Впервые на русском — пожалуй, самый знаменитый латиноамериканский роман последних лет, лауреат нескольких престижных премий и номинант международной «IMPAC Dublin Literary Award», переведенный на многие языки мира. «Прошлое» называли «головокружительной сексуальной одиссеей», сравнивали с «Игрой в классики» Кортасара и «Деньгами» Мартина Эмиса, с признанными шедеврами Пруста и Набокова. В 2007 году роман был экранизирован Эктором Бабенко (лауреатом «Оскара» за «Поцелуй женщины-паука»), причем главную роль исполнил Гаэль Гарсиа Берналь, звезда фильмов Альмодовара. Главные герои книги, Римини и София, решают разойтись после двенадцати лет совместной жизни. Римини, переводчик (которому однажды доведется сопровождать знаменитого французского философа Жака Дерриду во время его визита в аргентинскую столицу), делает осознанный выбор — сошествие в ад жизни рефлексирующего холостяка. София же, чья любовь к нему лишь крепнет, вступает в «Общество женщин, которые любят слишком сильно» имени Адели Г. — злополучной дочери Виктора Гюго, которую обессмертил своим знаменитым фильмом «История Адели Г.» Франсуа Трюффо…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Едва Римини залез под душ, как раздался звонок домофона. Ему пришлось прикрыться полотенцем для рук — банного не нашлось: Вера устроила настоящий хаос из духов, шапочек, кремов, солей, масел, увлажняющих и каких-то других средств. Стайка капель воды шла за ним по следу. «Почта», — раздалось в трубке, и на заднем плане было слышно, как по улице проносятся грузовики. Римини попросил, чтобы письмо просунули под дверь в подъезде, и вдруг почувствовал неловкость из-за своей наготы — словно заметил незнакомца в помещении, где, как он был уверен, никого нет. В стеклянной двери, приоткрытой сквозняком, он увидел свое озябшее, дрожащее отражение. Так мог бы выглядеть слишком назидательный и примитивный, но убедительный эстамп «Человек под ударом судьбы». Клубы дыма, вырывавшиеся из ванной, — он оставил душ включенным в надежде, что перерыв будет недолгим, — вызывали у него что-то вроде морской болезни. «Заказное. Нужно расписаться», — прокричали в трубку. Римини, недовольно фыркнув, нажал на кнопку и приготовился стать свидетелем того, как будет разрушено его счастье.
Он встречал утро дома, солнечный луч ласкал ему лицо, когда он стоял под душем, ощущение новых возможностей пронизывало его, как в первый день какой-нибудь интересной поездки; он просыпался и вставал один, потягивался и делал первые шаги, нарушавшие тишину в доме, чувствовал легкую ломоту во всем теле после долгой ночи любви, проведенной с Верой, — и это на глазах крошилось, разваливалось на мелкие кусочки.
Впрочем, что, если… Римини сжал трубку домофона в ладони и замер на несколько секунд, стоя у дверного косяка, ссутулившись и словно надеясь усилием воли превратиться в невидимку. Но, увы, вновь раздался гудок домофона, и последние, еще уцелевшие фрагменты утреннего хорошего настроения рассыпались на мелкие осколки — беззвучно, как в немом кино. Больше всего Римини не любил, когда мир вдруг принимался копировать противоречия, которые раздирали его самого; а на этот раз дело обстояло намного хуже — тут, похоже, был не плагиат, а серьезный заговор. Римини угрожала реальная опасность. Однако он смирился и, глядя на свои ноги — ноги великана, вокруг которых растеклись два океана, — заставил себя услышать то, что опасался услышать с самого начала; дверь подъезда была закрыта на ключ.
Он спустился вниз, пересчитав ступени бесконечной спирали винтовой лестницы, которую проклинал всякий раз, забираясь к себе на четвертый этаж. («Гениально, я ненавижу лифты!» — воскликнула Вера в тот день, когда они впервые пришли посмотреть квартиру.) Римини открыл дверь подъезда, посмотрел в одну сторону, затем в другую, но никого не увидел. На него накатила волна дикой ярости: да что же это такое творится?! Тем временем мимо него неспешно, как в замедленной съемке, проехал старый фургончик, из окошек которого во все стороны торчали бронзовые от загара локти и предплечья. «Эй, красотка!» — пробился к нему сквозь частокол рук чей-то насмешливый голос. Римини снова посмотрел себе под ноги (правая сандалия на левой ноге, левая — соответственно на правой: типичная утренняя рокировка), представил себе, как он выглядит в мокром полотенце — ни дать ни взять римский гладиатор, чресла которого укрыты от посторонних взглядов узкой полоской ткани. Выходя из квартиры, Римини успел набросить легкий летний плащ, уже промокший у него на плечах. Обидный возглас мог относиться, конечно, только к нему, но он решил не принимать его на свой счет. Он уже был готов вернуться в подъезд и закрыть дверь, когда от киоска на углу отделилась фигура — совсем молодой парень, худющий, как восточный факир. Эта худоба была какой-то болезненной; все его тело было, наверное, покрыто сетью пылающих вздувшихся вен — он получил их, по роковой прихоти, в наследство прямо от Эгона Шиле. Впрочем, в отличие от Шиле, юноша-почтальон был невысокого роста и, кстати, почему-то не был одет в почтовую форму. «Ремини?» — спросил он, размахивая в воздухе конвертом. Римини хотел было поправить почтальона, но решил понапрасну не утруждаться. «Где подписать?» Почтальон протянул ему письмо и засаленную измятую картонку — она была покрыта сеткой квадратиков с подписями и номерами документов. Римини молча ждал: ему был нужен карандаш, ручка, что угодно; почтальон же стал рассматривать ногти на ногах клиента, которые действительно ярко сверкали на солнце и притягивали взгляд. Кроме того, молодой человек издавал не слишком приятные звуки, водя изжеванной трубочкой по дну явно пустой консервной банки из-под лимонада. «Есть что-нибудь, чем подписать?» — спросил Римини. «Веришь — нет, прикинь, тупизм», — последовал ответ; эти слова почтальон произнес с таким видом, словно признание собственного кретинизма освобождало его от всякой ответственности за происходящее.
Минут десять спустя, пребывая в ужаснейшем настроении (Римини попросил в киоске ручку, чтобы расписаться, продавец заявил, что может ее только продать; Римини — к наспех подобранному гардеробу которого такой аксессуар, как бумажник, не прилагался — клятвенно заверил продавца, что заплатит, как только сходит домой за деньгами; он потребовал письмо у почтальона; мальчик-факир не горел желанием облегчить участь Римини — письмо стало заложником в его руках, и он прозрачно намекнул, что в качестве выкупа готов принять билет рождественской лотереи; Римини стал объяснять, что денег у него с собой нет, но почтальон, заговорщицки подмигнув продавцу в киоске, намекнул, что было бы неплохо воспользоваться тем же кредитом, благодаря которому Римини только что получил ручку), Римини рухнул в кресло и в первый раз за все это время внимательно посмотрел на письмо, чувствуя при этом невероятное облегчение — длинный узкий конверт был в его глазах чем-то вроде талисмана, единственного спасения от мрачных чар этого кошмарного утра.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Что же его так поразило? Последний раз она дала о себе знать — а было это с полгода тому назад, через полтора года после того, как они расстались, — точно так же, в письменной форме. Впрочем, тогда это было не письмо — записка, да и то не на целом листе, а на половинке, неровно и нервно оторванной. Это был желтоватый листок, внизу которого, под текстом записки, сиротливо прилепился адрес, приписанный в последний момент, — жила она теперь где-то в Бельграно.
