«Карта неба» — вторая часть «Викторианской трилогии» испанского писателя Феликса Пальмы, начатой романом «Карта времени». Действие обеих книг происходит в Лондоне в XIX веке, в эпоху великих научных открытий, которые раздвигали границы возможного и внушали людям мысль о том, что самые смелые их мечты и надежды могут осуществиться, а фантастические сюжеты романов Г.-Дж. Уэллса — оказаться частью действительности и дать толчок развитию необыкновенных и головокружительных событий, в которые вовлекается как сам писатель и люди из его ближайшего окружения, так и многие реальные исторические персонажи.
В основу каждой книги трилогии положен один из романов Уэллса, для первых двух — это «Машина времени» и «Война миров», для третьей части, «Карты хаоса», точкой опоры станет «Человек-невидимка».
Романы Феликса Пальмы переведены на 25 языков и заняли первые строки в списках бестселлеров во многих странах. «Карта времени» была удостоена в Испании премии «Атенео де Севилья».
КАРТА НЕБА
(Роман)
Часть первая
I
Джереми Рейнольдсу хотелось бы быть влюбленным, чтобы иметь возможность окрестить женским именем ледяную глыбину, в которую уперся его корабль, этот антарктический пейзаж, расстилавшийся перед ним. Или горную цепь, на горизонте к югу, или бухту, открывавшуюся справа в снежном тумане, или даже любую из многочисленных льдин. Но Рейнольдс никогда не испытывал чувств, похожих на любовь, и единственным именем, которое он мог бы использовать в этих целях, было имя Джозефины, богатой девушки из Балтимора, за которой он ухаживал, влекомый совершенно иными интересами. Откровенно говоря, он не мог представить себя, обращающегося к ней во время чаепития, под неусыпным взглядом ее матери, со словами: «Кстати, дорогая, я назвал твоим именем континент, лежащий далеко за Полярным кругом. Надеюсь, это тебя обрадует». Нет, Джозефина не сумела бы оценить такой подарок. Она ценила только то, что можно носить на пальцах, запястьях или шее. Какой прок от подарка, которого она никогда не увидит и не потрогает? Это чересчур изысканный презент для девушки, чуждой всякой изысканности. И вот теперь, очутившись во льдах, на сорокаградусном морозе, Рейнольдс принял решение, какого не смог бы принять, находись он в любом другом месте: прекратить ухаживать за Джозефиной. Да, именно так он и поступит. Весьма маловероятно, что ему удастся вернуться живым в Нью-Йорк, но он дает себе торжественный обет: если с помощью какого-то чуда это произойдет, его избранницей станет лишь та, кто обладает тонкими чувствами и способна испытать волнение оттого, что на Южном полюсе есть закованный в лед утес, носящий ее имя. Хотя было бы неплохо, про себя добавил он, подчиняясь своему неизменному здравому смыслу, чтобы такая девушка располагала к тому же достаточными средствами и в случае, если фортуна ему не улыбнется, не корила бы его за то, что та далекая скала — единственное, что он может ей предложить.
Он тряхнул головой, чтобы прогнать эти романтические мысли, уносившие в далекий мир, который отсюда казался неправдоподобным, и устремил свой взор на бесприютный край, лежащий в такой дали от цивилизации, что Творец не стал украшать его приметами жизни. Кроме того, кому захочется окрестить именем жены, своим собственным, корабля, доставившего их туда, или организатора экспедиции этот кусок льда, который, возможно, в конце концов станет его могилой? Да, он приехал сюда, обуреваемый стремлением вписать свое имя в Историю, но, как становится очевидным, единственное, что ему удастся написать, будет его эпитафией.
Они отплыли из Нью-Йорка в октябре с намерением достичь Южного полюса через три месяца, когда лето в Южном полушарии в разгаре, однако из-за целого ряда неблагоприятных обстоятельств и неудач, преследовавших их с самого начала экспедиции, путешествие безнадежно затянулось. К тому времени, когда они миновали Южные Сандвичевы острова и направились к острову Буве, этому ускользающему от глаз наблюдателя островку, который с таким трудом нанесли на карту предыдущие исследователи, даже помощник кока и тот знал, что удача ждет их только в том случае, если они достигнут цели до конца лета. При этом экспедиция вышла очень дорогостоящей, и они уже проделали слишком большой путь, чтобы возвращение могло устроить хоть кого-нибудь, а потому капитан Макреди приказал держать курс на острова Кергелен, надеясь, что кроличьи лапки, которые захватили с собой матросы, окажутся более действенными у Полярного круга, чем в Америке. Оттуда они проследовали на юго-запад и вскоре начали встречать на своем пути первые плавающие льдины, которые словно охраняют берега Антарктиды, как отважные часовые. Используя проходы между льдами и огромными айсбергами, они сумели без особых помех продвинуться довольно далеко, пока почти полностью скованное ледяным саваном море не объявило им, что в этом году зима решила прийти на месяц раньше, в середине февраля. Невзирая на это, они с энтузиазмом принялись раскапывать лед, наивно уповая на двойную обшивку из африканского дуба, которую Рейнольдс приказал поставить, дабы усилить корпус старого китобойца. Это были долгие и отчаянные попытки, но в конце концов появление огромного айсберга превратило схватку со льдом в мираж. Но капитан Макреди проявил себя весьма изобретательным человеком: он распорядился сыпать угольную пыль на державший их в тисках лед, чтобы побыстрее растопить его, приготовил свечи и даже отправил нескольких человек раскалывать лед с помощью любых колющих инструментов, какие только отыскались в трюме. Единственное, что ему оставалось, это попробовать собственноручно перенести корабль на другое место, подобно какому-нибудь богу с Олимпа. А так все эти усилия ни к чему не привели, разве что добавили ситуации патетики. Они были обречены с того самого мгновения, когда решились войти в это море, усеянное ледяными капканами, а может быть, даже с момента, когда Рейнольдс замыслил свою экспедицию. Вскоре судно слегка накренилось на правый борт, и им удалось спуститься на лед, где Макреди приказал кому-то подняться на вершину ближайшего айсберга и сообщить, что он оттуда увидит. Вырубив с помощью кирки небольшие ступеньки во льду, дозорный вытащил латунную подзорную трубу и подтвердил то, что уже давно подозревал Рейнольдс: мир для них теперь ограничивался бескрайним ледяным полем, ощетинившимся скалами и айсбергами, белым небытием, где они вдруг стали жалкими, ничего не значащими букашками, не важно, живыми или мертвыми.
Спустя две недели положение не улучшилось, и глупо было это отрицать. Ледяные клещи, державшие в плену «Аннаван», не разжались ни на миллиметр. Наоборот, тревожное потрескивание льда свидетельствовало о том, что его давление на корпус судна только усиливается. И ослабления этой хватки можно было ожидать разве что через восемь-девять месяцев или даже позже, когда сюда снова придет лето, и это еще если им повезет, ибо Рейнольдсу было известно слишком много похожих историй, когда желанное таяние льдов так и не наступало. На самом деле, каким бы опытом ты ни обладал, все становилось непредсказуемым, едва ты отваживался вступить в царство льда. Достаточно вспомнить хотя бы экспедицию сэра Джона Франклина, предпринятую в 1822 году на север Канады с целью отыскать Северо-Западный проход. Участники экспедиции столько времени блуждали во льдах, что Франклину пришлось даже съесть собственную обувь, чтобы хоть как-то заглушить страшный голод. Но Франклин все же вернулся домой, что удавалось далеко не всем. «Не пополнят ли и они длинный перечень неудавшихся экспедиций, пропавших кораблей, мечтаний, канувших в неизвестность, который заботливо составляют в Адмиралтействе?» — подумал Рейнольдс, с отвращением разглядывая свои заиндевелые сапоги. Пока что им остается только молиться, чтобы 1830 год не был указан на их надгробных плитах вслед за датой рождения.
