Повсюду это было время крушения. Могучие рушились один за другим. В Канаде, на краю леса два древних дуба (молодые деревца, когда Цезарь переходил Рубикон, — сказал диктор в Оттаве) повалились, опаленные с макушки до корня яростью молнии. В ближних городах несколько дней стоял запах обугленной коры и испепеленных листьев и тревожил ноздри нервных собак. В Нью-Йорке пара знаменитых редакторов, грозных и могущественных, как императоры, пала в просверке гильотинного ножа; за ночь их имена канули в небытие. Правили молодые, правили безраздельно; старые, устарелые сдулись, были сброшены и забыты, и кто говорил о былой их славе, говорил о дыме.
На другой, дальней щеке Земли, за припятскими болотами, за Днепром и Волгой, в сердцевине Москвы, где стены холодных подвалов Лубянки проросли пустулами кровавой плесени, палаческими лишаями, трескался, рассыпался коммунизм. Советский Союз доживал свой век, чах, хирел, спотыкался, задыхался, угасал — хотя кто в девятом десятилетии XX века мог подумать о его смерти?
Но были знаки: в трещины просачивался фашизм. На Красной площади издевательски шествовали шеренги чернорубашечников. Шпана врывалась в Союз писателей, выкрикивая оскорбления евреям. Ископаемые казаки, царские погромщики, вспоминали себя, оживлялись!