Мистер Вертиго

Остер Пол

На задворках «эпохи джаза», в стороне от гангстеров и бутлеггеров, кудесник Мастер Иегуда обучает малолетнего гопника Уолта летать — в прямом смысле и в переносном. Исполненная сильных чувств и неожиданных поворотов волшебная история — от признанного волшебника слова, знаменитого автора «Тимбукту» и «Нью-йоркской трилогии».

Часть первая

~~~

Когда мне было двенадцать, я впервые пошел по воде. Научил меня, как это сделать, человек в черных одеждах, однако, не буду врать, я не сразу усвоил сей фокус. Начиная с того самого дня, когда я, сирота, девяти лет от роду, клянчивший в Сент-Луисе на улицах мелочь, попался ему на глаза, мастер Иегуда три года упорно со мной работал и только потом разрешил показать номер публике. Это случилось в двадцать седьмом году, том самом, когда всходила звезда Бейба Рута и Чарльза Линдберга, а над прочим миром стала сгущаться вечная ночь. Я продержался почти до Октябрьского краха и достиг высоты, какая той парочке и не снилась. Тогда я сделал такое, чего раньше не сумел ни один американец, а потом не делал никто.

Мастер Иегуда выбрал меня, потому что я был самый маленький, самый грязный и самый жалкий.

— Ты похож на животное, — сказал он, — образец людского ничтожества. — Это была его первая адресованная мне фраза, и даже теперь, шестьдесят восемь лет спустя, я все еще слышу, как он ее произносит. — Ты похож на животное. Если останешься здесь, не дотянешь и до весны. Если уедешь со мной, я научу тебя летать.

— А то будто кто летает, — сказал я. — Это птички летают, мистер, а я вроде как без перьев.

— Много ты знаешь, — сказал мастер Иегуда. — Ничего ты не знаешь. Потому что никто и ничто. Если не взлетишь до тринадцати лет, отрубишь мне голову топором. Хочешь, напишу расписку. Тогда, если я не выполню обещания, моя судьба будет в твоих руках.

~~~

И они накормили меня, и одели меня, и дали мне комнату, которая была только моей. Не били, не колотили, не пинали и не щипали, и даже не драли за уши, но, несмотря на хорошее отношение, никогда еще в жизни мне не было так плохо и никогда меня так не душили горечь и гнев. Первые шесть месяцев я думал лишь, как убежать. Я был городской мальчишка, в крови у меня гудел джаз, я верил в счастливый случай и всегда был к нему готов, я любил людской водоворот, скрип троллейбусных тормозов, вонь бутлегерского виски в сточных канавах. Любил что-нибудь отмочить, нахулиганить — я был ловкий и быстроногий, бойкий на язык, веселый чертенок, хранимый сотнею ангелов, а тут оказался на краю света в дыре, где не было ничего, кроме неба, а небо это сулило только погоду, да и то почти всегда плохую.

Собственность мастера Иегуды составляли тридцать семь акров земли, двухэтажный домик, курятник, хлев и сарай. В курятнике жили с десяток кур, в сарае — серая лошадь и две коровы, в хлеву — шесть или семь свиней. Не было ни электричества, ни водопровода, ни граммофона — ничего. Для развлечений предназначалось лишь пианино в гостиной, но играл на нем только Эзоп, который так фальшивил, играя любую, самую примитивную мелодию, что, едва он касался клавиш, я спешил убраться подальше. Так что местечко это было не просто дыра, а полная задница, всемирный центр тоски смертной, и достало меня через день. Никто в доме даже не знал бейсбола, и не с кем было поболтать о моих родных «Кардиналах», а ничем другим я тогда не интересовался. Я жил с таким чувством, будто вдруг провалился в какую-то временн

у

ю щель и оказался в каменном веке, в краях, где живут бронтозавры. От мамаши Сью я случайно узнал, что за семь лет до этого мастер Иегуда выиграл нашу ферму в карты. В

о

т так поиграли, сказал я. Кто проиграл, тот выиграл, а кто выиграл, сам дурак — теперь ему до скончания века сидеть и копаться в грязи в этом Дыркинвилле, Соединенные Штаты.