Он бросил грустный взгляд на «Аннаван». Это было китобойное судно тридцатиметровой длины, знававшее лучшие времена, когда оно промышляло кашалотов и китов-горбачей в южной Атлантике. От того славного прошлого осталось лишь полдюжины гарпунов и дротиков, хранившихся в арсенале. Теперь же «Аннаван» представлял собой довольно нелепое зрелище: он опирался на подобие мраморного пьедестала, накренившись набок и немного задрав носовую часть. Желая свести к минимуму вероятность того, что судно опрокинется, Макреди распорядился спустить паруса на обеих мачтах и навалить гору снега по правому борту, которая служила бы одновременно подпоркой и склоном для спуска. Солнце висело над самым горизонтом, где ему предстояло пробыть еще несколько недель, перед тем как окончательно погаснуть в апреле, уступив место долгой полярной ночи, и освещало «Аннаван» слабым и тусклым светом.
II
Во время перехода Рейнольдс старался держаться подальше от капитана, хотя по всем правилам должен был идти рядом с ним. Он умышленно приотстал и вскоре обнаружил, что сбоку от него шагает Гриффин, тот самый щуплый матрос, который привлек его внимание своими суждениями. Рейнольдс вспомнил, что Гриффин завербовался на «Аннаван» в последний момент, когда команда была уже набрана. Его настойчивое стремление стать членом экспедиции победило уклончивые отговорки Макреди, что свидетельствовало как о страсти матроса к подобным путешествиям, так и об умении обходить возникавшие на пути препятствия, особенно в виде грубых и неуступчивых капитанов. «Но почему для Гриффина было так важно очутиться здесь, в этом морозном краю?» — подумал Рейнольдс.
— Наверное, вы правы, Гриффин, — сказал он матросу. — Возможно, то, что мы найдем в этих горах, окажется чем-то вроде летающей машины.
Гриффина явно удивило, что начальник экспедиции, до сих пор не заговаривавший с матросами, обращается к нему по-дружески. Видимо смутившись, он лишь кивнул головой, закутанной во множество платков и шарфов, из-под которых торчал замерзший нос. Однако Рейнольдс решил любой ценой завязать разговор с нелюдимым матросом.
— Почему вы присоединились к нашей экспедиции, Гриффин? — не стал он ходить вокруг да около. — Вы верите в то, что Земля внутри пустая?
Матрос недоуменно смотрел на него. Его тонкие усы покрылись инеем, и начальник экспедиции подумал, что, когда Гриффин вернется на судно, ему придется отдирать примерзшие волоски. Именно поэтому, чтобы избежать неприятной и болезненной процедуры, Рейнольдс продолжал бриться, хотя ему и приходилось пользоваться тазиком, наполненным талой водой.
III
Рейнольдс стоял на палубе «Аннавана», баюкал свою перевязанную руку и наблюдал за тем, как сумерки окрашивают в красновато-пурпурные тона ледяные поля, отчего создавалось впечатление, будто все они находятся на поверхности планеты Марс. В какую бы сторону он ни смотрел, невозможно было определить, где проходит граница между замерзшим морем и сушей, поскольку снег уничтожил все следы их тесного союза, словно умелый портной, у которого никогда не заметишь места штопки. Рейнольдс знал только, что капитан Макреди запретил ходить вокруг судна и вдоль левого борта — это было опасно, так как под тяжестью тела лед мог треснуть. На самом деле они находились в проливе, сейчас засыпанном снегом. Вследствие этого было приказано, чтобы опытные моряки, привыкшие опорожнять кишечник с палубы, делали это только у левого борта, так что наслаждаться грандиозным ледяным пейзажем с этой стороны судна не очень рекомендовалось.
Рейнольдс поднял голову к видневшимся на небосводе немногочисленным звездам и, как всегда, с благоговением уставился на величественные творения Создателя. Если метис прав, вонзившийся в лед летательный аппарат прилетел с одной из них. И считать так вовсе не глупо, подумал он, по крайней мере не глупее, чем верить, будто центр Земли обитаем, а Рейнольдс в это верил. Хотя точнее было бы сказать, что он желал этого, поскольку, по его мнению, обрести бессмертие можно, лишь став последним великим первооткрывателем последнего великого неведомого царства. Но сейчас абсолютно неожиданно перед его глазами открывался иной горизонт, бесконечно более перспективный с точки зрения вечной славы: много ли среди глядящих на него сверху планет обитаемых миров? И какая слава ждет того, кто сумеет их завоевать? Он так глубоко задумался над этими вопросами, что чуть было не ухватился за металлические поручни палубы. А ведь ему говорили, будто низкие температуры превращают металл в опасное оружие, даже если на тебе рукавицы, но, правда это или нет, Рейнольдс предпочитал не проверять. Он устало вздохнул. Проклятая действительность, враждебная и неприятная, не давала ему передышки. Опасность подстерегала здесь со всех сторон: мало того что ни к чему нельзя было прикасаться, так еще, как назло, целая бригада, вооруженная топорами и кирками, именно сейчас скалывала лед с мачт, а не то под его тяжестью судно могло перевернуться. Куски льда с грохотом падали на палубу, словно артиллерийские снаряды. Таким образом, если Рейнольдс хотел созерцать звездное небо, он должен был увертываться от этого смертоносного града, способного искалечить его, так же как и люди с лопатами, пытавшиеся счистить снег с деревянного настила палубы, пока он не превратился в толстый панцирь, не дающий открыть люки. Но Рейнольдс предпочитал находиться здесь и время от времени приплясывать на месте, чтобы восстановить циркуляцию крови в окоченевших ногах, а не в лазарете, потому что постоянный треск льда, сжимавшего корпус судна, не давал сомкнуть глаз.
Прошло уже больше пяти часов с тех пор, как капитан Макреди и его группа вернулись из разведки, ничего не обнаружив. И только Карсон с Рингуолдом не явились в условленное место. Они ушли на север, и Макреди со своими людьми ждали их почти час, после чего, усталые, голодные и замерзшие, они решили вернуться на «Аннаван». Никто не делал заключений по поводу их отсутствия, но один и тот же вопрос носился в воздухе: уж не наткнулись ли они на того, кого команда стала называть звездным монстром? Конечно, никто этого точно не знал, однако, скорее всего, именно так и обстояло дело.
Вначале, когда его, пошатывающегося от боли, вели к судну Фостер и доктор Уокер, Рейнольдс проклинал свою неосторожность, и не только потому, что выставил себя в смешном свете перед командой и дал пищу для шуточек капитана, но и потому, что лишился возможности обследовать место, где они находились, о чем мечтал с того момента, как они застряли во льдах. Однако теперь он мог радоваться тому, что оказался таким безответственным: как объяснил ему сержант Аллан, из-за тумана, который с каждым разом все более сгущался, было бы невозможно отыскать заветное отверстие, ведущее внутрь Земли, иначе как случайно провалившись в него.
Да, он должен был признать, что экспедиция выходит не такой, какой он ее задумывал, а после последних событий вообще трудно предсказать, как все обернется. Рейнольдс постарался приободриться, вновь призвав на помощь тот дух практицизма, который отличал его от прежних путешественников, этих идеалистов, рисковавших своими жизнями, не имея никакого плана и рассчитывая только на свет от путеводной звезды, горевшей в их мечтах. Он же, напротив, относился к нынешней экспедиции как к бизнесу. Это был его билет в новую жизнь. И никакой ловкач вроде Макреди не лишит его лавров победителя. Тут ему вспомнились многочисленные препятствия, какие пришлось преодолеть, чтобы оказаться здесь, и враги, которых он сломил своим упорством. Нелегко было найти деньги для такой экспедиции, и прежде всего потому, что подавляющее большинство человечества и в мыслях не допускало, что Земля может оказаться полой. Он — другое дело. Он почти мог утверждать, что побывал там, внутри, хотя это происходило только во сне.
IV
Возвращение двух матросов взбудоражило команду «Аннавана» так, как если бы перед ней вдруг возникли призраки. Рейнольдс, капитан Макреди, доктор Уокер, боцман Фиск и некоторые матросы, в том числе Петерс, Аллан и Гриффин, спустились по снежному склону вниз, чтобы встретить пропавших товарищей.
