Когда Пола Остера спросили о том, кто, по его мнению, может быть назван идеальным рассказчиком, писатель ответил: «Это безвестные мужчины и женщины — творцы сказочных историй, которые мы по сей день рассказываем друг другу, это создатели «Тысячи и одной ночи» и европейских волшебных сказок. Я говорю обо всей традиции устного творчества, появившейся с того момента, когда человек научился говорить. Именно она является для меня неиссякаемым источником вдохновения». Все книги Пола Остера, к какому бы периоду они ни принадлежали, обладают одной яркой особенностью, которую можно назвать — волшебством рассказа. Именно рассказа, устного жанра — Остера можно читать вслух, можно читать на ночь вместо сказки. Его рассказчик (Остер всегда предпочитает повествование от первого лица) будет говорить о чем угодно — о быте, о волшебстве, о любви, — и даже банальное со стороны содержание не будет казаться плоским.
I
В первый раз я пожал ему руку весной 1967 года. Я был тогда студентом второго курса, ничего-еще-не-знающий парень с книжным голодом и идеей (или заблуждением), что однажды смогу назвать себя поэтом, и, поскольку я читал поэзию, я был уже знаком с его фамилией из поэмы Данте — мертвец из последних строф двадцать восьмой песни
Ада
. Бертран де Борн, провансальский поэт двенадцатого столетия, держащий свою отрубленную голову за волосы и размахивающий ею во все стороны, будто лампой, — пожалуй, один из самых забавных персонажей в этом длиннющем каталоге галлюцинаций и пыток. Данте был верным защитником писаний де Борна, но, все-таки, приговорил его к вечному проклятию за то, что тот присоветовал Принцу Генри восстать против своего отца Короля Генри II, и тем де Борн превратил сына и отца в смертельных врагов. В наказание гениальный Данте разделил самого де Борна. Вопящее от боли тело в книге спрашивало флорентийца — возможна ли б́ольшая боль, чем та, которую оно испытывало…
Когда он представился Рудольфом Борном, мое внимание тут же обратилось к тому поэту. Родственники с Бертраном? спросил я.
А, ответил он, то бедное создание, потерявшее голову. Хорошо бы, но вряд ли. Не думаю. Нет
де
. Должен быть дворянин для этого, но, грустная правда, я кто угодно, только не дворянин.
Я не помню, почему я был там. Кто-то, скорее всего, попросил меня пойти туда, но кто это был, совершенно испарилось из моей памяти. Я даже не помню, где была эта вечеринка — в какой части города, в чьих апартаментах — и почему я вообще принял приглашение быть там, поскольку в то время я стеснялся большого скопления публики с его шумом болтовни, стыдясь того, что моя стеснительность внезапно станет видна всем незнакомым людям. Но той ночью, неожиданно для меня, я согласился и пошел с моим забытым знакомым туда, куда он повел меня.
Я помню лишь: в один момент я был один в углу комнаты.
II
В далекие времена моей юности Уокер и я были друзьями. Мы поступили в Колумбийский университет вместе в 1965 году, два восемнадцатилетних новичка из Нью Джерси, и в течение четырех лет мы жили в одних обстоятельствах, читали одни книги и желали одного и того же от будущего. Потом мы выпустились, и я потерял с ним связь. В ранние семидесятые я случайно встретился с кем-то, кто рассказал мне, что Адам живет в Лондоне (или в Риме, не совсем уверен), и это был последний раз, когда я слышал его имя. Следующие тридцать с чем-то лет я очень редко вспоминал его, при этом всегда удивляясь его полному исчезновению. Из всей молодой поросли нашей компании в колледже Уокер был как раз тот, чье будущее, как мне казалось, было самым многообещающим; я был уверен, что, рано или поздно, я услышу о книгах, написанных им, или о его публикациях в журналах — поэмы или романы, рассказы или рецензии, возможно, переводы его любимых французских поэтов — но ничего этого не произошло; оставалось сделать только один вывод, что молодой человек с судьбой, предназначенной литературе, слишком был занят самим собой.
Около года тому назад (весной 2007) пришла посылка на мой адрес в Бруклин. В ней были рукопись истории Уокера о Рудольфе Борне (глава I этой книги) и письмо от Адама.
Наша дружба не была такой уж крепкой — ни тайных секретов, ни задушевных разговоров, ни писем друг другу — но я всегда относился к Уокеру очень хорошо и никогда не сомневался, что и он, в свою очередь, относился ко мне, как к равному, никогда не теряя ко мне ни уважения ни дружеского отношения. Он был немного стеснительным, помню; черта характера немного странная для человека таких способностей и, к тому же, выглядящего очень привлекательно —
симпатичный, как звезда кино
, так описала его мне моя тогдашняя подружка. Но лучше быть стеснительным, чем наглым, я полагаю, лучше слиться со всеми, чем распугать окружающих бессердечным совершенством. Он предпочитал одиночество, но становился дружелюбным и забавным, когда покидал свой кокон, с острым, необычным чувством юмора; и что я больше всего уважал в нем — это широченный круг интересов, его способность рассуждать о Кавальканти, или, скажем, Джоне Донне, и потом, с той же рассудительностью и знанием, повернуть разговор к бейсболу и рассказать нечто новое, о чем я никогда не слышал. Хотя, о его внутренней, частной жизни я ничего не знал. Кроме того, что у него была старшая сестра (удивительная красавица, надо сказать, ставшая поводом для подозрений, что в крови Уокеров есть гены ангелов), я не знал ничего ни о его семье, ни о его прошлом, и совершенно ничего о смерти младшего брата. А сейчас Уокер умирал, едва перевалив шестидесятилетний рубеж, и перед смертью он затеял последние приготовления; прочитав его нерешительное, волнительное письмо, я никак не мог отделаться от мысли, что наше поколение светлых голов и молодых душ постарело и скоро совсем сойдет на нет. Вопреки совету Адама повременить с чтением до полета в Калифорнию, я тут же сел и прочитал его рукопись.
Как описать мои впечатления? Увлекательно, интересно, нарастающее чувство тревоги, и потом — ужас. Если бы я не знал, что это была невыдуманная история, я, скорее всего, принял бы присланную мне рукопись за плод писательского воображения (писатели иногда вводят персонажей со своими именами в их придуманный мир), и тогда бы конец повествования мне показался бы неправдоподобным — или, по крайней мере, слишком внезапным — но поскольку я с самого начала чтения знал об автобиографичности сюжета, признания Уокера потрясли меня и глубоко опечалили. Бедный Адам. Он был слишком беспощаден к самому себе, к своим слабостям, полон отвращения к прошлым юношеским порывам и устремлениям и разочарован неспособностью распознать монстра в своем окружении; да кто бы смог обвинить двадцатилетнего юношу в этих прегрешениях, если бы сам столкнулся с хитрым и обманчивым Борном?