Признаю, я был маленький злобный звереныш, но оправдываться не собираюсь. Я был тем, кем был, кем стал, набираясь от всех и всего, где я вырос, и не вижу смысла делать по этому поводу большие глаза. Но вот что меня удивляет, так это терпение, с каким они относились ко мне все шесть месяцев, всё понимая и прощая мою тогдашнюю глупость. В первую зиму я бежал из дома четыре раза, один раз умудрившись добраться до Вичиты, и четыре раза они меня встретили, не задав ни единого вопроса. Вряд ли я тогда хоть на волос приподнимался над той самой грязью, был хоть на молекулу выше отметки, отделяющей человека от прочих, и логично было решение мастера, который, увидев, что душа моя подобна душе животных, приставил меня для начала именно к ним, то есть отправил в хлев.

Как ни противны мне были куры со свиньями, я предпочитал их компанию людям. Там я не знал, кого ненавижу сильнее, и каждый день менял их местами. Мамашу Сью и Эзопа я презирал, а о мастере даже думать не мог без гнева и возмущения. Это он, негодяй, заманил меня, из-за него я влип — конечно же, он у меня был главный за все ответчик. Больше всего меня изводили его оскорбительные, полные сарказма замечания и словечки, которые непрерывно летели в мой адрес, а также манера шпынять меня и гонять, с поводом и без повода, единственно из желания еще раз доказать, какая я дрянь. В обращении с теми двумя он был просто эталон вежливости, но хоть бы раз пропустил возможность уколоть меня. Как началось в первый день, так потом и поехало. Я довольно быстро пришел к выводу, что мастер Иегуда ничем не лучше, чем «дядюшка» Склиз, и пусть он мне не давал колотушек, как тот, но слова тоже имеют силу и тоже больно били по голове.

— Ну, мерзавец, — сказал он мне в то первое утро, — будь любезен, поведай, какие основы каких наук успели в тебя заложить?

~~~

Потом я долго болел. Внутри горело, я полыхал как огонь, и дело все больше склонялось к тому, что следующим моим адресом станет сосновый ящик. Первые несколько дней я лежал в доме у миссис Виттерспун, наверху, в ее комнате для гостей, но сам я этого не помню. Так же не помню, как меня перевезли домой и что было потом, в течение нескольких следующих недель. Судя по рассказам, я скорее всего отдал бы концы, если бы не мамаша Сью — мамаша Сиу, как я все чаще теперь называл ее про себя. Целыми днями она сидела рядом, меняла компрессы, время от времени вливала мне в рот из ложки какую-нибудь жидкость, а трижды в день поднималась со стула и танцевала вокруг постели свой танец с индейским барабаном, отбивая положенный ритм, и распевала молитвы своему Великому Духу, чтобы тот меня пожалел и я выздоровел. Вряд ли магия мне навредила, а возможно, даже и помогла, поскольку врача так и не пригласили, но я все же преодолел кризис и пошел на поправку.

Диагноза мне никто не ставил. Сам я считал, что заболел в результате блужданий по снегу, однако мастер мое объяснение отверг как даже не стоящее внимания. Это передо мной отворились Врата Жизни и Смерти, сказал он, что рано или поздно должно было произойти. Необходимо было удалить скопившиеся во мне яды, иначе я не смог бы перейти на следующую ступень, и если бы не этот счастливый случай с моим побегом, все тянулось бы и тянулось (включая наши бесконечные стычки), может быть, еще шесть, а может быть, девять месяцев. Я понял, что никогда не одержу над ним, над мастером, верх, необходимость смириться выбила из-под меня почву, я сломался, и стресс стал той самой искрой, из которой и разгорелась болезнь. Жар очистил мне тело от злобы, ненависть, нагнивавшая в нем годами, превратилась в любовь, смерть поэтому отступила, и я очнулся.

Не хочу подвергать объяснение мастера критике, однако, на мой взгляд, причины перемен, произошедших во мне, были намного проще. Думаю, они начались в тот день, когда жар в первый раз отступил, я проснулся и увидел возле себя лицо мамаши Сиу, расплывшееся в счастливой, почти блаженной улыбке.

— Только посмотрите, — сказала она, — мой Орешек вернулся в землю живущих.

И такая радость прозвучала в ее голосе, такое искреннее желание снова увидеть меня живым и здоровым, что внутри что-то, дрогнуло.

