЕМЕЙСТВО СВЕТЛОВЫХ

Светлов-отец принадлежал к числу тех редких у нас личностей, которые всем бывают обязаны самим себе и, притом, при всевозможных обстоятельствах, остаются людьми честными. Попав на службу в самое неблагоприятное для таких людей время, когда взяточничество в России чуть ли не было возведено в принцип, являясь краеугольным камнем всякой чиновной карьеры, Василий Андреевич как-то счастливо сумел обойти необходимость выть с волками по-волчьи. Во все продолжение своей служебной деятельности он ни разу не позволил себе покривить душой ради какой бы то ни было подачки. Взятку Светлов называл очень метко «кривой милостыней». И делал он это не по добродушию, не по природному, так сказать, отвращению к неправде, а по строгому принципу, хотя о принципе у нас имели в то время очень смутное понятие даже люди, считавшие себя почему-то образованными. Когда, по тогдашнему обычаю, купцы присылали Василью Андреичу, как заметному чиновнику в городе, так называемое «праздничное»: ящики чаю, головы сахару и тому подобное, — он не отказывался от этих добровольных приношений, смотрел на них просто, как на заявление почтения к нему, благодарил и принимал. Но каждый из присылавших очень хорошо знал, что не подкупит этим Светлова на всякий случай. Сам Василий Андреич на подобные подарки никогда не напрашивался, даже и намеком, не говоря уж о вымогательстве. Поэтому везде, где он ни служил, его любили и уважали, хотя втихомолку и подсмеивались над ним, как над чудаком, который, сидя возле золотого руна, с утра до вечера мозолит себе руки, чтоб заработать несколько медных грошей. Ирина Васильевна — жена Светлова, — слышавшая иногда колкие замечания на этот счет в отношении мужа, нередко и сама, под влиянием их, относилась недоброжелательно к бескорыстию Василья Андреича. «Чего ты возьмешь своей честностью-то, отец? — говаривала она ему обыкновенно в таком случае, — не возь-мешь ты, так за тебя, батюшка, другие возьмут, да еще и спасиба тебе не скажут! Вон я уже второй год свое платьишко таскаю, а подчиненные-то мои каждый праздник себе по обновке шьют». Но Светлов, по обыкновению, или молчал при таком направлении разговора, усиленно потягивая дым из своей заветной трубочки, или, выведенный из терпения женой, сердито уходил от нее в другую комнату, плюнув и проговорив: «Ну и поди, служи сама, коли я не умею!» Впрочем, как ни часто повторялись такие сцены, мир водворялся между супругами очень скоро, и Ирина Васильевна не прочь была на другой же день, при удобном случае, высказаться, что «пускай уж, мол, другие этим живут, а мы с отцом и на жалованье как-нибудь пробьемся: жизнь-то наша и вся не долга».

Василий Андреич был сын какого-то заштатного писца в захолустье и потому службу свою начал скромно, с должности копииста, — в то время еще водились такие должности. Само собою разумеется, что, открывая так незавидно свою карьеру, он не получил перед тем даже и подобия какого-нибудь образования. Грамоте выучился Светлов самоучкой, по отцовскому псалтырю, не умея до тринадцатилетнего возраста написать ни одной буквы иначе, как по печатному, хотя на пятнадцатом году поступил уже на службу. Но юноша он был не глупый, а главное — наблюдательный и сметливый. Получая семь с полтиной на ассигнации жалованья в треть (да не усомнится читатель в нашей правдивости, ибо чего же у нас не бывало когда-то на Руси), Василий Андреич сумел не только не быть в тягость бедствовавшей семье, но еще и ухитрился каким-то чудом помогать ей из этого микроскопического заработка. Правда, в то блаженное время и в том захолустье цены на жизненные припасы стояли баснословно дешевые, но все же и тогда два с полтиной ассигнациями в месяц вряд ли могли обеспечить кого бы то ни было.