У Римини был день рождения. Он в очередной раз решил не отмечать это событие — то есть отметить его составлением списка друзей, которые звонили и наговаривали на автоответчик поздравления. Но Вера воспринимала стремление к уединению как проявление мужского кокетства (и была абсолютно права); она стащила, воспользовавшись его беспечностью, уже почти завершенный каталог тех, кто подтвердил верность дружбе телефонным звонком, пересчитала их и заказала столик на двенадцать человек в ресторанчике в центре города. (Непосредственность, свойственная Вере, была отделена от склонности к истерии, свойственной Римини, какими-то десятью годами: он родился вместе с кубинской революцией, она — в год высадки человека на Луну.) Первым в ресторане появился Виктор — вошел, обвел зал торжествующим взглядом и направился к их столику, пожалуй, чрезмерно наклонив торс вперед. Это положение неустойчивого равновесия Римини привычно списал на размер ступней Виктора — слишком маленький для его роста. Кроме того, Римини почему-то сразу понял, что Виктор как первым пришел, так первым и уйдет. Тот подсел к другу, напряженно сопя, и даже не удосужился его поздравить. Виктора что-то явно беспокоило. «Вера где?» — негромко спросил он. Римини кивнул головой в сторону барной стойки, где Вера, почесывая икру одной ноги лодыжкой другой, согласовывала с метрдотелем окончательный вариант меню. «Я тут с Софией сегодня встретился», — сказал Виктор. Римини тотчас же почувствовал, как затрещали его ребра, словно не в силах выдержать неожиданно навалившейся тяжести. Он машинально опустил взгляд и увидел, как Виктор разжимает кулак — его ладонь раскрылась, как изящный плотоядный цветок: длинные пальцы, полированные ногти. Внутри был свернутый клочок бумаги, который, похоже, уже отчаялся вновь оказаться на свободе после заключения в этой темнице. Бросив взгляд на барную стойку (Вера уже направлялась в их сторону), Римини жестом фокусника отправил сложенную записку в карман. «Ты уж меня извини, — прошептал Виктор и, приподнимаясь со стула, чтобы с широкой улыбкой на лице поприветствовать Веру, тихонько добавил: — Она как узнала, что я с тобой увижусь, так все — вцепилась в меня и не отпустила, пока я не пообещал, что передам тебе записку».
Об этой бомбе замедленного действия Римини позволил себе вспомнить лишь спустя три часа, когда стоял перед зеркалом в уборной и старался справиться с пьяным головокружением, пристально глядя на свое отражение. Он запустил руку в карман, чтобы поискать монетку для дозатора жидкого мыла. Нащупал ключи, колпачок от ручки, которая, по всей видимости, в этот момент пачкала чернилами карман его сумки; потом настал черед жетона на метро и, наконец, — свернутой записки. Это легкое прикосновение заставило Римини содрогнуться — ему казалось, что, просто открыв записку, он положит начало бесконечной цепи катастроф. И все же — сейчас или никогда. Он развернул бумагу и стал читать, стоя перед зеркалом, опираясь на край раковины и одновременно отталкиваясь от него. Ему показалось, что свет в уборной потускнел и начал мигать.
Дверь в уборную распахнулась. Римини почувствовал удар в спину и, решив, что его тайна раскрыта, повернул кран и выпустил из пальцев листок бумаги — тот спланировал на дно раковины и принял крещение под тремя жалкими струйками воды. «Ах ты, мерзавец», — донесся до слуха Римини знакомый голос. Он еще секунду-другую стоял неподвижно, глядя на то, как стекают бледными разводами слова и буквы, написанные рукой Софии. Голос принадлежал Серхио, одному из приглашенных. «Ты что тут, пьешь в одиночестве?» Римини обернулся и с улыбкой сказал: «А что, имею право. У меня все-таки день рождения».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Он знал, что такое эта одержимость. Сколько раз он бывал в это втянут — за то время, что он прожил без Софии, и за те почти двенадцать лет, что они провели вместе. Подойдя к какой-то эмоциональной границе, к точке невозврата, после которой переживаемые страсти требуют от персонажей смены языка, герои оперы перестают говорить и начинают петь, актеры, играющие в музыкальных комедиях, переходят с шага на танец, — София же писала. В детстве она занималась пением (тип девочки-отличницы, утомленной бесконечными дополнительными и внеклассными занятиями, вечно не высыпавшейся и при этом всегда счастливой), а в ходе бесконечных «исследований физического мира» (как она называла многочисленные курсы и семинары, которые посещала в подростковом и послеподростковом возрасте) ей не раз приходилось иметь дело с танцем. И все же, когда София задыхалась от любви, когда в ее жизни происходили самые счастливые и самые тяжелые события, когда она впадала в восторг или же, наоборот, в отчаяние, когда вплотную подходила к порогу, за которым любовь оказывается бессильна выразить себя словами, произнесенными вслух и сопровождаемыми жестами, — София замолкала, причем с такой убежденностью в том, что делает, словно точно знала, что иначе жизнь оборвется. Через час, день, а иногда целую неделю, когда экономика любви, оправившись от кризиса, возвращалась к стабильности и «инцидент», как Римини мысленно называл эти приступы немоты, казался уже исчерпанным, а рана худо-бедно затянувшейся, — Римини вдруг натыкался на записку, письмо, несколько набросанных наскоро строк или же множество плотно исписанных страниц исповедального текста. София писала в одиночестве; в эти промежутки времени она существовала без Римини, отдельно от него, но всецело ради него. Она запиралась в какой-нибудь комнате, в баре, у стола, заваленного ворохом салфеток, или просиживала ночь напролет на кухне, — а Римини, пользуясь случаем, ложился по диагонали кровати и поджимал ноги так, что они образовывали почти идеальную четверку. Пара романтических строк, как бы случайно затесавшихся в список овощей и моющих средств, попадались ему на глаза, когда он разворачивал этот самый список в супермаркете. Открыв бумажник, стоя на остановке автобуса, Римини мог обнаружить между затертыми купюрами гордо торчащий краешек очередного конверта со своими инициалами, любовно выведенными на лицевой стороне, — внутри же, на обороте бланка медицинского рецепта, были плоды долгих ночных размышлений Софии. Записки подстерегали его в шкафчике в ванной, на дне карманов сумок, в блокноте у телефона, между страницами документов, которые Римини переводил, и даже в холодильнике, где они поджидали его часами, прислоненные к пакету молока или баночке йогурта, окоченевшие от холода, но стойко переносившие все невзгоды.