~~~

Когда в наши поля во второй раз вернулась весна и началась страда, я взялся за дело как ненормальный, радуясь этой возможности немного пожить по-людски. Теперь я не плелся в хвосте, не жаловался на усталость или мозоли, я, напротив, упивался работой, ни за что не хотел отступать, а со всей прытью рвался вперед. Я не слишком вырос за год, отстав ростом от своих сверстников, но все равно я стал старше, сильнее, так что пусть моя цель была заведомо недостижима, я пытался любой ценой идти с мастером наравне. Видимо, я хотел что-то ему доказать, заработать к себе уважение, заставить взглянуть на меня другими глазами. То есть новыми средствами пытался добиться того же, что раньше, и потому всякий раз, когда он начинал меня уговаривать не спешить, сбавить скорость, не зарываться («Здесь ведь не Олимпийские игры, парень, — повторял он, — мы не бегаем на медали»), я чувствовал себя так, будто бы выиграл приз, будто ко мне постепенно возвращалось право самостоятельно распоряжаться своей душой.

Мизинец к тому времени зажил. В месте, где из кровоточившего мяса торчала кость, давно образовался рубец, и гладкая культя без ногтя выглядела даже забавно. Я полюбил ее разглядывать и проводил над ней в воздухе большим пальцем, будто бы прикасался к утраченной части себя. Зимой я делал это по пятьдесят, а может быть, по сто раз на дню, и всякий раз в голове тогда возникало: «Сент-Луис». Я держался за прошлое изо всех сил, но к весне слова стали просто словами, обыкновенным упражнением на тренировку памяти. Они больше не воскрешали картин, уносивших в родные места. После восемнадцати месяцев жизни в Сиболе Сент-Луис превратился в призрак и меркнул день ото дня.

Как-то однажды, в мае, в конце дня припекло вдруг по-настоящему, как посередине лета. Мы все четверо работали в поле, и мастер, взмокнув от пота, стянул рубашку, и я увидел на шее у него какое-то украшение: маленький прозрачный шарик на кожаном шнурке. Я подошел поближе, чтобы рассмотреть — без всяких задних мыслей, просто из любопытства, — и это оказался сосуд, наполненный некой бесцветной жидкостью, в которой плавал мой мизинец. Должно быть, мастер заметил, как я удивился, потому что, взглянув на меня, встревоженно перевел взгляд себе на грудь: нет ли там паука. Сообразив же, в чем дело, он взял двумя пальцами шарик, приподнял, чтобы мне было лучше видно, и весело улыбнулся.

— Хорошенькая штучка, а, Уолт?

— Не знаю, как насчет хорошенькая или нет, — сказал я, — но, похоже, до жути знакомая.

~~~

Через три дня мы попрощались с миссис Виттерспун, помахав с кухонного порога вслед ее изумрудно-зеленому «крайслеру». Наступил 1927 год, и всю его первую половину я работал с диким упорством, постепенно, еженедельно, понемногу продвигаясь вперед. Мастер ясно сказал, что уметь подниматься в воздух это всего лишь начало. Приятное достижение, только им одним не удивишь. Способностью левитировать обладает масса народу, левитаторов полно даже в «белых», так называемых цивилизованных, странах Европы и Северной Америки, не говоря об индийских факирах и тибетских монахах. В одной только Венгрии и только в начале века их было пятеро, сказал мастер, причем трое в его родном Будапеште. Само по себе это искусство удивительно, однако публике быстро надоедает, когда кто-то просто висит над полом, так что на этом далеко не уедешь. Левитация дискредитирована всякими жуликами и шарлатанами, которые напустят на сцену дыму, чтобы не было видно зеркал, и срывают дешевый успех, а уж номер с «летящей» девицей, какой-нибудь коровой в блестящем трико, способен показать любой, самый убогий, самый безмозглый маг из ярмарочного балагана — в обруче чего ж не взлететь хоть на высоту роста, а туда же: «Посмотрите, никаких веревок!» Без таких номеров теперь не обходится ни одна программа, а настоящие левитаторы оказались не у дел. Трюкачество распространилось настолько, что все привыкли, и теперь, когда публика видит что-нибудь настоящее, она и слышать об этом не хочет, предпочитая свои фальшивки.

— Но интерес к себе вызвать можно, — сказал мастер. — Есть две техники — овладения каждой из них достаточно, чтобы обеспечить нам хорошую жизнь, но если их объединить, свести в один номер, успех будет такой, что трудно даже себе представить. У банков нет таких денег, какие мы заработаем.

— Две техники, — сказал я. — Это чего, опять ступень, или вроде бы мы их прошли?

— Все тридцать три учебные ступени мы прошли. Тебе известно все, что было известно мне в твоем возрасте, и сейчас мы вступаем на новую территорию — на материк, где еще не бывала нога человека. Я могу помочь тебе здесь советом, могу направить и, если ты вдруг свернешь не в ту сторону, предупредить, но дорогу тебе придется отныне искать самому. Мы пришли к перепутью, где все зависит от тебя.

— Что за техники? Расскажите хоть в двух словах, а там поглядим чего как.

Часть вторая