Однако ж Василий Андреич не жаловался на эту скудость, переносил ее терпеливо, а сам между тем внимательно присматривался к делу, к сослуживцам и начальникам, чувствуя себя на службе как на школьной скамье, всему учась и, по возможности, все перенимая. Эта переимчивость, при твердом и несколько застенчивом характере, — черты которого преемственно передались отчасти Владимирке, отчасти его брату, — подвинула Светлова, года через три-четыре, сперва к должности помощника столоначальника в областном правлении, а потом, не имея еще чина, он был назначен квартальным надзирателем. Тут ему представилось множество случаев выказать свою расторопность и сметливость, и вскоре областной начальник заметил его. Это было как раз в то памятное время, когда первое открытое политическое брожение умов в центре России, хотя и глухо, но отдавалось и в провинции; отдалось оно, наконец, и в том захолустье, где подвизался Светлов в качестве квартального. Именно в это самое время, замеченный областным начальником, он был командирован сопровождать до окончательного пункта ссылки, за сорок верст от места его службы, трех политических преступников — декабристов. Один из них был граф с громкой фамилией; другой — блестящий придворный, носивший не менее громкое имя, — яркая звезда тогдашнего литературного мира; а третий, более скромный, принадлежал к числу самых горячих поборников своей партии. На обязанности Василья Андреича лежало, между прочим, озаботиться их первоначальным устройством на новом месте, пока они осмотрятся и обживутся. Весьма естественно, что положение Светлова было, на первый раз, самое неловкое. Действительно, что значил он, захолустный квартальный надзиратель, в сравнении с этими образованными, светскими молодыми людьми — блестящими представителями тогдашней интеллигенции? Василий Андреич инстинктивно чувствовал, что имеет в их глазах не больше веса, чем тот конвойный казак-якут, что сидит у них на козлах. На первом же роздыхе, где им пришлось пить чай, к которому вежливо пригласили и Светлова, он почувствовал такую страшную робость, такую неловкость, каких никогда не испытывал даже в присутствии высшего начальства. Была минута, когда ему до того стало жутко в их обществе, что он готов был провалиться сквозь землю от стыда за свое невежество, за свою нравственную ничтожность. Как-то забавно съежившись и поминутно конфузясь, как уличаемый школьник, Василий Андреич забрался с своей чашкой в самый угол комнаты и с лихорадочным любопытством следил оттуда за оживленным разговором своих спутников. Но как ни старался он не проронить ни слова из этой беседы, ему все казалось, что она ведется будто на каком-то совсем непонятном ему языке; он мог только различать отдельные слова, не понимая смысла самой фразы, да и слов то некоторых не понимал вовсе. Впрочем, будь сказано к чести этих людей, они, как только заметили его смущение и догадались, с какой наивной душой имеют дело, сейчас же изменили свой первоначальный, несколько надменный тон обращения с ним на простые, ласковые отношения. Светлов очень скоро почувствовал эту перемену и с той минуты старался всячески услужить им чем только мог. Обычная природная сметливость и здесь подсказала ему многое такое, о чем, пожалуй, иной бы и во всю жизнь не догадался; и здесь, как везде и всегда, он стал прежде всего присматриваться, применяться, учиться. А поучиться тут действительно было чему, да и стоило. Не успели и двух дней прожить изгнанники после приезда на место ссылки, как Василий Андреич сделался их общим любимцем, особенно после того, как раза два или три удачно над кем-то из них сострил. Они дружно расхохотались и тут же, устами одного из товарищей, весьма основательно порешили, что в голове Светлова «хранится неограненный алмаз в порядочную величину». А так как, на первое время, в этой глуши ровно не за что было приняться, то молодежи оставалось только шутить да дурачиться. Она так и делала.

— Мы, Василий Андреич, сегодня ночью намерены дать тягу отсюда, — говорил, например, за вечерним чаем изгнанник-литератор, притворяясь совершенно серьезным.

— Чего изволите? — спрашивал Василий Андреич, не поддаваясь на подставленную удочку. — Бегите, бегите, господа… А бежалка-то у вас есть?

III

ВЛАДИМИРКО СОБЕСЕДНИЧАЕТ

Около двух часов пополудни приезжий Светлов открыл, наконец, глаза и с приятностью потянулся. Александр Васильич отлично выспался и был в самом веселом расположении духа. В доме царствовала теперь невозмутимая тишина. Старики Светловы, утомленные отчасти радостью, отчасти хлопотами этого утра, тоже легли вздремнуть перед обедом; они рассчитали, что отдых даст им возможность вполне воспользоваться вечером, чтоб поговорить с сыном. Под влиянием тишины Александр Васильич только что стал впадать в раздумье, как вблизи от него кто-то робко сморкнулся. Он повернулся на другой бок и с удивлением увидел Владимирку. Мальчуган преважно восседал на кресле у письменного стола и смотрел во все глаза на брата, полуоткрыв, по обыкновению, рот. Он очень сконфузился, увидя, что брат проснулся, и стал было слезать с кресел.