— Ну что, нашли его? — спросил Макреди и указал на тюк, к которому были прикованы все взгляды.
— Нет, капитан, — ответил Рингуолд, — но зато обнаружили это.
Он дал знак напарнику, и, ухватившись вдвоем за концы толстого одеяла, они выставили на всеобщее обозрение свой груз. Собравшиеся не могли удержаться от восклицаний, и, хотя перед ними лежал не звездный демон, зрелище было не менее ужасающим. Исследуя окрестности, Рингуолд и Карсон наткнулись на тушу громадного полярного медведя, зверски растерзанного. У животного было вырвано горло, расплющен череп и вскрыта брюшная полость, из которой торчали наружу спирали кишок, окаменевших на морозе. Мало того, у него была, можно сказать, с корнем вырвана одна из лап. Раны были настолько ужасны, что никто не осмеливался помыслить, чем они могли быть нанесены. Рингуолд объяснил, что, когда они нашли медведя, внутренности его еще дымились, указывая, что смерть наступила не слишком давно. Поскольку туман настолько сгустился, что идти было невозможно, они решили расширить дыру в брюшной полости и по очереди греться в еще теплом чреве. Так им удалось избежать серьезного обморожения, хотя у обоих отдельные пальцы на ногах потеряли чувствительность. Услышав этот рассказ, все сразу заметили липкую и омерзительно пахнувшую пленку, покрывавшую одежду матросов. И тут Гриффин обратил внимание присутствующих на одну из лап медведя. Наклонившись, он обнаружил на некоторых когтях что-то вроде обрывков странной красноватой кожи.
— Пусть мы пока не знаем, как в целом выглядит монстр, но уже можем сказать, что у него ярко-красная кожа, — объявил он. — Трудновато ему будет проскользнуть незамеченным по снегу.
Часть вторая
XV
Эмме Харлоу хотелось бы, чтобы Луна оказалась обитаемой. Тогда она могла бы гладить шелковистые гривы единорогов, пасущихся на лунных лугах, наблюдать за тем, как двуногие бобры строят свои хатки, или летать в объятиях Человека-летучей мыши, любуясь с высоты лунной поверхностью, украшенной густыми лесами, внутренними морями и остроконечными пирамидами из бледно-фиолетового кварца. Но Луна не была обитаема — это обнаружили новые мощные телескопы, лишив мир, как и многие другие научные достижения, магии, которой он до этого был пропитан. Потому что вот уже более шестидесяти лет Луну населяли самые невероятные фантастические существа, какие только можно себе вообразить.
А все дело в том, что жарким летом 1835 года, когда Эмма еще даже не родилась, некий джентльмен наблюдал Луну, и ему пришло в голову, что именно ее можно было бы сделать хранилищем магии, в которой так нуждался человек, чтобы облегчить себе существование; той самой магии, которую столь последовательно и безжалостно вытеснял прогресс. Да, это было идеальное место для хранения грез — мощного укрепляющего средства, поскольку никто не сможет сунуть на Луну свой нос, чтобы что-то опровергнуть. Кто же был сей защитник мечтаний? Его звали Ричард Адамс Локк, и он был англичанином, переселившимся после окончания Кембриджского университета в Нью-Йорк, где стал главным редактором газеты «Нью-Йорк сан». Что касается его внешности, то лицо у него было обезображено оспой, на что, впрочем, дамы мало обращали внимания, ибо был он высок и строен, как тополь. К тому же его глаза излучали свет, они светились спокойствием, свидетельствуя о принадлежности их обладателя к возвышенным душам, которые обычно становятся для остальных маяками. Хотя в данном случае все было не так, поскольку Локк сильно отличался от подобного типа людей. В груди этого английского джентльмена с внешностью доброжелательного проповедника таился поистине язвительный дух. Локк внимательно вглядывался в окружающий мир, и что же он видел? Одну лишь глупость, удручающую неспособность человека учиться на своих ошибках, нелепую действительность, которую он выстроил вокруг себя, а главное — его непомерную страсть придавать значение самым ничтожным вещам на свете. С одной стороны, все это вызывало у него тайное злорадство, но с другой — коллективная глупость раздражала его, ибо выставляла в не слишком выгодном свете биологический вид, к которому он, на свое несчастье, принадлежал.
Он бежал из Англии в Америку, движимый уверенностью, что после трудных родов и первых неверных и робких шагов Соединенным Штатам удалось сплотиться в единую нацию под знаменами разума и всеобщих свобод. Он надеялся, что эта страна осуществила все то, чего не сумела осуществить старая, надоевшая самой себе Европа, даже несмотря на благоприятный поворот руля, чем явились для нее Век просвещения и Французская революция. Но, к своему удивлению, он оказался в стране, зараженной религиозным духом, где столь хорошо знакомые европейские предрассудки сосуществовали с новыми, местными. «Разве для этого была открыта Америка? — растерянно вопрошал себя Локк. — Чтобы сделаться плохой копией Англии?» Ведь подобно старой Европе, молодое американское общество было убеждено: все то, что простирается вокруг нас, есть результат божественного творения. И скорый прилет кометы Галлея, к примеру, не составляет исключения. Кто, если не Создатель, смог бы оркестровать подобный пиротехнический спектакль на сентябрьском небосклоне? Именно поэтому в парках Нью-Йорка были установлены многочисленные телескопы — чтобы все могли наблюдать за этой демонстрацией силы, которой Господь подтверждает свое присутствие, к вящей радости его благочестивых чад. Однако, как ни парадоксально, подобная убежденность уживалась со слепой верой в прогресс и ученых, и вследствие этой фанатической жажды человек, сочинивший любой вздор, зачастую пользовался полным доверием своих сограждан. Таким был, к примеру, преподобный Томас Дик, чьи книги уже завоевали громадную популярность в Соединенных Штатах, когда Локк туда приехал. В одной из них преподобный подсчитал, что Солнечную систему населяют в общей сложности 21 891 974 404 480 жителей — цифра, которая может показаться вам чересчур преувеличенной, хотя это не так, если учесть, что, согласно тем же подсчетам, одно только население Луны составляет 4200 миллионов. Благодаря этим и другим примерам крайнего простодушия американцы казались Локку народом, нуждавшимся в том, чтобы его срочно проучили. А кто же мог это сделать, если не он? Так что на первых порах Локк вовсе не заботился о мечтах человечества, он избрал далеко не возвышенную цель — преподать хороший урок своим новым соотечественникам, а заодно и повеселиться от души. Он решил сочинить сенсационную историю, в которой были бы выставлены в смешном виде вышеназванная и прочие экстравагантные астрономические теории, опубликованные до настоящего времени. Это заставит американский народ задуматься над непрочностью своих верований и в то же время поднимет тираж «Сан» — лучшей трибуны для осуществления такого замысла, массовой газеты, которая впервые распространялась не по подписке, ее продавали на улицах мальчишки, громко перечислявшие самые поразительные новости, о которых можно прочесть всего за один цент.
Какая же это могла быть история? — спросите вы. Все очень просто. Локк знал о том, что ученый Джон Гершель, сын Уильяма Гершеля, знаменитого придворного астронома Георга IV, находится в Южной Африке, где производит астрономические наблюдения. Вооружившись оптическими инструментами, британский астроном отплыл из Англии к мысу Доброй Надежды с целью создать там обсерваторию и составить атлас звезд, видимых в Южном полушарии. Тем самым он завершил бы работу по классификации звездных скоплений, начатую его отцом в Северном полушарии. Однако в последние два года никаких известий об астрономе не поступало, а вообще депеши из того места, где он находился, шли до Нью-Йорка не менее двух недель, и этого было более чем достаточно, чтобы Локк успел обрушить на американцев цикл статей, в которых перечислялись бы мнимые открытия Гершеля, причем астроном об этом бы и не подозревал, а посему не мог бы их и опровергнуть.