~~~

Мы похоронили их на своей земле в ту же ночь, за сараем в двух не отмеченных могилах. Конечно, нужно было бы прочесть молитву, но легкие рвались от рыданий, и потому мы просто бросали вниз черные комья, без слов, молча глотая катившуюся по щекам соленую влагу. Потом мы запрягли свою клячу и, не завернув к догоравшему в темноте дому, не удосужившись даже взглянуть, вдруг уцелели какие-то вещи, навсегда оставили Сиболу.

На то, чтобы добраться в Вичиту, до дома миссис Виттерспун, у нас ушла вся ночь и пол-утра, а там мастер слег и пролежал до конца лета, и я уже начал бояться, как бы он сам не умер. Он почти не поднимался с постели, почти не ел и не разговаривал. Если бы не слезы, которые начинали литься у него каждые три-четыре часа, вообще было бы не понять, человек перед тобой или каменный столп. Куда подевалась вся твердость? — мастер сломался под тяжестью горя и собственных обвинений, и как я ему ни желал побыстрей оклематься, неделя шла за неделей, а он становился только все хуже.

— Я знал, что так будет, — время от времени бормотал он себе под нос. — Я знал, что так будет, но и пальцем не пошевелил. Это я виноват. Я виноват в их смерти. Это то же самое, если бы я сам их убил, и нет мне оправдания. Нет мне оправдания.

Меня дрожь брала на него смотреть — слабого, ни на что не годного, — по большому счету, это было не менее страшно, чем то, что сделали с Эзопом и мамашей Сиу, а может, даже страшнее. Я не был совсем бессердечным, но жизнь, она для живых, и как бы ни был я потрясен убийством, я все равно оставался ребенком, с шилом в заднице, с пружинками в пятках, и не понимал, как можно столько времени стонать да причитать. Сам я пролил свои слезы, откостерил Господа Бога, побился головой о стену, потратив на это занятие несколько дней, после чего поднялся, готовый оставить прошлое прошлому и делать другие дела. Возможно, подобное свойство характеризует меня с не слишком хорошей стороны, однако что было, то было, и нет никакого смысла делать вид, будто было иначе. Я тосковал по Эзопу, по мамаше Сиу, мне мучительно их не хватало, но они оба лежали в могиле, и никакими соплями их было не возвратить. Так что, с моей точки зрения, и мастеру следовало подниматься и начинать снова вкалывать. Я по-прежнему мечтал о славе, пусть это, возможно, и было по-свински, но я не мог больше ждать, я спешил подняться в зенит и потрясти весь мир.