— Постой, куда же ты? — засмеялся Александр Васильич.

Владимирко еще больше сконфузился, но остался на месте. Дело в том, что старики никак не могли уложить его спать в это утро. Как только сами они заснули, он на цыпочках пробрался в комнату брата, — заглянув предварительно в щелку, спит ли тот, — и все время, пока Александр Васильич спал, имел терпение просидеть, не шелохнувшись, на кресле, с любопытством разглядывая то спавшего брата, то вещицы его на письменном столе.

— Итак, Владимир Васильевич, здравствуйте! — сказал ему старший брат, еще раз засмеявшись и протягивая руку.

Владимирко робко слез с своих кресел и как-то нерешительно пожал протянутую ему руку.

IV

СВЕТЛОВ У РОДСТВЕННИКОВ

На другой день Александр Васильич с утра собрался с визитами к родственникам, которых у него оказывалось порядочное количество. Старик Светлов с этой целью предоставил в полное распоряжение сына свою только что пред тем подновленную пролетку: ему хотелось, чтобы его старший наследник показался в люди прилично. Когда, перед самым отъездом, Александр Васильич, совершенно уже одетый, вышел в залу, семья не могла наглядеться на своего новоприезжего члена: так наряден показался он ей, хотя и был, по-видимому, одет очень просто.

— Фу, каким ты аристократом, Санька! — первая воскликнула в восхищении Ирина Васильевна.

— Да ведь мы с отцом недаром же ведем свой род от какого-то якутского князька, — отшутился сын.

— Повернись-ка, парень, повернись, — говорил старик Светлов, осматривая сына сзади и спереди и проводя рукой по его изящной бархатной визитке. — Важно!

— А что такая визитка стоит в Петербурге, Саша? — полюбопытствовала Оленька.

V

ВСТРЕЧА С СТАРЫМИ ТОВАРИЩАМИ

«Впечатления бывают чище и глубже, когда они реже повторяются», — думалось дорогой Александру Васильичу. Этим он как будто хотел мысленно оправдать себя перед стариками в том отношении, что посетил во все утро только два дома. Но Светлову, видно, не суждено было ограничиться в это утро одними теми впечатлениями, какими он теперь возвращался домой. Едва миновав; две-три улицы, Александр Васильич вдруг услыхал, почти рядом с собой, громкий голос:

— Сто-о-й! Светловушка!

Не успел он обернуться в сторону голоса, как к нему подбежал, быстро соскочив с дрожек, молодой человек в парадной форме лекаря горного ведомства.

— Батюшки! Ельников! Ты какими судьбами? — закричал радостно Светлов и, в свою очередь, радостно бросился к приятелю.

Они дружно обнялись и поцеловались.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

I

ПЕРВЫЕ ШИПЫ СЕМЕЙНОЙ РОЗЫ

Как у молодых супругов бывает обыкновенно свой так называемый «медовый месяц», так точно и на долю молодежи, возвращающейся под домашний кров после нескольких лет ученья, выпадает если не медовый месяц, то по крайней мере своя «медовая неделя». Считается она, разумеется, со дня приезда. Во все продолжение этой счастливой недели родители обыкновенно только тем и занимаются, что смотрят в глаза своему ненаглядному, возвратившемуся к ним детищу, стараясь предупредить, по возможности, малейшие его желания. Все, что водится резкого или упорного в их характере и привычках, как бы стушевывается в эти дни, принимает какую-то среднюю форму; старики точно отрешаются на время от своего обычного безапелляционного авторитета, точно молодеют. Впрочем, в подобной временной уступке, кроме родительской любви, сказывается еще и как бы чувство собственника. Оно, по-видимому, странно — однако верно. Человеческой натуре вообще свойственно питать особенное расположение к новинке, хотя бы даже эта новинка предстала ей в образе другого такого же человека. Приобретя какую-нибудь вещь, мы первое время обыкновенно усиленно бережем ее, усиленно ею тешимся, пока глаз не привыкнет к новому предмету. Точно так же поступаем мы и в отношении незнакомого или давно невиданного близкого нам лица, — и как раз в такое же положение попал с приезда молодой Светлов: всю первую неделю старики только ухаживали за ним, стараясь либо не повертываться к нему своими острыми углами, либо обходить его собственные острые углы. А эти острые углы неизбежно существуют в каждом человеке по отношению к другому и так же неизбежно проявляются, едва только люди вступают в более близкие или частые сношения друг с другом. Кто внимательно следил за ходом нашего рассказа, от того не могли ускользнуть, конечно, и некоторая холодность, и то взаимное неудовольствие между Александром Васильичем и его стариками, какие успели Проглянуть у них в последних сценах. Чтоб уяснить себе такую перемену, нам придется вернуться несколько назад и сжато проследить за всем тем, что могло ее вызвать. Этим мы и займемся в настоящей главе.