Не теряя времени даром, с игривой улыбочкой на лице, изгнавшей его всегдашнюю серьезность, Локк принялся за дело, и 21 августа опубликовал первый из репортажей. В статье, вышедшей под заголовком «Крупные астрономические открытия», сообщалось о том, что находившийся с визитом в Нью-Йорке некий шотландский ученый якобы предоставил редакции «Сан» экземпляр «Edinburg Journal of Science», где был напечатан отрывок из дневника доктора Эндрю Гранта, мнимого сотрудника Гершеля. В первой части статьи описывался мощный телескоп, построенный астрономом и обладающий колоссальным объективом, что позволяет различать на поверхности Луны предметы размером до восемнадцати дюймов и проецировать их изображения на одной из стен обсерватории. Благодаря этому исключительному изобретению они смогли исследовать каждую из планет Солнечной системы, а также многие планеты соседних систем, создали четкую теорию такого явления, как кометы, и разрешили почти все проблемы математической астрономии. После того как почва была удобрена, в следующей статье был сделан упор на Луну, которую ученые внимательно исследовали с помощью чудо-телескопа, обнаружив на ее поверхности участок с темно-зеленой породой и нечто похожее на вкрапления розовых маков. Изучив
XVI
«Сегодня ты в последний раз прислуживаешь в этом доме», — решила про себя Эмма, пока новая камеристка грубо затягивала шнуровку на ее платье. Откуда у тщедушной девицы такая бычья силища? Эмма даже не успела запомнить ее имя, да теперь это и не важно. Как бы ту ни звали, она попросит мать поскорее избавиться от недотепы. Когда служанка закончила одевать Эмму, та поблагодарила ее улыбкой, велела убрать постель и спустилась к завтраку. Мать уже ждала на террасе, где по случаю хорошей погоды был накрыт завтрак. Слабый ветерок, прирученный, словно домашний пес, осторожно играл с занавесками, с украшавшими стол цветами и волосами матери, еще не собранными в классический пучок.
— Я хочу, мама, чтобы ты выгнала эту новую камеристку, — сказала она, едва поздоровавшись.
— Как, опять? Дай ты ей хоть немного привыкнуть. Она пришла к нам с рекомендацией от Кунисов.
— Тем не менее у нее ужасные манеры: чуть не задушила меня, когда затягивала шнуровку! — пожаловалась Эмма, садясь за стол.
— Думаю, ты преувеличиваешь, — попыталась ее успокоить мать. — Я уверена, что, когда она пообвыкнет…
XVII
Монтгомери Гилмор жил в особняке, выстроенном в парижском стиле рядом с огромным Центральным парком, который был разбит для отдыха ньюйоркцев, для чего на эту громадную территорию пришлось завозить тонны песка из Нью-Джерси. Во времена детства его матери этот район еще оставался пустошью, где немногочисленные особняки богачей торчали, словно островки роскоши в океане грязи, которую частые снегопады украшали пятнами снега, постепенно таявшими на солнце. А теперь эти великолепные дома жались между старавшимися выглядеть элегантными зданиями и магазинами, в тени вознесенной над ними железнодорожной линии, по которой с задумчивым перестуком проносились поезда. Эмма позвонила в колокольчик на двери в десять минут шестого — именно настолько воспитанной девушке рекомендовалось опаздывать на свидание. Ее сопровождала Дейзи, чье увольнение было милостиво отменено в обмен на обещание держать язык за зубами по поводу этого визита. Было совершенно невообразимо, чтобы девушка из социального круга, к которому принадлежала Эмма, появилась в доме холостого мужчины одна, без сопровождающих, ибо подобное безответственное и безрассудное поведение навсегда запятнало бы ее репутацию, более того, репутацию всех ее потомков, по крайней мере в двух поколениях, но Эмма не хотела, чтобы ее мать присутствовала при встрече: то, что она собиралась предложить Гилмору, должно было остаться между ними двумя, матери же все это показалось бы настолько абсурдным, что она не колеблясь сразу же отвезла бы ее к доктору Бриджленду, уверенная, что девушка подхватила непонятную лихорадку, которая может довести ее до помешательства. Таким образом Эмме пришлось солгать ей и предложить упомянутую сделку служанке, которая приняла предложение с радостной улыбкой, что, как вы догадываетесь, объяснялось не только восстановлением на службе. Не успел стихнуть колокольчик, как Эмма услышала приближающиеся шаги. Кто-то шел к двери четкой размеренной походкой, словно маршируя, и она машинально поправила шляпку, выбранную в тон к алому платью, и с удивлением заметила, что Дейзи сделала то же самое. Наградив служанку недовольным взглядом, она подождала, пока дверь откроется, и на ее губах заиграла лицемерная улыбка.
Обладателем столь звучной походки оказался худощавый дворецкий, приветствовавший их легким наклоном головы, словно желал указать на что-то своим носом, после чего он повел их в библиотеку, предварительно проведя по всему обширному дому, что было, вероятно, сделано по распоряжению самого Гилмора, не упускавшего ни единой возможности произвести на Эмму впечатление. Она следовала за дворецким с равнодушным видом, стараясь ничем не выдать восхищения обилием роскошных экзотических предметов, в то время как Дейзи тяжело дышала у нее за спиной, словно они все это время бежали, а не шествовали почти церемониальным шагом. Когда наконец они добрались до библиотеки, снизу доверху заставленной полками из ореха и изящными витринами, заполненными инкунабулами, Эмма увидела, что это помещение соседствует с небольшим внутренним двориком, прохладным и тенистым, куда вынесли маленький столик для чая. Здесь рос огромный дуб с раскидистыми ветвями, защищавшими от вечернего солнца, отчего дворик показался ей восхитительным оазисом. Впрочем, она не успела как следует рассмотреть его, потому что тут же появился Гилмор. Он вошел в элегантном коричневом костюме, сопровождаемый собакой, которая тщательно обнюхала обеих дам и, убедившись, что они пахнут должным образом, плюхнулась в углу дворика, откуда лениво поглядывала на них.
— Мисс Харлоу! — без всякой нужды объявил дворецкий.
— Спасибо, Элмер, ты можешь идти. Я сам налью чай, — распорядился Гилмор и недовольно посмотрел на служанку.
— Дейзи! — Эмма не взглянула на девушку, ее глаза были прикованы к хозяину дома, который принялся изучать носки своих сапог. — Иди с Элмером в помещение для слуг и жди там, пока я тебя не позову.
XVIII
Монтгомери Гилмор вернулся в Англию спустя два года после своей смерти. Приехав в Лондон, он первым делом отправился на некую маленькую площадь в Сохо, в центре которой стояла бронзовая скульптура человека, вошедшего в историю под именем
Властелина времени.
Далеко не всякий обладает привилегией созерцать статую, поставленную по случаю его смерти. Монтгомери Гилмор, известный в другие времена как Гиллиам Мюррей, внимательно сравнил себя с ней, как будто стоял перед зеркалом. Хотя, по правде сказать, после всех изменений, какие претерпела его внешность, было трудно обнаружить в бронзовой фигуре родственные черты. Когда ты весишь сто двадцать килограммов, тебе достаточно совсем немного похудеть, чтобы превратиться в другого человека, хотя он на всякий случай вдобавок еще отпустил бороду и усы, стал носить короткую стрижку и даже одеваться приучил себя гораздо скромнее. С довольной улыбкой оценил он и позу, в которой застыла его копия, поднявшая руку в восторженном жесте, столь свойственном мошенникам. Понравилось ему и то, как скульптор изобразил его верного Этерно, оставленного в Нью-Йорке на попечение Элмера, ибо Гилмор посчитал, что присутствие пса выдаст его.