Подумайте же, до какой степени я был разочарован, когда июнь плавно перешел в июль, а мастер Иегуда продолжал лежать носом к стенке; прикиньте, насколько я скис, когда июль уступил место августу, а он так и не пришел в себя. Дело было не только в рухнувших планах, а в том, что он меня бросил, надул и подвел. Мне открылся в нем крупный изъян: я понял, что он не желает нюхать дерьмо, в какое его ткнула носом жизнь, и осудил за отсутствие твердости. Я привык следовать ему во всем, привык подпитывать силы из источника его сил, а он теперь вел себя как обыкновенный человек, как придурочный оптимист, который громко визжит от счастья, когда случится что-то хорошее, но ни за что не желает смириться с плохим. С души воротило смотреть на эту развалину, и чем дольше он горевал, тем больше я в нем разуверивался. Если бы не миссис Виттерспун, наверное, я плюнул бы и сбежал.

~~~

Мое первое публичное выступление состоялось 25 августа 1927 года, в Канзасе, в Ларнеде на ярмарке, и аттракцион мой назывался «Уолт, Чудо-мальчик». Трудно себе представить более скромные для дебюта подмостки, однако и там события приняли такой оборот, что первое выступление едва не обернулось для меня лебединой песней. Не то чтобы я плохо выступил и за это меня освистали, но толпа на ярмарке собралась до того злобная и крикливая, столько в ней было пьяных и крикунов, что если бы не реакция мастера, не видать бы мне следующего дня.

За пустырем возле сельскохозяйственной выставки, куда выходили задами клетушки с призовой кукурузой, с коровой о двух головах и шестисотфунтовым боровом, нам выделили огороженный веревками участок, и, помню, дорога вдоль них до крохотного пруда, где по грязной зеленоватой воде плавала белая пена, показалась мне длиной, наверное, в полмили. Несоответствие между убожеством декораций и тем, что должно было произойти, было потрясающее, но мастер хотел, чтобы я начинал с малого и чтобы фанфар и шумихи было как можно меньше.

— Даже Тай Кобб играл в дворовой команде, — сказал он, когда мы выгружались из «крайслера» миссис Виттерспун. — Нужно что-то иметь за спиной. Выступи хорошо здесь, а через несколько месяцев подумаем о большой сцене.

К сожалению, скамеек в поле не поставили, ноги у зрителей, заплативших с носа по десять центов, устали, они злились, и, к тому времени, когда я появился, им уже казалось, будто их хорошенько надули. Толпа собралась лбов так в шестьдесят — семьдесят, и были они там все, как один, в комбинезонах и фланелевых рубахах — ни дать ни взять делегаты Первого Международного Слета Козлов. Половина держала в руках коричневые пузырьки вроде как с пектуссином, а на самом деле скорей с жидкостью для сортира, другая половина свою дозу уже приняла и глядела, где бы добавить. Когда мастер Иегуда вышел к ним в своем черном смокинге и шелковом цилиндре, они разразились смешками и хамскими шуточками. Возможно, им не понравился его костюм или венгерско-бруклинский выговор — не знаю, но знаю отлично, что, когда появился я, раздражение только усилилось, поскольку хуже того наряда, в который я был одет, не знала история шоу-бизнеса: на мне была длинная белая рубаха, кожаные сандалии и пеньковая веревка вместо пояса, отчего я казался похож на уменьшенную копию Иоанна Крестителя. Мастер утверждал, будто вид у меня и должен быть «не от мира сего», а я в такой хламиде чувствовал себя полным идиотом и, услышав, как один из этих клоунов в толпе орет: «Уолт-чудо-девочка», понял, что думаю так не один.

Я сумел найти в себе мужество и начать только лишь благодаря Эзопу. Я знал, что он на меня откуда-то смотрит, и не хотел его подводить. Эзоп верил в мою звезду, и что бы там ни подумали эти тыквоголовые, на них было наплевать, а перед моим братом у меня были обязательства. Потому я подошел к пруду и сделал свое «руки-в-стороны-и-в-транс-брык», стараясь закрыться и не слушать издевательских выкриков. Я услышал несколько изумленных возгласов, когда тело оторвалось от земли, — но смутно, только очень смутно, ибо я уже плыл в другом мире, отгороженный от друзей и врагов светом подъема. Выступал я впервые в жизни, однако задатки скомороха у меня были от рождения, и я непременно завладел бы этой толпой, если бы не один кретин, которому взбрело в голову швырнуть в меня бутылкой. В девятнадцати из двадцати случаев снаряд не попадает в цель, но тот день будто нарочно был создан для неудач и провалов, так что эта чертова дрянь долбанула меня точно по кумполу. Я выпал из транса и не только из транса (я потерял сознание) и, не успев понять, что происходит, уже пускал пузыри посреди этой задрипанной лужи. Не будь мастер на стреме и не нырни за мной, не побоявшись испортить парадный костюм, так бы я и пошел ко дну, как мешок с медяками, а мой первый низкий поклон перед публикой стал бы последним.