Поначалу Римини воспринимал эти записки как подношения любви и, получая их, чувствовал себя польщенным. Почти всегда София использовала для них оборотную сторону уже исписанной бумаги; они походили на мольбы о помощи или шифровки заговорщиков. Чем-то они напоминали украшения из драгоценных камней, но не те, что выставлены на прилавках ювелирных магазинов и произведены на фабрике с дорогим точным оборудованием, а те, что продаются на рынках и изготавливаются каким-нибудь ремесленником-самоучкой прямо на столе дома — как бог на душу положит. Было что-то трогательное и умилительное даже в их несовершенстве и недостатке вкуса. Обнаружив очередное послание, Римини испытывал непреодолимое желание прочитать его немедленно — по всей видимости, оно было слабым подобием желания написать эти строчки, которое испытывала София, хватаясь за ручку и бумагу. Вчитываясь в адресованные ему слова, Римини мог забыть запереть дверь на ключ, мог прервать недоделанную работу, остановиться посреди пешеходного перехода на каком-нибудь оживленном перекрестке или, например, оставить без ответа вопрос, заданный собеседником, — влюбленные невежливы со всеми, кроме предмета своего обожания. Каждая записка была сладостным бальзамом, прицельным выстрелом, поражающим его зарядом счастья, дозой сильнейшего наркотика — любви к Софии; зависимость от него становилась все более безнадежной, несмотря на то, что Римини время от времени — особенно когда Софии не было в непосредственной близости — пытался убедить себя в том, что вполне мог бы обойтись и без нее. Больше всего его трогало то, что не он обнаруживал эти записки, а они сами безошибочно выходили на него. Они напоминали самоотверженных гонцов, готовых преодолеть все препятствия в мире, лишь бы выполнить свою задачу — донести до него известие от Софии. Читал он эти послания всегда тут же, не давая себе ни минуты отсрочки; порой это происходило в весьма щекотливых ситуациях, когда любое переключение внимания могло быть неправильно истолковано окружающими, а то и несло в себе смертельную опасность. Римини же считал себя в эти мгновения неуязвимым: письма Софии — и в особенности окружавшая их аура загадочности — были его доспехами и его универсальным противоядием. Прочитав записку — обычно не про себя, а в голос, пусть и совсем тихо, и ощущая, что одновременно слышит голос Софии, произносящий тот же самый текст, — Римини приходил в себя и вновь принимался за прерванное дело: за работу, за разговор с собеседником. Он вновь шел туда, куда собирался, — порой с несколько отсутствующим видом, передвигаясь автоматически, как лунатик, но при этом трепетно сжимая в руке листок бумаги, исписанный Софией, свой верный и надежный талисман. А потом, под вечер, когда они вновь встречались, Софии даже не приходилось спрашивать, читал ли он ее послание. Предвосхищая все возможные вопросы, Римини бросался к ней и обнимал — с видом торжествующего победителя и одновременно побежденного, смирившегося с поражением. Даже не поздоровавшись, он, окрыленный счастьем от возможности выразить наконец свою любовь, покрывал ее поцелуями — а потом, процитировав последнюю фразу из записки, подхватывал мысль Софии и принимался ее развивать. Врозь они проводили каких-то восемь, может быть, десять часов, иногда меньше: но получение очередного письма (всякий раз при этом Римини, вроде бы и Привыкший к тому, что никакой системы во всем этом нет, бывал застигнут врасплох — как будто это было известие о вероломном нападении врага) растягивало время разлуки, делая ее совершенно невыносимой, и многократно увеличивало расстояние, разделявшее те два мира, в которых на протяжении этих бесконечных часов каждый из них существовал один. (Как-то раз, обнаружив записку во время поездки в метро, Римини, привычно погладив взглядом строки, исписанные таким знакомым почерком, вдруг представил, что София умерла, умерла уже давно, много лет назад: но в руках у него вот эта записка, написанная на странице, вырванной из ежедневника на текущий год, — словно голос из другого мира или неожиданное известие о том, что София на самом деле жива. Поняв, что происходит у него в голове, Римини чуть было не потерял сознание.) Эти записки были своего рода редкой формой обострения болезни любви — несомненно, в большей мере плод запоздалой иллюзии этого чувства, чем его самого. Именно поэтому, встретившись после разлуки, Римини и София впадали в транс восторга и отчаяния. Их объятия были объятиями не влюбленных, но жертв, узников, получивших наконец, после долгого заточения, свободу: слова любви, тихо, едва слышно звучавшие между поцелуями, были не волшебными заклинаниями, приподнимающими влюбленных над обыденностью жизни, — произнося их, Римини и София, скорее, ставили подпись под документом об отмене приговора, во исполнение которого они провели бы друг без друга целую вечность.
Постепенно у Римини скопилась внушительная коллекция писем и записок. Он хранил их в тайниках и время от времени перепрятывал, опасаясь, что София может их обнаружить. Полученные послания он никогда не перечитывал — ему было достаточно ими обладать; но мало что могло сравниться с восторгом, охватывавшим его, когда он добавлял еще один шедевр к своей тайной коллекции: засовывал очередной клочок бумаги в старую коробку из-под ботинок, в книгу или в кармашек давно не используемой сумки — особенно если он делал это при приближении Софии. (Римини никогда никого не осуждал за супружескую измену, но само это понятие было для него чем-то потусторонним. Возможность изменить Софии он расценивал как нечто не более реальное, чем, например, обретение дара антигравитации. Изменяли в другом мире, — в мире, где люди, например, верили в астрологию и даже принимали наркотики. При всем этом он сумел реализовать свою подсознательную тягу к измене, свойственную любому мужчине, — обманывал возлюбленную, изменяя ей с доказательствами любви, которые она сама ему адресовала.) Он хранил записки от Софии, как другие хранят фотографии, пряди волос, подставки под пивные кружки из баров и ресторанов, театральные билеты, посадочные талоны, открытки из дальних стран: эти реликвии влюбленные порой перебирают, чтобы вновь погрузиться в сладостные воспоминания о той страсти, что некогда сжигала их, — а то и для того, чтобы оживить угасающие чувства, заставить их вспыхнуть с новой силой, подняться над опасно сузившимся горизонтом бесконечных повторений встреч или дней, проживаемых вместе.