Поджидая сына из Петербурга, Светловы рассчитывали встретить в нем, прежде всего, гордеца: по их мнению, он, как человек столичный и ученый, непременно должен был отнестись свысока и насмешливо к их собственной неучености, к их простенькому провинциальному быту. В этом старики положительно ошиблись и ошиблись вдвойне: то, что Александр Васильич вел себя просто, солидно, не мозоля никому глаз своей ученостью, они, обрадовавшись, приняли за явный знак будущей безусловной покорности сына их родительской воле. Таким образом, все шло отлично до первого случая, когда Александру Васильичу пришлось обнаружить, в известной степени, стойкость своего характера. Светлов, впрочем, очень внимательно выслушивал стариковские замечания и наставления, но при этом, твердо высказав свое собственное мнение, поступал по-своему. Делал он это спокойно, с достоинством и без особенной резкости, к которой бы можно было удобно придраться. Там, где дело касалось только лично стариков, Александр Васильич ни во что не вмешивался и относился с полным уважением к их убеждению. Но когда интересы их сталкивались с интересами другой личности, в ущерб этой последней, он спокойно заявлял право на уважение и к его собственному убеждению, помогая обиженному отстаивать свои законные выгоды. Стариков больше-то всего и раздражало именно то достоинство, с каким вел себя в отношении семьи Александр Васильич: они желали бы покровительствовать ему и видели в то же время, что он нисколько не нуждается в этом покровительстве; однако поведение такого рода не походило и на гордость, к которой приготовились старики. Это во-первых.

Во-вторых, как Василий Андреич, так и Ирина Васильевна, знавшие по письмам отвращение сына к коронной службе, втайне надеялись, что с приездом его они успеют общими силами победить в нем это чувство, казавшееся им одной легкомысленной прихотью. По их мнению, молодой человек из благородного звания должен был непременно служить; иначе, работай этот молодой человек хоть как вол, он все-таки оставался бы в их глазах не больше, как праздношатающимся. На занятие сына литературой старики Светловы смотрели еще менее одобрительно. «Сочинители, батюшка, все были горькие пьяницы; да и уж какое это занятие — все описывать да выставлять в насмешку», — замечала не раз Ирина Васильевна с приезда Александру Васильичу, заставая его иногда ночью за письменной работой. Василий Андреич хоть и не совсем разделял мнение жены на этот счет, тем не менее и он не одобрял таких занятий сына. «Еще попадешься, парень», — замечал ему обыкновенно старик. Но, главное, им не давали покою и огорчали их беспрестанные вопросы родных и знакомых: «Что, Василий Андреич, не определили еще сынка-то на службу?» или: «Какой у вас молодец сынок-то, Ирина Васильевна; поди, прямо чиновником особых поручений к генерал-губернатору поступит? Пора бы уж ему и послужить». «Пускай отдохнет немного с ученья», — как-то сдержанно отвечали старики на все эти замечания и невесело опускали свои седые головы. Дело в том, что они больше всего желали, чтоб их любимое детище пользовалось в родном городе общим заслуженным почетом, — это было мечтой, манией их последних лет, — а почет старики понимали только внешний, чиновный. Им, правда, то и дело приходилось слышать похвалы уму и образованию сына даже от таких почтенных лиц, на отзывы которых они вполне полагались; но все-таки крупный чин или солидный орден на шее не могли сравниться в их глазах ни с какими восторженными похвалами. Эта черта противоречила, по-видимому, и основному характеру Василья Андреича, никогда не кичившегося своим статским советничеством, и убеждениям Ирины Васильевны, часто проповедовавшей евангельское смирение, тем не менее черта эта существовала у них: она вообще свойственна людям, поднявшимся из ничего до заметного положения в обществе.