~~~

На этот раз мы отправились в путешествие в другой машине — после Ларнеда миссис Виттерспун купила нам черный подержанный «форд». Она назвала его «Чудо-мобиль», и пусть он и уступал «крайслеру» по размерам и по мягкости хода, но то, что от него требовалось, делал исправно. Мы выехали в дождливое утро в середине сентября, и Вичита вскоре осталась позади, а примерно еще через час я и думать забыл про мокрый платочек, которым только что утирал глаза. Мысленный мой прожектор устремился вперед к Оклахоме, первому штату, намеченному в нашем турне, и в Редберде я выскочил из машины резвей обезьяны — как черт из табакерки. На этот раз все получится, твердил я про себя. Да, сэр, вот сейчас все и начнется. Даже название города я счел счастливым предзнаменованием, и хотя я в те времена не очень верил приметам, это совпадение здорово подняло во мне дух. Редберд. Как мой любимый бейсбольный клуб в Сент-Луисе, дорогие мои «Кардиналы».

[3]

Номер у нас был тот же, только в других костюмах, но это все изменило, и зрители заулыбались, едва меня увидев, что было уже полдела. Сначала сказал свое слово мастер Иегуда, выдав класс и запудрив этим шлимазлам мозги только так, а потом вышел я, а уж мой костюмчик под Гека Финна был в том же искусстве последним словом, так что в конечном итоге мы их сразили насмерть. Среди женщин шестеро или семеро бухнулись в обморок, дети принялись вопить, а мужчины замерли, не веря глазам, и в благоговении ахнули. Я продержал их тридцать минут, кувыркаясь, взмывая в воздух, скользя над гладью большого, на солнце сверкавшего озера и под конец подбросив свое легкое тело на рекордную высоту в четыре с половиной фута, после чего плавно спланировал на берег, встал и отвесил поклон. Меня встретила буря оваций, сплошной восторг. Они визжали, орали, отчаянно били в ладоши и бросали в воздух конфетти. Я впервые вкусил успеха, и этот вкус мне понравился. Как ничто, ни до и ни после.

Данбар и Баттист. Джамбо и Планкетсвиль. Пиккес, Мьюз и Бетель. Вапанука. Богги-Депот и Кингзфишер. Герти, Ринглинг и Марбл-Сити. Если бы я не писал книгу, а снимал кино, в этом месте на экране возник бы настенный календарь и полетели бы, отрываясь, листки. Сквозь их мелькание на заднем плане было бы видно деревенские дороги, катящиеся шары перекати-поле, карту восточной части Оклахомы, по которой мчался бы наш старенький «форд», и крупно, по очереди появлялись бы названия городов, в которые он въезжал. Все это шло бы под быструю, с синкопами, музыку вперемежку со звонким лязгом кассовых аппаратов. Кадр следовал бы за кадром, наплывал один на другой. Огромные, полные монет корзины, придорожные домики, руки, плещущие в овациях, ноги, топочущие от восторга, разинутые рты, поднятые к небу изумленные лица с вытаращенными глазами. Целиком эпизод занял бы секунд десять, но за это время зрители в кинотеатре успели бы узнать всю историю того месяца от начала и до конца. Ах, добрые сентиментальные старые голливудские ленты. В книгу ни за что столько не впихнуть. Возможно, киношный рассказ и страдает поверхностностью, однако цели своей достигает отлично.