Однажды — никаких мрачных предзнаменований в этот день не было, он ничем не отличался от других — Римини, обнаружив очередную записку, впервые в жизни отложил ее на потом: он куда-то опаздывал. Перескакивая со ступеньки на ступеньку, он бежал по эскалатору, прокладывая себе путь сквозь плотную массу полусонной толпы пассажиров, которые никуда не торопились. Услышав шум поезда, подъезжающего к платформе, Римини на ходу, не сбавляя темпа, стал искать в кармане жетон; пришлось на ощупь выцарапывать его из складок бумаги, куда он зарылся. Преодолев турникет, Римини обогнул шеренгу пассажиров, которые решили не втискиваться в переполненный вагон, и успел, за секунду до отправления, заскочить внутрь, но оказался зажатым между дверями; машинист был вынужден открыть и закрыть их заново. Всю дорогу Римини ехал, опустив голову от стыда и стараясь не встречаться взглядом с другими пассажирами; он стеснялся своей наглости и сунул руки в карманы, чего обычно не делал, — ему казалось, что так он будет, во-первых, занимать меньше места, а во-вторых — не столь разительно отличаться от людей, которые всегда расталкивают других, чтобы успеть на уходящий поезд. В кармане он нащупал записку Софии во второй раз. Сначала ему показалось, что немедленное ее чтение, здесь и сейчас, когда он стоит впечатанный в двери вагона, будет еще одним неоспоримым доказательством их великой любви. Подумав хорошенько и погладив сложенный лист бумаги, словно приглушая настойчивый, зовущий его голос, он оставил записку там, на дне кармана. А потом — день, начавшийся с опоздания, так и шел наперекосяк. Римини оказался жертвой какого-то странного эффекта домино: тех самых десяти-пятнадцати минут, на которые он задержался, торопясь на первую встречу, ему не хватало до самого вечера. Он прилагал все усилия, чтобы ликвидировать это опоздание, но тщетно. Нервотрепка не могла не сказаться и на остальных его делах: Римини принимал неверные решения, путал время и место назначенных им же самим встреч, несколько раз стал виновником аварийных ситуаций на перекрестках, неудачно пообедал и плохо поработал; цеплялся ко всяким несущественным, а зачастую и несуществующим ошибкам окружающих (прочитав в поданном ему в кафе счете тройку как восьмерку, он решил, что его пытаются обмануть, и устроил скандал. С не меньшим упорством он скандалил с редактором — из-за более чем здравого замечания, которое тот высказал в адрес его перевода). В общем, Римини напрочь забыл о записке.
Пару дней спустя за ужином София поинтересовалась, прочитал ли он ее. Закружилась голова. Его затошнило, а в верхней части живота словно пронесся порыв холодного ветра. «Да, — выдавил он из себя. — Конечно». Несколько минут они просидели молча, не глядя друг на друга, уткнувшись в тарелки. Римини видел все окружающее как сквозь дымку — такая пелена цвета светлого мате порой покрывает сознание студента, подходящего к столу экзаменатора. Римини еще некоторое время притворялся, что ужинает, а потом механически сложил вилку и нож крест-накрест на тарелку с практически не тронутой едой. Ближе к ночи они легли в постель, а в качестве снотворного выбрали себе какой-то старый аргентинский фильм, который показывали по телевизору. Римини поймал себя на том, что изо всех сил старается не смыкать глаз ни на секунду — чтобы ни в коем случае не заснуть. Звук телевизора доносился до него приглушенно, словно звуковая дорожка второго плана, на фоне которой еще отчетливее слышалось равномерное дыхание Софии. Смотреть на нее Римини боялся. Он жадно ловил каждый ее вдох и выдох, каждое едва заметное движение тела и пытался почувствовать почти неуловимые изменения веса руки Софии, лежавшей у него на груди, — она становилась то легче, то тяжелее, в такт дыханию. На какое-то мгновение Римини показалось, что вся его жизнь зависит от того, кто из них уснет первым; это было важно всегда — более хрупкий и слабый доверял свою судьбу тому, кто еще какое-то время бодрствовал и оставался на страже их безбрежного счастья, — но в тот вечер это блаженное, преисполненное нежности соперничество стало для Римини определяющим сражением в неведомой войне.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Сказать, что Рильтсе им нравился, было бы оскорблением — ужаснейшим, циничнейшим, изощренным оскорблением. Нет, Рильтсе им не нравился — они им восхищались. Восхищались всегда — с тех самых пор, как возникли «они», с того дня, с которого отсчитывали новую эру своей жизни. Они восторгались им — вместе и каждый в отдельности, наедине и прилюдно — с того дня, когда вдруг осознали, что любят друг друга. Римини тогда было шестнадцать лет, Софии — на семь месяцев больше. К этой разнице в возрасте Римини так и не смог привыкнуть, она казалась ему чем-то непреодолимым, как те метры — считаные, но неизбежно остающиеся, — которые всегда будут разделять черепаху и нагоняющего ее Ахиллеса. Они поклонялись Рильтсе и любили Танги, Фопа, Обри Бердслея и всю ту подозрительную артистическую семейку, репродукции картин которой продвинутые студенты — эти профессионально-простодушные пижоны — наклеивали на обложки своих папок и тетрадей с благородной целью унизить идеологических противников, украшавших свои конспекты фотографиями рок-звезд или известных киноактеров. Увы, разочарование не заставило себя долго ждать: буквально два-три года спустя все эти разлагающиеся и саморазрушающиеся объекты — сталактиты в форме сплетающихся тел, старые кровати, глаза и шляпы, подвешенные в нежно-голубом небе, — хитроумный реквизит, который в глазах Римини и Софии представлял волшебную вселенную вымысла, — все это в один прекрасный день перешло в разряд пустышек и ложных ценностей, не вызывающих у них ничего, кроме брезгливости. Римини и София совершенно неожиданно для самих себя обнаружили (хотя и поняли это уже позже, когда перебрались жить вместе в крохотную, выстланную ковриками и половичками конуру в районе Бельграно-Р — после чего их школьные друзья, вполне понятная ревнивая зависть которых выражалась, по юности, в желании как-то уколоть тех, кто выбился из общего ряда, прозвали объединившуюся для совместной жизни парочку «скороспелыми старичками»), что юность восхищается не артистами, не их произведениями — а превозносит лишь альтернативные формы совместной и семейной жизни. Их беззаветное восхищение некоторыми художниками и направлениями в искусстве обернулось столь же беззаветным обманом со стороны объектов восхищения. Это открытие ранило их обоих — они почувствовали себя безнадежными идиотами, ибо заносчивость и ложное самомнение, которые память с легкостью эксгумирует из прошлого, становятся вдвойне болезненными и предстают в виде едва ли не самых больших ошибок юности; и Римини, и София почувствовали себя обманутыми — выяснилось, что ложные идолы и идеалы бесстыдно поглотили если не бо́льшую, то уж точно лучшую и самую отчаянно счастливую часть их общей молодости. От насмешек и издевательств со стороны окружающих, которые имеют обыкновение не упускать возможности хорошенько «опустить» оступившихся или же зарвавшихся ближних, их спасла не до конца утраченная способность к справедливой и суровой самокритике; ну а Рильтсе — тот был спасен от испепеляющего огня объединенной ярости Римини и Софии, которые в один прекрасный день с мрачной решимостью приступили к процессу избавления от сотворенных ими самими кумиров.
С Танги они поступили просто и решительно. Этот художник рассчитался за все жалкой пригоршней пепла своей славы; золу, оставшуюся от сожженных репродукций, развеяли по ветру над гребнем зеленого холма. Фопа сожгли всего целиком в кустах на заднем дворе дома бабушки Софии, в районе Сити-Белл. В тот день они даже не удосужились досмотреть до конца на догорающее пламя жертвенного огня, избавлявшего от скверны их поруганные души. С Максом Браунером дело обстояло еще проще: репродукций этого художника у них было совсем немного. Они были знакомы с ним опосредованно — через автобиографию одного его современника, который когда-то потерпел неудачу как художник, а сейчас, сорок лет спустя (сам Браунер уже тридцать лет благополучно гнил на каком-то польском кладбище), стал одним из самых богатых подпольных антикваров Советского Союза. В общем, автобиография последовала за репродукциями.