И вот, в начале третьей недели с приезда сына, старик Светлов, все о чем-то надумывавшийся перед этим, вошел однажды вечером к нему в кабинет с серьезным, несколько смущенным лицом. Александр Васильич писал корреспонденцию в Петербург.

— А я хотел с тобой поговорить делом… — сказал отец, садясь напротив сына, у стола, и сосредоточенно затягиваясь трубкой.

II

МАТВЕЙ НИКОЛАИЧ ВАРГУНИН

Прошла еще неделя.

Однажды, часов около восьми вечера, когда стариков Светловых не было дома, а молодой Светлов только что собрался куда-то идти и уже надевал в передней пальто, туда вошел, или, вернее сказать, вбежал, запыхавшись, мужчина огромного роста, в беспорядочно накинутом черном плаще. Это был именно Матвей Николаич Варгунин — тот самый, из-за которого Ирина Васильевна пролила так много слез недели за две перед этим.

— Кричите, батенька: победа! — замахал он руками Светлову, торопливо и небрежно сбрасывая на пол свой плащ.

— Победа! — закричал шутливо Светлов.

Они, смеясь, поздоровались и прошли в кабинет к Александру Васильичу.

III

РАННИЕ ГОДЫ СВЕТЛОВА

Теперь нам придется сделать значительный шаг назад и повести читателя в золотую даль детства и юности Светлова, где, как лучи в оптическом фокусе, сосредоточиваются все первоначальные условия, по направлению которых развивался впоследствии характер нашего главного действующего лица. Там, из этой золотой дали, выступят перед нами постепенно сперва фигура Светлова-ребенка, а за ней фигура Светлова-юноши, и, может быть, нам посчастливится выяснить по этим двум фигурам и ту третью, которая в образе вполне уже сформировавшейся личности выведена нами перед глазами читателя. Не без робости осмеливаемся мы приподнять таинственную завесу, отделяющую нас от этой дали; но мы обязаны сделать это…

В те блаженной памяти блаженные времена, когда у камчатского исправника Светлова родился его первенец.

Петропавловский порт, удаленный почти на двенадцать тысяч верст от Петербурга, представлял и должен был представлять весьма характерное местечко. Время, конечно, успело изменить его с тех пор во многом даже относительно наружности, но мы нарисуем его таким, каким сохранился он в памяти Александра Васильича; а в этой памяти он сохранился живо, свежо. Да и нельзя было ему, впрочем, не сохраниться в ней: слишком много резких детских впечатлений говорило о нем. В минуту послеобеденного отдыха, когда легкая дремота делает ум особенно наклонным к иллюзиям, Светлову стоит только закрыть глаза, чтоб перед ним воочию потянулись давно покинутые родные места…

И вот видит он опять, как у себя на ладони, этот прекраснейший и просторнейший в мире залив, именуемый Авачинской губой, вдали устье и при нем одиноко торчащие из воды, точно сторожа, Три брата — большие колоннообразные скалы. А ближе перерезывает залив, отделяя большую губу от малой, Кошка — песчаная отмель, словно мост, перекинутая с одного берега на другой и оставившая направо только узкий, но глубокий проход, как раз для ввода судов на зимнюю стоянку. Вдоль всей Кошки тянутся деревянные сваи, а на сваях выстроены такие же деревянные амбары для просушки юколы — вяленой рыбы, составляющей постоянную пищу камчатских собак. В жаркий летний лень она так и горит рубинами на солнце, так и сквозится, точно гроздия крупной красной смородины. Александр Васильич даже ощущает как будто самый вкус этого, когда-то так лакомого для него, рыбного блюда. Немного далее Кошки круто выступает из воды Сигнальный мыс, с мачтой на вершине и с русским, несколько раз перекрещенным, флагом на мачте. Ближе виден Перешеек, с убогим, доморощенным памятником в честь Лаперуза

