Степунок

Осокина Ирина

Волнистое покрывало южно-русской степи. Щебет птиц и жужжание пчел. Знойный ветер, разносящий густой и пряный аромат цветов и трав, густым ковром покрывающих землю – вот ложе, на котором Ташку навсегда обожгла запретная любовь Степунка. Любовь, которую невозможно забыть, любовь сроком в одно лето…

Рассказ петербургской писательницы Ирины Осокиной «Степунок» погружает читателя в удивительный эротическо-мистический мир, в котором причудливо слились современность и славянский фольклор, обыденность и таинство, реальность и мечта, Эрос и Танатос.

Рассказ

В южнорусских краях милее всего дикая степь, где когтистая лапа культивации поленилась преодолевать неровности рельефа, где не сажали лесополос из сорного дерева, называемого американским кленом. Там довольно тихо и как-то по-домашнему празднично, особенно весной. Нынче апрель. Редкие невысокие деревца, издалека похожие на мшистые кочки, в силу своего одиночества особенно откровенно пускают из нутра, разворачивают множащуюся зелень и налитые маслянистой пастелью бутоны. Окрашиваются холмы, прячут колючий приземистый слой прошлогодних кустарников, на них вытаскивают отощавшие тела грязно-рыжие коровенки и, закатив глаза к небу, словно благодаря Господа, что дожили до этого дня, собирают слюнявыми ртами первую поросль. Рядом с матово-сиреневыми и глянцевыми желтыми цветами серебрятся крохотные, бархатные паутины полыни, и только опыт заставляет верить, что из них вырастет горькая, терпкая трава. Где ветрено и голо – приподнялся и уже развевается ковыль, а ямы и канавы устлали, пока еще с ладошку, лопухи. Земля сочится, выплескивает вместе с мерзлотой, обернувшейся паром и растительной мякотью, живой дух. Если взобраться повыше и отпустить взгляд – а здесь ничто не остановит его, кроме собственного бессилия, – то увидишь, как дух этот витает над квадратами полей и меловыми ущельями, над бурыми полосами дальних деревенек. И захочется, забыв обо всем, созерцать брожение степного заправилы, теплого и вольного, неуловимого и вездесущего, молодого, волнующего…

Узловатые пальцы застыли на ручке газовой плиты и сделали решительный поворот – готово. В приоткрытую створку окна скользнул запах клейкой листвы, приятно разбавив гастрономическую сладость. Полина Федоровна наклонила наскоро причесанную голову и освободилась от петли фартука. Тонкие прядки на затылке, все еще смоляные, несмотря на седьмой десяток, взмокли от пота, закурчавились. Выплыл коричневатый, как жухнущий клен, во весь противень яблочный пирог: запекшиеся дольки, сверху нехитрым узором – нитки теста. Она покрыла их растопленным маслом и задумалась, застыла с приподнятым помазком.

Пережив зиму, острее чувствуешь возраст, и в этот год воспоминания, не дающие покоя, нахлынули, как только сошел снег. Полину Федоровну учили печь такие пироги в родительском доме, там, где прошли ее лучшие, наверное, годы, где Дон еще не особенно широк и люди зовутся русскими, а говорят как южные соседи – хохлы. Потом она пекла яблочные пироги мужу и, заворачивая в чистую тряпочку, клала их на дно старой хозяйственной сумки, с которой он ездил на воскресные промыслы. Как-то расплакалась, увидев, что Игнат прикармливает ими косяки рыб. Тогда это было озорством и непростительной роскошью. Он заметил жену, плачущую, в гуще ив по другую сторону поселкового пруда и потом дома, бросив с порога: «Ты, Поля, не паникуй зазря», – взял цепко за локоть, не разувшись, поволок к высокой, с двумя перинами и металлическими шариками на решетчатых спинках, кровати. После она часто вспоминала это «не паникуй», и когда сухопарая медсестра в тусклом свете пожелтевшего от времени светильника выжимала из шприца каплю, чтобы сделать ему один из последних, ненужных уже уколов, и когда жутко болело внизу живота от неженской, вдовьей работы… Да стоит ли об этом? Полина Федоровна макнула кисточку и обвела последний, темнее других, завиток теста. Почему-то он напомнил ей вышиванье на накидке, что прикрывала гору подушек в их доме, и опять, но уже явственно, до нытья в груди, – тот день, с рыбалкой. Она упала тогда припухшим от слез лицом на шитые по ночам крестики, и они приятно терли щеку, и было жарко и тесно дышать, и где-то сзади, где, в угоду стыду, вроде бы и не ты, стало вдруг голо и холодно. Он прислонил к ней обманчиво теплые бедра и, не дав одуматься, словно прорезал чем-то наточенным, быстрым. Кажется, никогда ей не было от этого так больно и обидно, то ли из-за пирога, то ли из-за черных, водянистых следов мужниных сапог на чистом половике, то ли оттого, что это очень уж ей напомнило, как драла ее хворостиной мать за то, что бегала к Игнату девкой. И никогда прежде не мучил он ее так долго, вплоть до того, что резь сменилась незнакомым доселе тягучим огоньком.

«Дурная была», – вздохнула Полина Федоровна и погладила старомодный клетчатый твид на расползшихся, но, как прежде, покатых боках. В молодости ее считали красавицей: пышная, щекастая, фигуристая… Она вздохнула еще раз и представила внучку – единственную свою отдушину и предмет непрестанных волнений. Не дал Бог девчонке взять лучшее от их породы, вся в отца, ввысь пошла: блеклая, узкая, еще и эта рыжина на носу! Хоть бы средство нашла какое для избавленья! Полина Федоровна перегнулась через подоконник, рассматривая асфальтовую дорожку: не идет ли Ташка? – и с недовольством прикрыла окно. Осталась только узкая щель; ветер тут же ворвался в нее, шевеля стебли фиалок в обмотанном фольгой горшке.