Настала очередь Рильтсе. София держала репродукции; Римини, ставший к тому времени заправским пироманом, отвечал за керосин и спички. Вплоть до этого момента им и в голову не приходило посмотреть на репродукции в последний раз перед тем, как они сгорят. В случае с Рильтсе, однако, София в нерешительности, будто бы опасаясь совершить непоправимую ошибку, не могла отвести от них взгляд; Римини уже зажег спичку, обжег пальцы и стал раздражаться; тогда София села в сторонке и стала перебирать репродукции одну за другой — с каким-то отчаянием, как путешественник, который потерял паспорт и под взглядом пограничника роется в других документах, совершенно бесполезных без основного. Римини эта непоследовательность разозлила: он был упрям, и ничто не раздражаю его так, как изменение правил игры в процессе игры — и по инициативе автора этих правил. Он уже собрался выразить Софии свое возмущение, но, увидев, что она сидит к нему спиной и вся дрожит, передумал и поинтересовался, что с ней происходит. София плакала — молча, практически беззвучно. У нее на коленях, словно детские трупики, лежали три репродукции картин из знаменитой серии «Пытки и казни». Римини в очередной раз посмотрел на висящие, словно коровьи туши, человеческие тела, торчащие из вспоротых грудных клеток ребра и — почему-то улыбнулся. Рильтсе был спасен.
Первая совместная поездка в Европу была для них лишь предлогом для того, чтобы увидеть оригиналы картин великого мастера. София уже была за океаном с родителями и воспользовалась повторной возможностью для того, чтобы убедить отца Римини — главного спонсора этого мероприятия — составить маршрут таким образом, чтобы он прошел не по самым модным и обязательным для посещения местам континента, а по тем городам и странам, где ей довелось бывать; ее родители, в свою очередь, выбирали маршрут, руководствуясь советами одной семейной пары — своих старых друзей, больших любителей путешествий, новейшей спортивной одежды (Римини мог поклясться, что они были пионерами джоггинга — если подразумевать под этим одежду, дисциплину и сами пробежки — в районе Бельграно и, быть может, во всей Аргентине), маленьких стеклянных фигурок и испанских журналов по искусству. Из семидесяти дней поездки, поделенных между полудюжиной стран, две недели им предстояло провести в Австрии. Римини, по правде говоря, такое распределение времени показалось непропорциональным; нет, ничего против Австрии он, конечно, не имел, но ему достаточно было посмотреть на карту Центральной Европы, оценить размер этой страны, помножить его на незнание им немецкого языка и спроецировать полученный результат на временной отрезок в две недели, чтобы признаться себе в том, что он, по всей видимости, чего-то в этой жизни не понимает. Недоумение его частично разрешилось во время перелета через океан: София, разгоряченная вином, которое подали в самолете, призналась ему в том, что парочка друзей, вдохновившая ее родителей на поездку в Европу именно по этому маршруту, была родом из Австрии.
Римини, как бы там ни было, довольно легко смирился с тем, что поездка будет организована именно так, как хочется Софии; эта его способность идти на уступки любимой женщине всегда вызывала у друзей уважение, а в некоторых случаях и зависть, если не сказать злость. В год окончания школы почти все одноклассники Римини и Софии тоже поехали в Европу; тем не менее за два с лишним месяца, проведенных в Старом Свете, они не встретили ни одного из них — за исключением, быть может, Цезаря Лихтера, очки которого вроде бы сверкнули за каким-то автомобильным журналом в зале ожидания железнодорожного вокзала. Впрочем, удивляться этому не приходилось: континент, по которому они путешествовали, был одним и тем же лишь на картах да в туристских проспектах; на самом же деле каждый из них поехал в свою собственную Европу. Фельс и Матеу застряли в Амстердаме, где поглощали наркотики, скупали шарфики и всякого рода порносувениры. Катания вернулся в Турин, откуда был родом, и вступил в какой-то «дискуссионный теоретический кружок» — как стало известно впоследствии, оказавшийся интеллектуальным зародышем первых ячеек знаменитых Красных бригад. Бьялоброда, прославившийся в школе своими клыками — один сломан, второй золотой, — положил конец почти двум десятилетиям бесшабашной жизни, повесившись на собственном ремне в отеле «Старый Париж» в двух кварталах от Сены. Мауре ночевал под открытым небом на пляжах Ибицы, а Неппер, худой как жердь блондин, сын очень богатых родителей, был арестован полицией в каком-то баре китайского квартала Барселоны. Римини же и София тем временем ездили по иной, параллельной Европе, коллекционируя крохотные городки совершенно средневекового вида, потрясающие горные пейзажи, чистые, словно стерильные, улочки и площади, национальные альпийские костюмы, трамвайчики, страшно теплые, душащие в объятиях одеяла, пивные фестивали и фольклорные песни с неизменными соловьями, холмами, полями и разбитыми сердцами, песни, которые после полудюжины бокалов пива звучали скорее не как романтические признания в любви, а как военные гимны.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Это сочетание смирения и почти суеверного благоговения Римини культивировал в себе вот уже три года; ничего удивительного не было в том, что он считал это чувство неотъемлемой частью отношений с Софией — оно раз и навсегда вошло в его жизнь, примерно через полгода после того, как они стали встречаться. Случилось это так: Римини с воодушевлением, почти впадая в транс, рассказал Софии о разговоре, который состоялся у него с приятелем незадолго до их очередной встречи. Говорили друзья о том, что Римини назвал «любовным компромиссом». Его друг отказывал моногамии в праве на существование. Известный в их компании гуляка и ловелас, он никак не мог взять в толк, на кой черт сдалась Римини такая упорядоченная личная жизнь. Глубина испытываемых Римини чувств, его верность Софии — все это не переставало изумлять его. Что, полгода с одной и той же? Но это невозможно! Сам он старался избавиться от очередной женщины, с которой провел ночь, буквально с первыми же лучами утреннего солнца. Ну как же так? Неужели тебе других не хочется? Неужели ты ни на кого больше хотя бы не облизываешься? Римини прекрасно понимал, что за этими приятельскими шутками и провокационными вопросами стоит целая теория отношений с женщинами, но у него никогда не возникало желания вступать в спор и опровергать чуждые ему правила и истины. В тот день Римини, как обычно, развернулся и пошел прочь, не вступая в дискуссию со старым приятелем. Вместо этого он, как герои некоторых пьес, которые появляются лишь в первом и последнем акте, производя тем не менее неизгладимое впечатление на зрителей, решил отложить свой монолог в защиту любви и супружеской верности до встречи с самым дорогим ему человеком — это казалось ему куда более естественным, чем пустые препирательства с бабником, не способным на полноценное чувство.