Все побелело кругом: и домики, и горы, и озеро, и море до самого устья; даже ключи побелели, так что и не отличишь теперь сразу этих знакомых предметов от снежного конуса сопки, — и все это точно мелкими алмазами усеяно, блесгит и искрится, даже глазам больно. Но что сталось с петропавловскими домиками? Они словно присели и смотрят откуда-то снизу, как стаканы и чашки из гнезд дорожного погребца. Это оттого, что большие снега выпали. Проснулись в одно прекрасное утро петропавловцы и видят, что совсем занесло их низенькие жилища, так что и свету из окон не видно. Нечего делать, принялись за работу, — и к полудню в порте вместо улиц образовались снежные коридоры, а вокруг домиков выросли снежные заборы, да такие высокие, что хоть куда: пожалуй, что и не вскарабкаешься на них. Только после этого открылось правильное сообщение между жителями. «Вот и мама, — мерещится Светлову, — поехала с визитом к начальнице». Пять добрых собак в щегольских красных алыках — местной упряжи — легко и быстро мчат по снежным коридорам ее выездную повозку, благо обитые китовой костью полозья только скользят по свежему рыхлому снежку. Пред каждым домиком появились теперь ямки в снегу, а в ямках лежат привязанные к вбитым около них колышкам камчатские собаки. Иные из этих животных как-то забавно тяжело дышат, высунув длинные красные языки, — значит, только что в деле были. А вот им и юколу несет камчадал-работник, перекинув ее через плечо в виде двух переметных сум. Взбеленились собаки, так и рвутся к нему со всех ног; некоторые даже и колышки повыдергивали, утащив их за собой. А ворон-то, ворон-то сколько налетело на этот пир! и какие все жадные да смелые: из-под рук у камчадала, бестии, тащат рыбу. Подойдет как-то бочком да и схватит. Иную собака лапой дернет, а та, в свою очередь, клюнет собаку в лапу и опять за свое дело, как будто так оно и следовало, да ведь как дружно-то. Но вот вдруг зоркие глаза камчадала-работника лихорадочно загорелись; оставив в покое назойливых птиц, он весь превратился в зрение, следя за какой-то быстро движущейся фигурой по горе напротив. Это местный почтмейстер — заклятый охотник — гонится на лыжах за лисицей, благо почта только два раза в год приходит в порт…

IV

ПОЛКОВНИЦА РЯБКОВА

Ровно через два месяца после того, как Александр Васильич скромно отпраздновал у себя, втроем, близкое осуществление одной из своих задушевных мыслей, а именно: в первых числах сентября он получил, наконец, разрешение открыть бесплатную школу для мальчиков и девочек и при ней воскресные вечерние уроки для чернорабочих обоего пола. Это причинило молодому человеку много хлопот и не обошлось без содействия той «веской» петербургской руки, о которой он намекнул в известный вечер Варгунину.

Особенно немалого труда стоило Светлову уломать своих стариков переехать в большой дом; но в течение двух предшествовавших месяцев он исподволь, то шутками, то серьезными доводами, успел-таки победить их упрямство.

В большом доме Светловых вот уже два года с лишком квартировало семейство некоего полковника Рябкова. Сам Рябков — выживший из ума старик — принадлежал, по своему общественному положению, к местной аристократии, а его молоденькая жена пользовалась особенным расположением представителя местной власти; злые языки уверяли даже, что единственная пятилетняя дочь этой милой дамы имела поразительное сходство с ним. Старики Светловы тем именно и мотивировали свое первоначальное несогласие на просьбу сына, что им «неловко отказать ни с того ни с сего таким почтенным и столько лет квартирующим жильцам». Теперь, когда дело останавливалось только из-за подобной неловкости и когда пятиться от своих слов уже не приходилось, Василий Андреич решительно объявил сыну:

— Пускай к ним мать идет: дом ее, — она и распорядительница; а я, парень, ни за что не пойду страмиться, уж как ты там хошь!

Но Ирина Васильевна, услыхав такой отзыв мужа, наотрез объявила ему, в свою очередь:

V

ПРОДУМАННОЕ И ПРОЧУВСТВОВАННОЕ

Лизавета Михайловна чувствовала себя в последнее время как бы окруженной каким-то сиянием: никогда еще не жилось ей так хорошо; по крайней мере она признавалась в этом самой себе в минуты одиночества, пытливо заглядывая в глубину своей души. Впрочем, теперь у ней такие минуты случались все реже и реже: из мертвого мира умных книг она незаметно перешла в живой мир умных людей, и чем чаще появлялись эти люди в ее гостиной, тем меньше оставалось у нее времени на беседу с глазу на глаз с собственными мыслями. Но Прозорова только выиграла от этого: книгам она не имела возможности задавать своих мучительных вопросов, а если и задавала, то безответно; книги не могли ей сказать, что заключалось в них между строками, когда эти строки были не вполне ясны и давали только темные намеки. Живые люди, напротив, восполнили этот пробел ее самостоятельного развития; они смело отвечали на все, и потому им также смело можно было предложить всякий вопрос.