Память похожа на суматошные кадры. И если сейчас я вдруг неожиданно подумал о фильме, то это, возможно, потому, что в то лето я часто бегал в кино. После триумфа в Оклахоме недостатка в приглашениях у нас не было, и день за днем и месяц за месяцем мы с мастером проводили в дороге, переезжая из городка в городок. Мы выступали в Техасе, Арканзасе и Луизиане, по мере приближения зимы забираясь все глубже на юг, и каждый раз, добравшись до места, в перерывах между выступлениями, я при первой возможности бежал в какое-нибудь местное «Бижу», где показывали очередную новинку. Мастер занимался организационной стороной дела — беседовал с менеджерами и распространителями билетов, договаривался о расклейке афиш и рекламных листков, так что обычно времени на походы со мной у него не было. Почти всякий раз, вернувшись из кинематографа, я заставал его в гостиничной комнате, в одиночестве, с книгой в руках. Книга всегда была одна и та же — маленький зеленый потрепанный томик, который он везде возил с собой, так что вскоре я изучил эту обложку не хуже, чем морщинки и складки на лице мастера Иегуды. Книга была ко всему прочему по-латыни, и автором ее был Спиноза — это не забылось даже теперь, спустя столько лет. Однажды я спросил у мастера, почему он все время начинает ее с начала, и он ответил, что это потому, что в этой книге невозможно дойти до конца. Чем больше начинаешь понимать, тем больше там находишь, а чем больше находишь, тем дольше читаешь.