Хвалебную песнь любви Римини пропел, стоя перед Софией, которая устроилась на краешке кровати. Разошелся он не на шутку — монолог получился страстным и убедительным. Римини был уверен в том, что перед ним самая благодарная и близкая ему по духу аудитория. Договорив, он посмотрел на Софию, и ему вдруг стало не по себе: она по-прежнему сидела молча, не глядя ему в глаза, и явно безуспешно пыталась согнать с лица мрачную тень. «Доверие… Взаимное уважение…» Римини как во сне слышал свой собственный голос, произносивший все менее уверенно эти высокие — или, быть может, все же самые обыкновенные — слова. «Римини. — Словно собравшись с силами, София назвала его по имени и в следующую секунду выпалила: — Я переспала с Рафаэлем». В течение секунды Римини переваривал услышанное, а затем его охватило даже не моральное, а буквально физическое страдание. Страшная боль терзала тело новоявленного рогоносца. Ему казалось, что он умирает. Его тошнило. Он был готов разнести в щепки всю мебель в комнате — хорошо бы было при этом чем-нибудь огреть и неопасно поранить Софию. Римини чувствовал, что навсегда теряет дар речи. Что сгорает в какой-то огненной лихорадке. Что земля уходит у него из-под ног. Нужно было срочно что-то придумать, но все попытки вернуться к жизни, какой она была еще несколько мгновений назад, тонули в безнадежном отчаянии. Открыв рот, чтобы что-то сказать, он вдруг разрыдался в голос. Не он — кто-то другой, кому не мешали говорить слезы и дрожание губ, потребовал от Софии самой банальной, самой горькой и в то же время самой величественной сатисфакции — подробностей случившегося. София сделала вид, что не услышала этих слов. «Понимаешь, — сказала она, — мне нужно было как-то с этим разобраться. Не сделай я этого — поверь, я не смогла бы больше оставаться с тобой». Римини стоял у окна и смотрел на фонтан в саду — они жили на третьем этаже. В его глазах по-прежнему стояли слезы. Он вдруг почувствовал, как пальцы Софии прикоснулись к его щеке. Она хотела не столько успокоить его, сколько привлечь к себе внимание. Римини вдруг стало стыдно. Он мгновенно, словно по взмаху волшебной палочки, перестал плакать. София смотрела ему прямо в глаза. Вот тогда-то Римини и понял, что никакой мужчина, никакая женщина не смогут встать между ними. Для того чтобы он перестал любить Софию, должно произойти что-то нечеловеческое, должна случиться какая-то катастрофа — землетрясение, кораблекрушение. Какая-то злая сила должна суметь не только разлучить их, но и вырвать Софию из его души. Через несколько секунд Римини понял, что София смотрит не ему в глаза, а чуть мимо — ее взгляд, любопытный и почти похотливый, был устремлен на его щеку. Обернувшись к окну, Римини присмотрелся к своему отражению в стекле. Он не без труда сумел разглядеть не то крохотную родинку, не то корочку крови, запекшейся на едва заметной ранке. Когда и где он сумел получить эту царапину, Римини и сам не помнил. София постояла молча еще секунду-другую, а затем, словно выйдя из транса, легко, едва заметно погладила его по руке и сказала: «Позвони мне. Я буду дома».
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Римини потел в кабинке переводчика, вытирая пот с лица уже насквозь промокшим носовым платком, который только что сунула ему в руку Кармен; наконец он услышал, как Пусьер не произнес, а словно выплюнул последние слова какой-то на редкость длинной, сложной, насыщенной невидимыми скобками и прочими вставными элементами фразы; прижимая наушники к ушам, он дважды произнес отчаянное заклинание переводчика-синхрониста: «Пожалуйста, повторите последнее предложение. Пожалуйста, повторите предложение». Но Пусьер был полностью погружен в себя и не стал ничего повторять — Римини пришлось допереводить этот пассаж по памяти, и получилось это, как и следовало ожидать, не слишком хорошо; он сидел, опустив голову, и бубнил почти не связанные между собой грамматически слова, словно экономя последние силы перед надвигающейся катастрофой. Неожиданно — совершенно неожиданно — Пусьер замолчал; нет, он не просто перестал говорить, но, как показалось Римини, увел за собой в безмолвие все вибрации звукового диапазона, пронизывавшие вплоть до этой секунды помещение, где шла лекция, а заодно и все, что звучало в этом мире. Пауза вполне могла оказаться спасительной передышкой, о которой мечтает каждый синхронный переводчик, — Римини коллекционировал такие паузы как знаки расположения высших сил; эти дарованные небесами секунды нужно было использовать для того, чтобы перевести дыхание или же — в отчаянной ситуации — нагнать отставание перевода от оригинала. Подиум, на котором стоял стол докладчика, находился впереди и несколько ниже уровня кабинки — достаточно было бросить взгляд через стеклянную перегородку, чтобы понять, что там происходит и почему выступление прервано. Но Римини туда смотреть не стал. Ему было страшно. Сидеть в кабине у микрофона и молчать, когда в наушниках звучит текст, — вот вечный кошмар, преследующий переводчика-синхрониста; более же всего Римини боялся замолчать, переводя вот такие сложные по содержанию и по синтаксису предложений доклады, где, сбившись один раз, можно было запороть всю работу. Лекции Пусьера вообще давались ему тяжело, особенно когда тот входил в раж и по сорок минут, без секундной паузы, подгонял первыми словами нового предложения еще не отзвучавшие последние слова предыдущего. Что-то подсказывало Римини: это не передышка, это сбой или, быть может, несчастный случай. Кто-то должен упасть в эту разверзшуюся пропасть безмолвия. Наконец он набрался храбрости, оторвал взгляд от стола перед собой и увидел Пусьера, сидящего неподвижно, слегка наклонившись над бумагами — вроде бы ничего необычного. Но уже в следующую секунду он стал заваливаться вперед, чуть в сторону, и уперся лбом в графин с водой, который стоял рядом с микрофоном. Это было его четвертое за неделю выступление перед большой аудиторией и первое, до середины которого он добрался, ни разу не воспользовавшись этим сосудом.