Кучка голубиного помета, упавшая на голову статуи, заставила его недовольно поморщиться. Он уже побаловал себя созерцанием скульптуры, и незачем было дольше оставаться здесь, чтобы из первых рук узнать обо всех невзгодах, поджидавших статую до тех пор, пока кто-нибудь не распорядится ее снести: медленное, но смертоносное воздействие дождя, ветра и времени, художества и атаки вандалов, нещадный обстрел со стороны бесчисленных поколений голубей, этих милых птичек. Да, этот позор был более чем достаточной приметой будущего. Мюррей сочувственно улыбнулся статуе и не спеша зашагал в сторону Грик-стрит, здороваясь с попадавшимися навстречу прохожими вежливым кивком головы. Он довольно усмехнулся, убедившись, что его никто не узнает. Правда, это его особенно и не волновало, поскольку даже если бы кто-то его признал, то, вероятно, решил бы, учитывая увлечение англичан спиритизмом, что перед ними призрак Гиллиама Мюррея. Ведь в призрак легче поверить, чем в то, что кто-то способен с таким мастерством симулировать свою собственную смерть.
Дойдя до Грик-стрит, он остановился перед зданием своей фирмы, чья деятельность стоила ему жизни. Она размещалась в бывшем театре, который Мюррей распорядился переделать, украсив фасад мотивами, связанными со временем, Так, например, на фризе появились резные изображения песочных часов, а на фронтоне можно было увидеть Хроноса, с ехидным видом вращавшего зодиакальный круг. Чуть ниже фигуры бога помпезные буквы, выбитые в розовом мраморе, гласили: «Путешествия во времени Мюррея». Мюррей поднялся по ступенькам и с грустью взглянул на висевший у входа плакат, приглашавший прохожих побывать в 2000 году. На рисунке был изображен эпизод из войны будущего: бравый капитан Шеклтон яростно атаковал своего заклятого врага, предводителя автоматов Соломона. Мюррей дождался, пока на улице не осталось ни одного пешехода, вынул из кармана ключ и прошмыгнул в здание. Внутри пахло прошлым, запустением, потускневшими воспоминаниями. Мюррей остановился в просторном вестибюле и прислушался к поселившейся там тишине, потому что это было единственным, что сейчас производили полчища часов, которые два года назад оглашали все вокруг неутомимым тиканьем. Возвышавшаяся в центре вестибюля скульптура, иллюстрировавшая ход времени с помощью гигантских песочных часов, которые переворачивали механические руки, тоже застыла без движения и покрылась плотным коконом паутины. Та же самая пыль, что забила ее зубчатый механизм, лежала также на шестеренках и колесиках старинных механических часов, выставленных с одной стороны вестибюля, и на футлярах бесконечных настенных часов, занимавших все стены. Ни одним из этих часов не нужно было ничего измерять, потому что время внутри здания остановилось. Тишина была такой плотной, что Мюррею показалось, будто, навострив уши, он сможет услышать возбужденные голоса жителей города, осаждавших его фирму два года назад, чтобы отправиться в будущее. Не став подниматься по лестнице, ведущей в его кабинет, он направился на склад, где его, словно старый и усталый зверь, лишившийся приюта, ожидал «Хронотилус». Это был трамвай, опутанный трубами из хромированного железа, к которому его инженеры сзади приделали паровой двигатель, а спереди — нос, похожий на ледокольный. Все это плюс кабина на крыше, своего рода сторожевая вышка, из которой было удобно вести обстрел, наводило на мысль, что транспортное средство специально оборудовано для путешествий в опасные места, что было правдой, так как «Хронотилус» путешествовал в будущее, пересекая четвертое измерение, таинственную территорию, где его и подстерегла смерть.
Превращение во
Его приезд произвел небольшое волнение в спокойном океане привилегированного нью-йоркского общества. Город жестко опирался на систему ценностей, где во главу угла был поставлен культ семьи и традиций, что показалось Мюррею неприятно знакомым, однако он решил не нарушать правил, дабы не привлекать к себе внимания. Он сразу же понял, что попал на столь же двусмысленную и скользкую территорию, как и та, которую он покинул, поскольку под ее безукоризненно чистой поверхностью, где жизнь текла спокойной рекой, никогда благодаря ряду архаичных правил не выходившей из берегов, пульсировал мир, замешенный на страстях и слабостях, тщательно регистрируемых жителями этого особого царства видимостей. Равнодушный к этой лицемерной механике, Мюррей наблюдал, как после обеда всегда находился кто-нибудь, кто подавал на стол десерт в виде слуха, что называется с пылу с жару, о чьем-нибудь тайном романе или недавней женитьбе, которую с высоты своего трона благословила сама глава клана, чтобы соединить два состоятельных семейства. Когда все это ему надоело и его присутствие утратило блеск новизны, он начал сокращать свое появление на публике. Скоро его можно было увидеть лишь на обязательных деловых обедах, и его скромный, почти монашеский образ жизни, закрытый для светских гиен, заставил последних изо всех сил выискивать падаль, ибо, по их мнению, жизнь без искушений, свойственных всем смертным, навевала скуку. Так Мюррей гармонично вписался в панораму нью-йоркского высшего общества как загадочный магнат и мизантроп, не представляющий никакой угрозы такой деликатной конструкции, как его обычаи.
Часть третья
XXXII
Чарльзу Уинслоу хотелось бы, чтобы время было подобно реке, чьи берега украшал бы один и тот же неизменный пейзаж с великолепными, словно высеченными резцом скульптора горами, с озерами, поблескивающими в ласковых лучах заходящего солнца, с чувственно круглящимися холмами или чем-нибудь еще. Из чего состоял этот пейзаж, было не важно, во всяком случае, не так важно, как его неизменность, ибо он должен был присутствовать не только тогда, когда ты останавливался у берега, чтобы полюбоваться им, но и когда ты решал плыть на своей лодочке дальше, вверх по течению или, отложив весла, в противоположном направлении. Куда бы ты ни отправлялся, пейзаж должен оставаться на месте, неподвижный и безмятежный, словно узор, намертво пришитый к берегу реки. Но, как оказалось, время вовсе не было похоже на реку. И если, уезжая, ты полагал, что все останется таким же, когда ты вернешься, то ты ошибался. Благодаря «Путешествиям во времени Мюррея» он побывал в 2000 году, стал свидетелем безжалостной войны будущего, в которой люди сражались со злобными автоматами за господство на планете, а потом возвратился в свое время, в эпоху, когда автоматы считались всего лишь игрушками и их использование еще не вошло в моду. Это настоящее несло в себе, словно скрытую болезнь, зародыш будущего. Но то, что произошло два года спустя, столь существенно изменило настоящее, что оно уже никак не могло привести к тому будущему, которое Чарльз считал неизменным. Мир, в котором он жил, выбрал другую дорогу, он уже не направлялся в тот 2000 год, который продемонстрировал им Мюррей. Чарльз не знал, куда он направлялся, но, разумеется, не туда, сказал он себе, поднялся с матраса и, дрожа от холода, заковылял к выходу из своей камеры. В это утро ему опять не удалось избавиться от преследовавшего его кошмара, в котором, похоже, он обречен теперь жить. И, словно для того, чтобы лишний раз проверить это, его пальцы коснулись железного ошейника.
Еще не рассвело, но на горизонте темнота начала отступать, и слабый, чуть красноватый свет медленно распространялся по равнине, где высилась гигантская железная конструкция, которую они возводили для марсиан. Все теперь уже знали, что захватчики прилетели не с Марса, но, поскольку было неизвестно, откуда они прибыли, большинство продолжало называть их марсианами, вкладывая в это слово, как им казалось, презрительный оттенок. Чарльз уставился на башню со всей своей жалкой ненавистью, на какую только было способно его изможденное тело. Усталость так прочно угнездилась в его костях, что стала частью его самого. Говорили, что строящаяся пирамида — это машина для изменения состава воздуха на Земле, чтобы сделать его не столь вредным для захватчиков, каким он был до сих пор. Воздух был одним из многочисленных пунктов среди переделок, которым марсиане подвергли планету, готовя ее к долгожданному прибытию Императора. Он прибудет вместе со всеми своими подданными на гигантских межпланетных кораблях, в трюмах которых будет аккуратно перевезен весь их мир. Горстка захватчиков, без труда завоевавшая Землю, была, оказывается, всего лишь небольшим авангардом.
