Рассказы данной книги, взятые из различных сборников писательницы, представляют Оутс-новеллистку с начала 60-х годов по конец 70-х. Писательница сложного, самобытного дарования, Дж. К. Оутс видит и воспроизводит без прикрас жизнь в США, не закрывая глаза на многие болезненные стороны существования «потребительского общества».
Девять прелюдий к современной американской трагедии
Глядя на фотографии хрупкой, по-студенчески юной и стройной женщины с тонкими чертами лица, высоким лбом и живыми темными глазами, с трудом веришь, что это ей, Джойс Кэрол Оутс, ее произведениям посвящаются десятки солидных литературоведческих исследований и целые критические антологии. С трудом веришь, что ее персональный «стаж» в художественной словесности США стремительно близится к четверти века, а собственная продукция писательницы составляет ныне целую книжную полку: пятнадцать романов, тринадцать новеллистических и полдюжины поэтических сборников, несколько пьес, четыре книги литературно-критических эссе, десятки рассказов, статей, рецензий, разбросанных по периодике… Среди ее собратьев по перу в американской литературе наших дней (речь, понятно, не идет о поставщиках конвейерной бульварной беллетристики) не отыщешь писателя, который хотя бы приближался к Оутс по творческой производительности. И что еще поразительнее, этот стремительный поток прозы, большой и малой, поэзии, драматургии, эссеистики с ходом лет не сужается, не стихает, не обнаруживает ни малейшей тенденции к локализации, словно питающий его мощный источник творческой энергии и впрямь неисчерпаем. А ведь перед нами — лишь одна из сторон в своем роде беспрецедентного «феномена Оутс».
Видимые, доступные невооруженному глазу его стороны могли бы без корректив обозначить контур биографии одной из тех незаурядных женщин, «всем обязанных самим себе» («self-made women»), чьи портреты американцы охотно выносят на глянцевые обложки и первые полосы иллюстрированных еженедельников.
Внучка рабочего-литейщика и дочь ремесленника-инструментальщика, родившаяся в сельской глуши на севере штата Нью-Йорк, близ Локпорта, по соседству с озером Эри, она первой в своей семье окончила колледж, а затем университет. Свое дарование и направление дальнейшего своего жизненного пути Джойс Кэрол Оутс «открыла» благодаря чистой случайности: в ученические годы она приняла участие и победила в конкурсе на лучший рассказ, организованном журналом «Мадемуазель». За окончанием Висконсинского университета последовала работа над диссертацией, которая, впрочем, вскоре оказалась отложенной в сторону: молодой филолог, Оутс решила целиком посвятить себя писательству. Но и сделав первые шаги на тернистом литераторском поприще, она не смогла расстаться с другой, не менее сильной своей привязанностью — преподаванием любимого предмета: сначала в стенах Детройтского, затем Винсорского (Канада) и, наконец, Принстонского университетов, с кафедр которых Оутс читала курсы истории англоязычных литератур и основ писательской техники. С преподавательской стези она не сошла и тогда, когда ее избрали членом Американской академии искусств и литературы — честь, оказанная в США очень немногим из собратьев Оутс по ремеслу.
Все это так. Но как ни подверстываешь один к другому общеизвестные факты биографии писательницы, не отпускает тревожная, беспокоящая мысль, что конкретизирован ими, по сути, лишь масштаб айсберга; сердцевина его — пульс творческого темперамента, неповторимый градус художнического горения — остается непознанной, непроясненной; и ловишь себя на мысли, что о ней, Оутс, как ни о ком другом, кажутся сказанными провидческие слова Бориса Пастернака: «Всей своей жизни поэт придает такой добровольно крутой наклон, что ее не может быть в биографической вертикали, где мы ждем ее встретить».
Крутой наклон… В биографии Оутс-художника крутизна этого наклона завораживает, путает, отталкивает. Если не мудрствующего лукаво репортера газетной хроники ставит в тупик неиссякающая энергия писательницы, то профессиональных литературоведов (особенно академического склада) приводит в недоумение — а подчас раздражает — причудливо-калейдоскопическая пестрота безостановочно растущего и умножающегося, все более расширяющего свои границы художественного мира Оутс, его порой эпатирующая разностильность, которой иной раз и впрямь трудно подыскать логически убедительные основания. Усматривая в ее произведениях следы многих — и несходных — литературных и философских влияний, отзвуки несовместимых, казалось бы, писательских почерков и манер — от Эдгара По и Натаниэла Готорна до Томаса Манна и Хорхе Луиса Борхеса, от А. П. Чехова до Вирджинии Вулф, от Ф. М. Достоевского до Сэмюэла Беккета, от Уильяма Блейка до Д. Г. Лоуренса, Оутс нередко — и заметим, не совсем необоснованно — упрекают в эклектике, в недостатке творческой самодисциплины. Симптоматично, однако, что те же придирчивые критики, кто с дотошностью педантов регистрирует в романах и новеллах писательницы повторяющиеся образы, ситуации, компоненты фабульных схем, неизменно попадают впросак, как только принимаются «программировать» направление очередного этапа ее развития. Ибо каждая новая книга Оутс на поверку оказывается не столь жанрово-тематическим продолжением, сколь резким, на сто восемьдесят градусов, разрывом со всем образно-эстетическим арсеналом предыдущей, демонстративным ее «опровержением».