Первым из этих людей по влиянию был Светлов. Он, так сказать, стал ее руководителем, помимо своей и даже ее воли. Лизавета Михайловна чувствовала, как с каждым его уроком, с каждым шагом вперед ее детей, все шире и шире развертывается и ее собственный, с самого детства замкнутый, внутренний мир, с каким исполинским ростом зреют в ней самой понятия, заносимые учителем на юную умственную почву его учеников. Она замечала также и не мало удивлялась этому, что жизнь как будто получила для нее, с некоторого времени, совершенно новое значение. Мало того, Лизавета Михайловна ясно и даже с некоторым страхом увидела, что из души ее как будто бьют горячим ключом новые, неведомые ей самой, силы, готовые залить своим стремительным потоком все ее существование. Откуда взялись они, эти могучие силы? Таились ли они и прежде в глубоком роднике ее души и теперь только вызваны наружу или пришли к ней извне? На этот поглощавший ее вопрос она не могла ответить себе прямо; но что-то особенное, совершавшееся в ней в последние дни, как бы давало ей предчувствовать, что вырви из нее теперь эти силы — и жизнь ее угаснет, ни разу не вспыхнув, не осветив даже самой себя…

Вслед за Светловым в дом Лизаветы Михайловны незаметно вошел целый избранный кружок. Прежде других появился в ее семействе — Ельников. Анемподист Михайлыч сдержал свое обещание и, после двух-трех посещений Гриши, завернул к нему как-то вечерком. Мальчик, разумеется, сейчас же представил его матери. Ей достаточно было сказать, что это друг Александра Васильича, чтоб доктор нашел у нее самый радушный прием. Наружная суровость Ельникова не оттолкнула Прозоровой; напротив, добродушная грубоватость манер доктора как нельзя более расположила Лизавету Михайловну в ею пользу, — у ней на это было удивительное чутье. Она сразу нашла, что Ельников и несравненно глубже Любимова и гораздо искреннее его, несмотря на то, что Евгений Петрович казался самым откровенным человеком. Любимов завертывал к ним чуть не через день в течение года, и все-таки Лизавета Михайловна не помнила, чтоб она когда-нибудь заговорила с ним так задушевно, как сделала это в отношении Анемподиста Михайлыча в первый же вечер знакомства с ним. В свою очередь, Ельников, в ответ на приглашение хозяйки бывать у них чаще, тогда же объявил ей напрямик:

— Вы такая славная барыня, что теперь меня, пожалуй, и не выживешь из вашего дома.

И Светлов и Ельников столько раз и так тепло отзывались Лизавете Михайловне о Варгунине, что она и его пожелала видеть у себя. Матвей Николаич также расположил ее к себе сразу. Устраивая уроки Анюте Орловой, которая была достаточно уже подготовлена к ним. Александр Васильич встретил со стороны Прозоровой самое горячее сочувствие к этому делу. Хотя Лизавета Михайловна давно уже никуда не выезжала, она решилась сделать на этот раз исключение и съездила в два-три значительных дома, где пользовалась большим уважением и вниманием, несмотря на свою нелюдимость. Благодаря ее хлопотам Анюта получила хорошее место с тридцатью пятью рублями жалованья в месяц за четыре урока в неделю с двумя маленькими девочками. По этому случаю ей тоже пришлось познакомиться лично с Прозоровой и войти в ее тесный кружок, тем более, что Лизавета Михайловна, слыша от Светлова, как необходимо для его кузины влияние хорошего семейного дома, всеми силами постаралась вызвать ее на более или менее искренние отношения между ними. Прозоровой совершенно удалось это, и ее крытая пролетка, прежде так редко употреблявшаяся в дело, теперь частенько стояла у ворот знакомого нам ветхого помещения «тетки Орлихи», откуда и увозила обыкновенно свою хозяйку не иначе, как вдвоем с Анютой.