Графин был хрустальный, несколько пузатый, но с изящным горлышком и элегантной ручкой в форме изгиба лебединой шеи. Пусьер таскал его с собой повсюду, как талисман. Графин был первой вещью, которую он стал искать в чемодане, едва вошел в гостиничный номер через час после того, как его самолет приземлился в аэропорту. Всю дорогу до гостиницы Римини поддерживал с Пусьером светский разговор: неудобство долгого перелета; завидное рвение офицера, который, увидев в миграционной карточке гостя запись «лингвист», решил продемонстрировать ему, что и аргентинцы не лыком шиты, и стал лихо переходить с одного языка на другой, обнаружив как минимум рудиментарные познания в полудюжине наречий; плакат с рекламой женского белья, на который Пусьер продолжал смотреть и после того, как машина миновала придорожный щит, отчего в конце концов даже растянул шейные связки; особенности климата в долине реки Ла Плата. Римини ворочал языком не без труда и поддерживал беседу как из вежливости, так и для того, чтобы просто не уснуть самому; в гостинице Пусьер сразу же открыл внушительных размеров чемодан и запустил руки в залежи рубашек и свитеров — он явно сомневался в том, что в Южной Америке возможно лето, как и вообще подозрительно относился ко всему, что касалось местных особенностей, нравов и традиций; добравшись наконец до дна, он стал вынимать какой-то громоздкий предмет, по ходу дела приводя в полный беспорядок содержимое чемодана, так уютно и безопасно пролежавшего в багажном отсеке самолета почти сутки, пока продолжался трансатлантический перелет. Наконец Пусьер извлек на свет плотно перевязанный и едва ли не опечатанный сверток. «Я его сам паковал. Не доверяю этим ребятам в аэропорту», — сообщил гость и стал аккуратно, но при этом с явным нетерпением срывать со свертка бечевку, скотч и первый слой бумаги — плотной, цвета темного дерева; второй рубеж обороны был представлен мягкой бумагой цвета сливочного масла. Пусьер заставил себя успокоиться, проверил, не дрожат ли у него руки, и стал аккуратно освобождать свою драгоценность от бесконечных шуршащих оболочек. Листки он бережно расправлял и складывал довольно ровной стопкой на углу кровати; в воздухе висело такое напряжение, словно Пусьер был как минимум сапером, обезвреживающим шаг за шагом хитрую бомбу со множеством взрывателей. Римини было душно; из зеркала на него глядела его собственная раскрасневшаяся и усталая физиономия. С одной стороны, ему казалось, что было бы лучше оставить гостя наедине с его сокровищем, тем более что сцена послойного снимания одежек была на редкость интимной и явно не предназначалась для посторонних глаз; тем не менее элементарная вежливость требовала его присутствия в течение еще какого-то времени. Римини так и остался стоять посреди комнаты, глядя перед собой в пол и размышляя над тем, что, как и следовало ожидать, из четырех членов оргкомитета, включая предательницу Кармен, он оказался единственным, кто сдержал слово и не поленился приехать в аэропорт, чтобы встретить всемирно известного лингвиста. Тем временем гость наконец добрался до последнего листа бумаги, который нежно прильнул к графину, словно не в силах с ним расстаться; Пусьер с восторгом созерцал эти чудеса физики, а Римини — не без разочарования — графин. «Это, если хотите, профессиональное заболевание, — сообщил ему лингвист из ванной, открывая кран, чтобы сполоснуть свое сокровище. — Когда я выступаю перед аудиторией, у меня всегда пересыхает во рту».
Тишина была настолько густой и непроницаемой, что казалось, сам воздух в этом безмолвии становится плотней и тяжелей. Кармен почти не дышала. Римини сфокусировал взгляд на докладчике. Да, это был он, все тот же Пусьер, — но в его осанке, в его напряженной спине что-то неуловимо изменилось: в позе чувствовалась искусственность — он словно завис над стулом в нерешительности, не зная, стоит возвращаться в сидячее положение или есть смысл взять да и рухнуть вперед, прямо в первые ряды. Опирался он на стойку микрофона, схватившись за нее рукой; взгляд профессора был устремлен в какую-то точку примерно в середине зала. «Сердечный приступ, — подумал Римини. — Еще не хватало, чтобы он копыта отбросил прямо на лекции». Обернувшись к Кармен, он не без удивления обнаружил в ее глазах тот же полубезумный неподвижный огонь, который он видел и во взгляде лингвиста, — оба, профессор и коллега Римини, словно стали жертвами одного и того же заклинания, превращающего человека в неподвижную статую; Римини чуть повернулся в ее сторону, поднял руку и… на мгновение его ладонь остановилась над голым плечом Кармен, загоревшим под летним солнцем и почему-то рассеченным тонкой белой полоской на две бронзовые половинки. Римини понял, что не знает, как быть дальше, — эта белая полоска окончательно вывела его из равновесия; он хотел было изобразить какое-то здравое действие и сделать вид, что собирается положить руку, ну, скажем, на спинку стула Кармен, а еще лучше — на какой-нибудь выступ стенки кабины у нее за спиной; при этом он никак не мог понять, что же мешает ему это сделать; он с удивлением смотрел на свою застывшую в воздухе руку и осознал, что думает лишь о том, что же это за белая полосочка, видимая даже в полумраке их тесной кабинки, и откуда она взялась на этой загорелой коже. След от бретельки купальника? Старый шрам, побледневший от времени? Временная татуировка? Или же — тропинка, протоптанная муравьями, совершающими свое бесконечное восхождение и спуск по стволу дерева? У Римини по коже пробежали мурашки. Он почувствовал, как неподвижный Пусьер, весь легион коллег и студентов, до отказа забивших большой зал университетского театра, все эти скрипучие кресла и старые полинявшие шторы, все, что замерло на мгновение, погрузившись в полное безмолвие, — все это куда-то исчезло, унеслось на край земли со скоростью света, оставив его один на один даже не с частицей этого мира, а с ее бесплотным образом, наподобие теней на экране уже выключенного телевизора. Исчезло все — все, кроме плеча Кармен и белой полосочки на нем.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Как это часто бывает, когда влюбленность возникает в одну секунду, но после долгих дней, а то и лет знакомства, Римини казалось, что все вокруг происходит одновременно с головокружительной быстротой и невыносимо медленно. Если влюбленность — это случайность, нечто столь же стремительное, молниеносное и всегда непредвиденное, как авария на дороге, то вел он себя на редкость непунктуально: с осознанием своей влюбленности он безнадежно опоздал и в то же время изрядно поторопился. Мысленно он перебрал все события последних дней. Они с Кармен практически не расставались: самыми трудными были часы синхронного перевода лекций Пусьера, по ходу которых они сменяли друг друга у микрофона. Помимо этой работы они находились вместе во время ужинов в пышных, слишком ярко освещенных ресторанах, на рабочих совещаниях в холле отеля «Крильон», где Пусьер в основном зевал да оценивающе рассматривал молоденьких горничных и лифтерш в гостиничной униформе. Затем шли долгие часы подготовки текстов лекций к переводу; Римини подчеркивал то, что считал нужным, цанговым карандашом, а Кармен — желтым маркером: при этом оба упражнялись в остроумии, снабжая текст бесчисленными дурацкими комментариями. Напряженными были и минуты непосредственно перед лекциями: запершись в какой-нибудь комнатушке, Римини и Кармен настраивались на работу — то есть жаловались друг другу на свои хвори: Римини, как правило, — на повышенную температуру, которую не мог зафиксировать ни один градусник, а Кармен, с куда большими основаниями, — на усталость и сонливость; истинной же целью этих стенаний было выжать из коллеги слова сочувствия и заранее заручиться некоей индульгенцией на тот случай, если перевод не пойдет. Оба с удовольствием за глаза осмеивали Пусьера — его графин, его шотландский галстук, который он использовал в качестве ремня, пучки волос, торчавшие у него из ушей и ноздрей, слишком короткие брюки… Но это плечо, это обнаженное плечо Кармен — оно ведь было в каждой из этих сцен: то крупным планом, когда они обедали за отдельным маленьким столиком совсем близко друг к другу, то чуть не в фокусе, но тоже где-то рядом; в общем, Римини сам удивлялся тому, что не понял смысла этой восхитительной детали, которая постоянно присутствовала в его жизни на протяжении последних дней. Когда же он догадался, что все это может значить, — было уже поздно: так порой зазевавшийся пешеход не обращает внимания на красный сигнал светофора и выходит с тротуара на проезжую часть, а когда понимает, что этот сигнал означает потенциальную смертельную опасность, — оказывается слишком поздно: опасность потенциальная оборачивается реальной катастрофой.