— Волшебная, наверно, — сказал я. — Значит, ее на всю жизнь хватит.

~~~

Я себе представлял все возможные варианты схватки со Склизом — драки, даже вооруженный налет со стрельбой в темной улочке, — но мне и в голову не приходило, что он задумает меня похитить. Любые действия, которые требовали бы тщательной подготовки, не входили

modus operandi

[4]

моего дяди. Склиз по жизни был раздолбай, решения у него менялись в ритме банджо, так что обычно он если действовал, то сгоряча, и уж коли изменил ради меня всем своим привычкам и правилам, то это означало, что он всерьез рассчитывал хорошо за мой счет поживиться. Впервые в жизни дяде Склизу выпал счастливый случай, и он не собирался терять его так, за здорово живешь. Что угодно, только не это. На этот раз дядя Склиз решил действовать наверняка — как гангстер, как настоящий, крутой профессионал, — подготовиться, продумать детали и бить без промаха. Он жаждал не просто денег и не просто мести, он жаждал того и другого, а похищение — схватить меня, получить выкуп — был отличный способ убить одним камнем двух этих миленьких птичек.

На этот раз у него в деле был партнер, толстый, шире себя в плечах, вор по имени Фриц, и если учесть, что по части логических построений оба эти ублюдка выступали в самом наилегчайшем весе, то можно себе представить, сколько им пришлось потрудиться над разработкой плана, да и в поисках места, куда меня деть. Сначала меня прятали в пещере в окрестностях Нортфилда, в грязной, сырой дыре, где я провел трое суток, с ногами, связанными толстыми веревками, и с кляпом во рту; потом мне дали вторую дозу эфира и перевезли еще куда-то, в Сент-Полл или Миннеаполис, в какой-то подвал, наверное, в жилом доме. Там я пробыл всего сутки, а потом мы перебрались в заброшенное жилище какого-то первопроходца, в глубь — как я позже узнал — штата Южная Дакота. Пейзаж из окна там напоминал скорее лунный, нежели земной, — безлесный, безлюдный, безмолвный, и мы были так далеко от дорог, что если бы я и сбежал, долго пришлось бы блуждать в поисках помощи. В доме лежал запас консервов месяца на два, и все указывало на то, что мои похитители намерены вести долгую, изматывающую нервы игру. Так Склиз и хотел действовать: не торопясь. Хотел, чтобы мастер Иегуда на стенки полез от страха, для чего собирался тянуть время, причем чем дольше, тем лучше. Сам он никуда не спешил. Все так весело, зачем же лишать себя удовольствия?

Я не помнил его таким наглым, веселым и самодовольным. Склиз слонялся по этой хибаре, будто генерал о четырех звездах, отдавал приказания и хохотал над своими же шуточками, глупей которых трудно было придумать. С души воротило смотреть и слушать, зато, по крайней мере, можно было не бояться тогда его кулаков. Сдав себе на руки всех тузов, Склиз подобрел и проявлял неожиданное великодушие. Это не означает, будто мне вовсе не доставалось — он мог двинуть по зубам, мог, коли пришла охота, оттаскать за уши, и тем не менее большей частью дело ограничивалось издевками и подначками. Он без конца хвастался тем, как «спутал карты этому поганому еврею», потешался над моими прыщами («Эй ты, гнойник ходячий, эка тебя усыпало!», «Ну, парень, смотри ты, на лбу-то вулкан да и только!»), без конца демонстрировал, что моя жизнь в его власти. Чтобы я в этом не сомневался, он время от времени подваливал ко мне, вращая на пальце револьвер, и приставлял к виску. «Чуешь, чем пахнет, парень? — говорил он и разражался хохотом. — Вот как нажму сейчас на курок, и размажет твои мозги по стенкам». Раза два — видимо, для пущей убедительности — он действительно щелкнул курком. Однако я знал: пока не получены деньги, Склиз не решится играть с заряженным оружием. Разумеется, каникулами ту мою жизнь не назовешь, однако все это было вполне терпимо. Все это было, как говорится, щипки да тычки, а я быстро смекнул, что терпеть его словесный понос куда лучше, чем валяться там же с переломанными ногами. Нужно было только держать язык за зубами, не возражать, и тогда, выпустив пар, минут через двадцать или пятнадцать Склиз иссякал. Впрочем, по большей части у меня не было выбора, поскольку держали они меня с кляпом во рту. Но, и когда вынимали, я старался не поддаваться на провокации. Я держал свое остроумие при себе, прекрасно осознавая, что чем меньше дерзить, тем моя же шкура целее. Это было единственное, что я знал. Склиз был псих, и никакой гарантии, что, получив выкуп, он не попытается меня убить, не было. Я не знал, какие он вынашивает на мой счет планы, и страдал от неопределенности. Тяготы заключения не шли ни в какое сравнение с ужасом, который я чувствовал из-за своих же фантазий, воображая, как он то перерезает мне горло, то сдирает кожу, то как я падаю, получив пулю в сердце.

Присутствие Фрица отнюдь не развеивало моих опасений. Он никогда не спорил и торопливо, шаркая и отдуваясь, кидался исполнять любой из приказов, которыми дядюшка щедро сыпал по всякой мелочи. Фриц растапливал дровяную плиту, варил бобы, мыл пол, опорожнял ведра с дерьмом, связывал и развязывал мне то руки, то ноги. Бог знает, где Склиз раскопал эту коровью жвачку, но, думаю, более удачного помощника для него трудно было придумать. Громила с мозгами младенца, Фриц был прачкой, кухаркой, горничной и мальчиком на побегушках в одном лице и ни разу ни словом не возразил. Будто бы не сидел черт знает где, а отдыхал в шикарном пансионате, убивал время от нечего делать и в свое удовольствие, глядел в окошко, дышал себе воздухом. В течение первых десяти или двенадцати дней он почти не заговаривал со мной, однако потом, после первого письма мастеру, когда Склиз повадился ездить в город каждое утро — вероятно, для того, чтобы отправить следующее письмо, или позвонить, или еще каким-нибудь образом высказать свои требования, — мы с Фрицем стали проводить довольно много времени вдвоем. Не скажу, будто я добился взаимопонимания, но по крайней мере не боялся его так, как Склиза. Фриц ничего не имел лично против меня. Он просто делал свою работу, а я быстро понял, что будущее для него так же покрыто мраком, как и для меня.

— Он ведь убьет меня, правда? — сказал я однажды, когда он кормил меня обедом, состоявшим из печеных бобов и крекеров. Больше всего Склиз опасался, что я улечу, и меня никогда не развязывали, даже когда я ел, спал или сидел на горшке. Так что Фриц кормил меня с ложки, будто младенца.

~~~

Был ли я счастлив, когда снова увидел мастера? Можете смело биться об заклад — был. Затрепетало ли мое сердце, когда он распахнул объятия и прижал меня к своей груди? Да, сердце затрепетало. Полились ли слезы из глаз у обоих? Да, и еще как полились. Смеялись ли мы, ликовали, сплясали на радостях джигу? Да, мы сплясали джигу, сто раз и еще сто раз.

Мастер Иегуда сказал:

— Никогда больше глаз с тебя не спущу.

А я сказал:

— Я сам больше один никуда не пойду, ни за что в жизни.