В глубине, рядом с руинами того, что два года назад было самым большим городом на свете, располагался лагерь марсиан — странное нагромождение хижин в виде серебристых луковиц, в нем поселился немногочисленный отряд при трудовом лагере, узником которого он был. Чарльз не знал, где находится резиденция инопланетянина, руководившего вторжением, но ему было известно, что подобные лагеря разбросаны по всей Англии и по всему миру. Превратив Лондон в груды развалин, захватчики сделали то же самое с остальными британскими городами, в то время как их сородичи орудовали в Европе и на других континентах, не встречая на своем пути сопротивления, если не считать жалких попыток, предпринятых армией могущественной Британской империи. В результате пали Париж, Барселона, Рим, Афины… Теперь вся планета была покорена, миллионы землян погибли в великой войне, а те немногие, кто, как Чарльз, имел сомнительное счастье выжить, были превращены в рабов, в бесплатную рабочую силу, которую можно загонять до смерти, чему он не раз и не два был свидетелем. А в общем, он жил в том самом будущем, которое описал в своем романе Уэллс.
Но как все это могло произойти? — снова задавал он себе вопрос. Такого не могло, не должно было случиться в действительности, твердил он про себя, чувствуя, как в душе вновь поднимается волна бессилия и недоверия. Он побывал в будущем, которое очевидно уже не наступит. Но было во всем этом что-то странное, неправильное. Правда, кроме него, никто так не считал, даже капитан Шеклтон, который находился в том же лагере, что и Чарльз, навещавший капитана в его камере всякий раз, как только выдавалась такая возможность, как будто тот мог ответить на все его вопросы. В большинстве случаев Шеклтон лишь пожимал плечами или с жалостью смотрел на него, когда он заводил разговор на эту тему и настаивал, что такого
Чарльз тряхнул головой, стараясь отогнать назойливые мысли. Глупо снова и снова корить себя за то, что он живет неправильной жизнью, особенно сегодня, когда ему нельзя терять ни минуты из своего скудного времени. Как только рассветет, марсиане станут выгонять их из камер на работу — строительство очистительной машины. В его распоряжении оставался всего час, а потому Чарльз поспешил к маленькому столику в углу камеры, сел и вынул почтовую бумагу и ручку, за которые отдал пять своих наименее пораженных кариесом зубов. Он не знал, для чего они понадобились Эштону, заключенному, который мог достать все что угодно, но ему самому эти зубы скоро станут без надобности. Он попросил раздобыть ему письменные принадлежности, чтобы начать писать то, что пока еще не знал, как назвать. Наверное, это можно считать дневником, хотя в его намерения входило описывать не столько день за днем — для этого хватило бы пары строк, — сколько события, которые привели их к такому состоянию. Впрочем, так или иначе, одно было ясно: он должен успеть написать то, что хочет, до смерти, а она уже на пороге. И, словно в подтверждение этого, на Чарльза напал очередной приступ кашля, не отпускавшего его в последние недели. Когда приступ прошел, оставив о себе память в виде раздраженного горла и болезненного ощущения в легких, Чарльз безуспешно попытался ослабить проклятый ошейник тем же рефлекторным движением, каким он в иные, теперь уже далекие, времена ослаблял узел галстука. Затем сосредоточился, стараясь привести в порядок мысли, и через пару минут начал писать:
XXXIII
Чарльз слегка подул на последний абзац, чтобы чернила побыстрее высохли. Потом захлопнул тетрадь, положил сверху ручку и уставился на нее невидящим взором. Больше двух лет прошло с тех пор, как он в последний раз видел свою жену, и сейчас ощущал такую душевную боль, какой еще никогда не испытывал, оттого что не поступился тогда своей гордостью и не запечатлел на ее губах романтический поцелуй, как того требовала обстановка, или, по крайней мере, не заключил ее в объятия, по возможности нежные и искренние. Но то, чего он желал сейчас, не имело никакого значения, поскольку Чарльз, писавший свой дневник, был не тем Чарльзом, который покинул подвал в Квинс-Гейт, преисполненный уверенности. Да, далеко не тем. Ни один мужчина не может дважды войти в одну и ту же реку, как некогда сказал Гераклит, и два раза обнять одну и ту же женщину, потому что во второй раз все будет другим: мужчина, женщина и река. И Чарльз стал другим не только потому, что время в конце концов поубавило в нем наивного оптимизма, который прежде, казалось, защищал его от любых невзгод. «Если бы это было единственным изменением», — подумал он.
В этот момент он услышал похрустывание, исходившее от закрепленного на нем ошейника, словно туда забралась мышь, и почти сразу же ощутил знакомое щекотание в том месте, где ошейник вонзался в кожу посредством тончайших щупалец, примерно на уровне четвертого шейного позвонка. Через пару секунд щекотка усилилась и распространилась по всему позвоночнику, словно струя расплавленного металла, которая сжигала ему хребет, и, достигнув ног, переходила в болезненные судороги. Чарльз сжал зубы, стараясь контролировать дыхание, в ожидании, когда ежедневная пытка закончится и останутся лишь боль в животе, ватное тело и дрожащие ноги. К счастью, разряд длился не очень долго, всего несколько секунд, и со временем он почти привык к нему. Единственными последствиями этих мощных и пунктуальных разрядов были несколько сломанных друг о друга зубов да известный стыд, который будет преследовать его до смерти, ибо не раз случалось так, что его сфинктер расслаблялся, и ему приходилось являться к месту работы с позорным балластом в потертых брюках. Сейчас он переносил ежедневную процедуру со своего рода выстраданным смирением, радуясь, что она не вызвала особых неприятностей, если не считать остаточной тошноты, проходившей через несколько минут.
Его излишне оптимистичные мысли были прерваны жужжанием ошейника, возвещавшим, что уже можно покинуть камеру. Ни у одной из здешних камер не было дверей, поскольку проклятые ошейники контролировали движения узников гораздо лучше самого хитроумного запора. Однажды ночью, в самом начале плена, Чарльзу привиделись жуткие кошмары. Такое часто с ним случалось, но на сей раз видения были столь явственными, что заставили его, еще не до конца проснувшегося и пребывавшего в зыбком состоянии между сном и бодрствованием, встать и выйти из камеры, не отдавая себе отчета в том, что он делает. Едва он отошел на несколько шагов, как очутился в совершенно пустынной местности, посреди бескрайней ледяной равнины, под небом, из которого, как из открытой раны, сочилась красноватая жидкость и которое освещалось двумя маленькими неприветливыми солнцами, чьи лучи охлаждали, вместо того чтобы нагревать, а над промерзшей землей невесомой вуалью струились зловонные испарения, насыщая атмосферу, в которой, как с ужасом обнаружил Чарльз, почти отсутствовал кислород. Он пытался уловить его судорожно распахнутым ртом, но лишь наполнил легкие ядовитой смесью. Обливаясь потом, он покачнулся и рухнул на эту странную землю, а потом долго и отчаянно балансировал между жизнью и смертью, пока в коротком спасительном просветлении не понял, где на самом деле находится. Тогда он пополз к своей камере, извиваясь как полудохлый червяк, и наконец, собрав последние силы, сунул голову в проем. Он еще успел пару раз вдохнуть чистого воздуха, прежде чем потерял сознание. Так он открыл, почему у камер нет дверей и почему марсиане не охраняют коридоры. Ошейники были гораздо эффективнее.