Летучая снежная мгла
Некоторое время тому назад в округе Иден лучший помощник шерифа Рейф Мерри вступил — как он сказал шерифу, и своей жене, и взрослым сыновьям и объяснял каждому, с кем встречался в течение месяца, будь то белый или черный, — во второй период своей жизни; совсем новый период — говорил он странным голосом, посасывая верхнюю губу и издавая при этом короткие хлюпающие звуки. Ему было тридцать восемь лет, когда произошла неприятность с Бетлемом Эйром, говорил он, тридцать восемь лет за плечами и три взрослых сына, но только в тот день у него открылись глаза; в тот день он заново родился и думал, что надолго его запомнит. Когда же кончилась наконец долгая зима и дороги на солнышке развезло от грязи, негр Бетлем и воспоминания о нем исчезли из округа Иден и — ко всеобщей радости, особенно к радости его жены — из памяти самого Мерри. Но пока тянулись хмурые, серые, ненастные дни, он не мог забыть того, что произошло; воспоминания о сильнейшей метели, случившейся в тот самый день, и о потрясении, которое он пережил, не давали ему покоя.
Мерри вез негра Бетлема, которого он задержал в полях за городом, к шерифу, и в дороге их настигла метель. Сидя за рулем, Мерри ворчал, что никогда в жизни не видел такой пурги; и каждый раз, как он разражался коротким, резким до хрипоты залпом проклятий, снегопад за окном машины становился сильнее. Мерри был большой, солидный мужчина с глазами чуть-чуть навыкате, что придавало ему свирепый вид; и сейчас его свирепый взгляд был устремлен на круговерть за окном, а негр молча сидел рядом и дрожал, настороженно глядя из-под полуприкрытых век, пока Мерри изрыгал проклятья. Никого еще так не подводила погода, не дурачила знакомая местность, как его, думал Мерри; ему даже показалось — правда, он сразу отбросил эту мысль, — что он заблудился и никогда не найдет дороги домой.
Там, у шерифа, его наверняка ждут, окна запотели от тепла, ребята сидят вокруг печки, вытянув ноги, курят и говорят о нем, это уж точно, — о том, как не повезло ему, Мерри, лучшему помощнику шерифа, единственному, кроме разве что самого Уолпола, кто способен задержать и доставить Бетлема Эйра. Мерри криво усмехнулся. Он мысленно увидел своих ребят, представил, каким они видят его со стороны: Мерри — плечистый и большерукий, но не какой-то там простой фермер из местных; Мерри в своей фетровой шляпе, плотно сидящей на голове, так что замызганная ленточка проходит как раз поперек лба, будто она там выросла, да, в своей черной фетровой шляпе, которая выглядит на нем как некий символ или как перевернутый горшок. А лицо его под шляпой широкое и загорелое и еще обветренное, загрубевшее на декабрьском ветру, и глаза моргают и щурятся, словно от яркого света. На нем, конечно же, плащ, большой, как попона, и такой жесткий, что издали кажется куском дерева или железа; вечно застегнутый на все пуговицы, будто стоит на ветру или только что с улицы, где сильный ветер; на руках — кожаные перчатки, тонкие и блестящие, как новенькие; его большие сапоги тускло поблескивают, смазанные, а может, мокрые от снега; вот он садится и, красуясь и ворча себе под нос, протягивает сапоги к печке, сначала выбрасывая вперед левую ногу, потом правую, и сидит, упершись подбородком в грудь, вернее — во вздувшийся колоколом плащ. Никто из других помощников шерифа не имел такой выправки, как Мерри, ни один из этих увальней фермеров не отличался такой внешностью и голосом, и ни одному из них нельзя было доверить задержание такого негодяя, как Бетлем Эйр.
Но, сидя в холодной машине, Мерри чувствовал, что видение ускользает от него. Он смотрел на снег, на сумасшедшую круговерть снежинок. И нельзя сказать, чтобы их было много, бесконечно много, напротив — казалось, что перед ним мешают и перемешивают одни и те же снежинки, одни и те же частички, мерцающие, словно маленькие белые глазки, в свете фар. Они падали по обеим сторонам машины в серую толщу, как в облако. Мерри усмехнулся, выругался и сплюнул. То и дело по обочинам дороги попадались стылые, закоченевшие на морозе деревья, казавшиеся совсем голыми, будто кто-то содрал с них ножом всю кору, содрал и подкинул вверх, чтоб ее утянуло ветром. Вдруг Мерри заметил, что негр Бетлем тоже уставился на деревья.
— Это ненадолго, — сказал Мерри. — Это ж смех, а не метель, и мороз — одно название, и ты это сам знаешь не хуже меня.