Когда покалывание в ногах прекратилось, Чарльз спрятал тетрадку под матрас, довольный, что успел вовремя закончить намеченный эпизод. Его камера располагалась на одном из верхних ярусов громадной металлической конструкции, служившей бараком для узников, а потому с узкой платформы, куда стекались полусонные заключенные его этажа, открывался вид на весь лагерь. Чарльз задержался здесь на несколько секунд, смиренно разглядывая место своей скорой смерти, панораму, которая с каждым днем становилась все более чужой, потому что незаметно менялась. Хотя пирамида в центре лагеря была еще не достроена, она уже выглядела гигантской. А в эту минуту, когда восходящее солнце только-только появилось из-за одной ее грани, оставляя оранжевые отблески на хромированной поверхности, она даже казалась красивой. Но Чарльз знал, что это громадное сооружение на самом деле представляет собой ужасное, чудовищное устройство. Несколько месяцев назад на нижних ярусах пирамиды, ближе к ее основанию, начали появляться зеленоватые горизонтальные отблески, сопровождаемые странным гулом. Стороны основания были настолько длинными, что этим вспышкам требовалось несколько часов, чтобы сделать полный круг, и если ты случайно работал рядом с пирамидой в тот момент, когда странное свечение скользило по ее поверхности, напоминая солнечных зайчиков, то ощущал сильную боль в легких, немедленно вызывавшую приступ кашля. Что бы там ни должна была сделать с земной атмосферой эта циклопическая пирамида, она уже начала свою работу.
За пирамидой, в глубине ландшафта, лепились одна к другой уродливые марсианские хижины, напоминавшие бледно-розовые луковицы; с их крыш свисали какие-то трубки, казалось, сделанные из ставшего вдруг гибким стекла, они беспорядочно спускались по стенам, придавая домикам сходство с вывернутыми наизнанку громадными медузами. Далее эти трубки вились по земле и на определенном расстоянии от скопления хижин зарывались в грунт в направлении пирамиды. Время от времени по ним тоже пробегало странное зеленоватое свечение, исходившее от пирамиды, и, когда такое случалось, стадо неподвижных медуз начинало ритмично шевелиться, словно у него открывалось дыхание.
XXXIV
На следующее утро Чарльзу все-таки удалось повидать Шеклтона во время завтрака. Он заметил капитана издали: тот сидел в отдалении на камне и поглощал свое пюре. Как он и опасался, Шеклтон вернулся из лагеря воспроизводства с тем же угрюмым видом, с каким отправился туда. И это могло означать только одно. Чарльз подошел к нему, скорчил подходящую к случаю гримасу и сел рядом на землю, чтобы тоже приняться за тошнотворный завтрак. При этом он постарался оказаться спиной к ужасным металлическим грибам, которые в это пасмурное утро едва проглядывали сквозь туман и виделись гигантскими мрачными акварелями, которые раскачивал ледяной ветер. Чарльз закутался в необъятного размера пальто, которое досталось ему на последнем распределении одежды и, судя по плебейскому покрою и грубой материи, принадлежало какому-нибудь лавочнику, хотя он уже давно перестал обращать внимание на столь несущественные детали. Он молча взглянул на Шеклтона, надеясь, что у его друга появится потребность с ним поговорить.
Обычно каждую неделю марсиане увозили какое-то количество мужчин, выбирая среди них внешне наиболее здоровых, в соседний лагерь, где содержались самые молодые женщины детородных возрастов. Каждый из привезенных был обязан спариться с одной из них под оценивающими взглядами марсиан, а затем его отправляли обратно, и он так и не знал, сумел ли оплодотворить чье-то чрево. Таким образом марсиане гарантировали себе, что никогда не столкнутся с нехваткой рабов для изнурительных работ по переустройству планеты. Первое время Чарльза тоже регулярно выбирали для этих целей, пока он еще являл собой образчик, достойный продолжиться в потомстве, однако невыносимая работа и недоедание так ужасно изменили его облик, что теперь ни один марсианин не верил, что из его семени может вырасти что-то приличное. Напротив, Шеклтона неизменно избирали почти каждую неделю, потому что капитан каким-то образом ухитрялся сохранять свою могучую фигуру, поедая все, что только возможно, — Чарльз не раз видел, как он подъедал остатки в чужих мисках, — и даже занимаясь гимнастикой по вечерам в своей тесной камере. Вначале Чарльз не понимал, зачем это нужно капитану, но потом догадался: сохраняя форму, Шеклтон имел больше шансов попасть в женский лагерь, а значит, и больше возможностей встретиться с Клер, о которой он ничего не знал с тех пор, как Чарльз уговорил его покинуть подвал в Квинс-Гейт.
Они молча завтракали, сидя друг против друга. Чарльзу не требовалось ничего спрашивать, чтобы понять, что капитан и на этот раз не встретил Клер в новой партии женщин. За два последних года у Чарльза было более чем достаточно времени для того, чтобы раскаяться во многих вещах, совершенных им в жизни, но ни в чем он не раскаивался так сильно, как в том, что разлучил Дерека с женой. В первые месяцы заточения капитан возлагал столь чрезмерные надежды на восстание, что Чарльзу поневоле вспоминались его прежние бесчисленные возражения и отговорки, когда он, Чарльз, фактически заставлял капитана чуть ли не под дулом пистолета взять на себя роль спасителя человечества. Конечно, в то время Шеклтон еще верил, что его жена находится в безопасности в Квинс-Гейт, и только и думал, как бы вернуться в тот самый подвал. Он и вообразить себе не мог, чем обернется нашествие, и тем более не подозревал, что ему придется жить вдали от нее, женщины, из любви к которой он преодолел время. Однако это случилось, и в течение первых месяцев, проведенных в лагере пленных, Шеклтон только и делал, что размышлял о способах побега, выдвигая один план за другим. Возможно, это и пробудило бы в Чарльзе новые надежды, не будь идеи капитана такими экстравагантными и отчаянными: то он предлагал сшить вместе простыни с постелей и прыгнуть с ними с вершины пирамиды, чтобы улететь, используя потоки воздуха; то намеревался бежать через отверстие в воронке; то хотел организовать бунт в женском лагере… Эти безумные планы, которые он сбивчиво излагал кучке сообщников, выбранных им почти что наугад, выдавали лишь одно: как страстно хотел он отыскать Клер.
Однако со временем он стал упоминать о своих нелепых планах все реже. Его надежды на побег, на создание групп сопротивления из измученных узников, на захват одного за другим остальных лагерей, на поиски жены во всех разрушенных городах, где еще уцелели жители, а если понадобится, то и по всей планете, постепенно стали сводиться к равнодушным репликам, лишенным прежней убежденности, да и те вскоре прекратились. Больше о побеге он не говорил. Теперь он лишь поджидал очередную партию узниц, пополнявших женский лагерь, цепляясь за последнюю надежду на то, что в один прекрасный день увидит Клер среди женщин, поступивших в бараки воспроизводства с их остроугольными крышами, которые в ясную погоду были видны издалека, напоминая диковинные шипы, поблескивающие под вечерним солнцем. Только зачем, недоумевал Чарльз. Что изменится, если он встретит ее в нынешней ситуации, в эти беспросветные времена, когда у них не останется ни малейшей надежды, одна лишь боль от сознания того, что они еще живы и обречены на страдания? Однажды, когда они вот так же завтракали неподалеку от фантасмагорических грибов, неукротимая и абсурдная вера капитана всколыхнула в Чарльзе его былой цинизм, и он задал ему жестокий вопрос: что бы ты сказал ей, Дерек, если бы нашел ее? Шеклтон удивленно посмотрел на него и потом долго молчал, отыскивая ответ в скорбных глубинах своей души: я бы попросил у нее прощения. Я бы сказал: прости меня, Клер, за то, что я тебя обманул… Услышав это, Чарльз постарался его приободрить: Клер никогда не станет винить его в том, что он не сумел справиться с нашествием. Как раз наоборот, она наверняка гордится им, ведь он попытался это сделать, как и обещал ей тогда в подвале… Но капитан резким движением руки прервал его неуклюжие попытки утешить друга. Ты не понимаешь, Чарльз, сказал он, сокрушенно покачивая головой. Ты не можешь этого понять. Однако, какими бы ни были намерения капитана — попросить у нее прощения или что-то еще, главным было то, что он ни на миг не переставал ее ждать. Ему и в голову не приходило, что можно жить иначе. Если он еще вставал по утрам, то только потому, что наступающий день мог оказаться днем встречи с нею. И если он еще ел, поддерживал физическую форму и дышал, то потому, что это позволяло ему вставать каждое утро. Чарльз почувствовал к нему жалость. Величайший герой в мире, спаситель человечества механически глотал кашу, на которую не польстились бы и свиньи, низведенный до положения обычного узника, грязного и подавленного. Впрочем, нет. Шеклтон не был таким, как другие. Он еще сохранял надежду. И никто, даже космический монстр, не мог бы эту надежду у него отнять.
— Викторию я тоже не встретил, — неожиданно сказал капитан.
XXXV
Медленно приходя в себя после тяжелого рабочего дня, Чарльз смотрел из своей камеры на закат, такой же странный и тревожный, как все закаты последних месяцев, вытеснившие привычный земной заход солнца, и с глубокой печалью думал, что вернейший признак того, что человек лишился своей родины, это как раз закат, когда солнце заходит уже не так, как в его детстве. С презрительной гримасой наблюдал он за тем, как мрачные зеленые и темно-фиолетовые полосы сгущаются вокруг солнца, придавая ему вид заразной опухоли и лишая его былых оранжевых и желтых одежд, и теперь, сквозь отравленную атмосферу, сквозь медную кисею, накрывшую небо, оно напоминало одну из тех стертых и сплющенных монет, что со звоном швыряют на стойку нищие, чтобы им налили стакан вина.
В этот момент Чарльз заметил, как из порта, расположенного в окрестностях лагеря, вылетели три воздушных корабля марсиан: три отполированные до блеска летающие тарелки, которые с мелодичным мурлыканьем поднялись вертикально на несколько метров, на секунду зависли на фоне серебристой полусферы солнца, словно позировали для дагерротипа, а затем на немыслимой скорости ринулись в мутные фиолетово-зеленые волны и исчезли в бездонном мраке воздушного океана. Эти летательные аппараты марсиан, которые столь убедительно демонстрировали пропасть, существовавшую между наукой землян и наукой их тюремщиков, опередили земные, когда пришла пора завоевывать здешние небеса, едва освоенные своевольными аэростатами, хотя сейчас Чарльз равнодушно проводил их глазами. А ведь в первые месяцы было совсем по-другому, подумал он: прилеты и отлеты сверкающих воздушных машин превращались для узников в увлекательное, хотя и страшноватое зрелище. Однако ко всему привыкаешь, даже к самому, казалось бы, невероятному.
Помимо всего прочего, эти воздушные корабли часто привозили марсианских инженеров, которые, по-видимому, не обладали способностью принимать человеческий облик, а потому разгуливали по лагерю в своем истинном виде. Когда Чарльз впервые их встретил, они показались ему удивительно красивыми, напоминая гибрид человека с цаплей, с детства его любимой птицей. Хотя никто узникам ничего не объяснял, нетрудно было догадаться, что в задачу инженеров входит спроектировать башню и напичкать лагерь, а возможно, и весь мир, достижениями своей науки. Почти все время они проводили в грациозном полете, хотя еще очаровательнее выглядели, когда ходили по земле на своих тонких ногах, похожих на ходули и снабженных множеством суставов, что позволяло им принимать самые неожиданные и разнообразные позы, причем невероятно изящные. Чарльз попробовал было описать красоту их движений в своей тетради, сравнив с хрустальными стрекозами и используя другие образы, но в конце концов был вынужден сдаться: обаяние инженеров невозможно было выразить в словах. Какое-то время они находились в лагере, перелетая с одного участка на другой, пока, по-видимому, не раздали все необходимые инструкции по монтажу машины. После этого они исчезли и отныне появлялись раз в три-четыре месяца, чтобы проинспектировать ход строительства. Всякий раз после их отъезда Чарльза неизменно охватывала непонятная тоска, словно бы по ушедшему лету, в источнике которой он не мог разобраться, хотя подозревал, что она как-то связана с успокоением, наступавшим при созерцании невероятной красоты этих существ, в мире, где прекрасное давно стало роскошью.
Однако, хотя Чарльз старался об этом не думать, он знал, что марсианские специалисты на самом деле не такие, какими он их видит. Совершенно не такие. После первого визита инженеров он обсуждал их внешность со своими товарищами и с удивлением обнаружил, что среди арестантов не нашлось двух человек, которые описывали бы их одинаково. Каждый имел свое особое представление и не сомневался, что остальные просто его разыгрывают. Разгорелся спор, переросший в нелепую драку, от которой Чарльз благоразумно уклонился. Вернувшись в камеру, он долго размышлял над этим явлением и со временем пришел к определенному выводу. Ему хотелось бы проверить его на каком-нибудь умном человеке, таком как Уэллс, чтобы понять, абсурдно это предположение или нет, но, к сожалению, его окружали далеко не выдающиеся умы. Ну а вывод заключался вот в чем: инопланетяне, вероятно, настолько отличны от всего знакомого человеку, что он в каком-то смысле не умеет их увидеть. Звучало нелепо, он это сознавал. Но разве не логично предположить, что если ваш взгляд наталкивается на что-то невероятное, то ваш мозг будет отчаянно стараться представить это хотя бы приблизительно? Очевидно, что он находится перед чем-то — перед чем именно, не важно, — и не может это игнорировать. Бедный человеческий ум сравнивает это с тем, что больше всего на него похоже. Вот почему каждый из его товарищей видел марсиан по-своему. Большинству они представлялись отвратительными созданиями, так как вызывали у них ненависть. Но Чарльз всегда был привержен науке, прогрессу, чудесным изобретениям, которые Жюль Верн описывал в своих романах. Да, Чарльз принадлежал к этому братству мечтателей, которые еще до прибытия марсиан грезили о кораблях, способных пересечь Атлантический океан за пять дней, о бороздящих небо летательных машинах, о телефоне без проводов, о путешествиях во времени… И, видимо, поэтому ему марсианские инженеры представлялись очаровательными голенастыми ангелами, способными совершить дюжину чудес в секунду. Правда, теперь он знал, что эти чудеса направлены на то, чтобы превратить его планету в мир кошмаров, однако по-прежнему видел инженеров такими, что помогало ему по крайней мере наметить контуры их морали.
Солнце окончательно спряталось, выпустив напоследок зеленоватые лучи, залившие призрачным светом руины Лондона, что угадывались на горизонте, за угрюмыми лесами, которые таинственным образом сомкнулись и начали со всех сторон подступать к лагерю, словно хотели заключить его в объятия. Эта планета с каждым разом все меньше принадлежала человеку и все больше — захватчикам. Марсиане сумели лишить их даже утешительной красоты закатов. При этой мысли Чарльз ощутил, как в нем вновь зашевелилась уснувшая ярость, но то было лишь подобие, мираж, жалкий отзвук жгучей ненависти, некогда струившейся в его жилах, когда он, сжав зубы, обещал, что человек вернет себе все то, что ему принадлежит, хотя пока и неизвестно, каким образом. Однако долгие месяцы, бессилие и ужасная усталость постепенно превратили клокочущую ярость в безобидную досаду и раздражение. Через несколько лет человеческая раса будет полностью уничтожена. Он должен с этим смириться. А может, оно и к лучшему? — закралась ему в душу предательская мысль. В конце концов, он всегда сурово критиковал Британскую империю. Еще до вторжения Чарльз нападал на нее при малейшей возможности, то прибегая к иронии, то давая выход праведному гневу — в зависимости от того, лил дождь на дворе или светило солнце. Он смотрел на империю как на корабль, идущий ко дну, потому что у штурвала стоят никчемные люди, не способные управлять и сведущие лишь в искусстве расточительности и умении опустошать государственную казну. Их деятельность стала причиной того, что свыше восьми миллионов человек живут и умирают в постыдной нищете. Конечно, он к ним не принадлежал и в целом не мог сказать, что это так уж сильно его тревожит, однако было очевидно, что человеческая цивилизация как таковая потерпела крах. Так стоило ли лить по ней слезы? Наверное, нет. Наверное, лучше, чтобы все шло своим чередом, чтобы человек исчез из Вселенной и чтобы ни о нем, ни о его злополучном образе жизни в космосе не осталось даже воспоминаний.