Вот уже пять дней он, оказывается, влюблен в Кармен, и теперь это чувство, сдерживаемое до поры до времени не то благоразумием, не то страхом, со стремительностью горного потока разнесло свой сладостный яд по его венам. Поняв же, что отступать некуда, Римини признался себе в том, что эта плотно сложенная и при этом какая-то мягкая женщина с чересчур детскими губами, смотревшая на всех и все вокруг себя из-под полуприкрытых век, как будто ей в лицо все время дул встречный ветер, специалист по иностранным языкам, живущая, несмотря на возраст, по-прежнему с родителями, — относилась именно к тому типу, представительницы которого ну никак не могли вызвать в его душе чувства, сколько-нибудь напоминающего любовь; по крайней мере, еще несколько дней назад Римини был уверен в этом на сто процентов. Ощущение было такое, что в течение этих пяти дней кто-то невидимый неустанно подсыпал ему отраву в малых дозах и добился того, что Римини, уверенный в себе и не ожидающий никаких подвохов, потерял над собой власть.
У всякой любви есть начальная точка, свой собственный Большой взрыв, потерянное прошлое, которому сами влюбленные, как бы стремительно ни развивались их чувства, не могут быть современниками. Нет таких влюбленных, которые на самом деле не были бы припозднившимися наследниками того чуда, которое случилось у них на глазах, но прошло незамеченным, — вот и Римини, признавшись самому себе в том, что обречен, неожиданно обрел способность если не логически мыслить, то по крайней мере лихорадочно перебирать в памяти все картинки, звуки и мельчайшие детали из недавнего прошлого. Он смог наконец оглянуться и попытаться выяснить, когда и где случилось это непоправимое чудо, а быть может — и самому выбрать миг зарождения своей любви. Для начала он решил остановиться на образе Кармен, убирающей прядь волос со лба и протирающей губы салфеткой; затем задержался на другой картинке — Кармен на сцене университетского театра, в платье и туфлях без каблуков, двигающаяся легко и свободно, словно готовая в любую секунду перейти с шага на танец. Впрочем, вскоре Римини решил прекратить перебирать зрительные образы и сосредоточиться на звуках: может быть, он действительно не смог устоять против голоса Кармен в телефонной трубке — звонила она всегда совершенно не вовремя и начинала робко, словно извиняясь, зачитывать ему очередной абзац из тезисов лекции Пусьера, который никак не давал ей спокойно заснуть. Впрочем, на самом деле все было не так, и Римини это прекрасно понимал. Ни один из этих ослепительных кристалликов прошлого не шел ни в какое сравнение с тем мгновением, которое пережил Римини незадолго до начала первой лекции, когда, сидя в кабинке у микрофона, он вдруг понял, что больше всего на свете сейчас боится, что Кармен не придет или опоздает к началу лекции; это было мгновение слабости, к счастью проявленной без свидетелей, но в памяти Римини оно отложилось с какой-то невероятной, гиперреалистической четкостью; да, признался он себе, я тогда испугался, испугался больше чем нужно, больше, чем испугался бы, предположи я в тот миг, что на работу опоздает не Кармен, а какой-нибудь другой переводчик. Так, перебирая последние дни час за часом, секунда за секундой, Римини обнаруживал все новые и новые страницы, которые кто-то — несомненно, тот самый, кто вводил ему в кровь сладкий яд, — одну за другой добавлял в эту книгу, не забывая снабдить текст на полях дьявольскими комментариями, переворачивавшими смысл повествования с ног на голову. Каждый удар шпаги любви проникал ему в сердце и наносил смертельную рану, но в следующую секунду от нее не оставалось даже следа — словно на самом деле это было какое-нибудь волшебное прижигание, не дававшее Римини истечь кровью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Большой специалист по прижиганию и ускоренному рубцеванию ран, Римини понял, что у него будет немало возможностей попрактиковаться в этом колдовском искусстве: его ждала Вера, ревность Веры. Первый звонок, в самом буквальном смысле этого слова, прозвенел еще задолго до той кошмарной сцены в придорожном кафе — это было совершенно чудовищно, и Римини готов был бы многое отдать, лишь бы убедить самого себя, что все это ему почудилось, а не произошло на самом деле. Дело было в то утро, когда ему позвонил Боне; Вера завтракала прямо на полу, сидя в квадрате солнечного света, падавшего из окна, и листая газету, уже забрызганную свежим кофе. На втором звонке она грустно улыбнулась, как бы предчувствуя несчастье и вместе с тем радуясь своей способности предвидеть всякого рода неприятности. (Именно телефонные звонки, как ничто иное, эффектно приоткрывали завесу над подозрительными эпизодами прошлого Римини). Вера подождала еще немного, давая незнакомке или незнакомцу шанс раскаяться и в последний момент отказаться от своей затеи; выждав еще пару звонков, она встала, подошла к телефону и с видом человека, исполняющего тяжкий, но почетный долг, подняла трубку. Пол, голос, возраст и иностранный акцент Боне — все это вместе застало Веру врасплох. Римини как раз в этот момент вошел в комнату из кухни, держа в руках два стакана свежевыжатого апельсинового сока; увидев, как на глазах Вера становится серьезной и внимательной, он предположил худшее. «Да-да, — повторяла она механическим голосом автоответчика и опустив при этом глаза. — Это его жена. Вера. Да, он дома. Сейчас я передам ему трубку. Одну минуточку». Трубку она положила на тумбочку рядом с телефоном, а сама рухнула в кресло с таким усталым видом, словно эта тревога, оказавшаяся ложной, потребовала от нее напряжения всех душевных сил. Римини поставил стаканы на газету и, затаив дыхание, взял трубку. «Поздравляю, — сказал ему Боне. — Я и не знал, что вы женились». Римини пробормотал дежурные слова благодарности, и на какую-то секунду ему захотелось просветить старого профессора насчет своего семейного статуса, далеко не так окончательно оформленного, как, быть может, того и хотелось собеседнику. Впрочем, покосившись на Веру, Римини решил, что лучше не углубляться в обсуждение темы, столь болезненно воспринимаемой его… по всей видимости, женой. Профессор сообщил Римини, что через две недели по приглашению университета в Буэнос-Айрес должен был приехать Марсель Пусьер с циклом лекций по лингвистике для выпускников и аспирантов. Вот он, собственно говоря, и хотел узнать, можно ли рассчитывать на Римини как на переводчика. Римини немедленно дал свое согласие, даже не уточнив ни даты, ни размера гонорара; он словно бы преисполнился чувством благодарности к старому профессору за сам факт его звонка, за то, что он оказался именно пожилым — семидесяти пяти лет — мужчиной, к тому же предложившим ему интересную работу, а не какой-нибудь зловредной теткой, только и ждущей любой возможности выйти из тени прошлого и разрушить хрупкое супружеское счастье Римини и Веры. «Я подумал, что эта работа вполне в вашем духе и, кроме того, будет вам по силам. А в качестве напарника могу рекомендовать вам Кармен, — сказал Боне. (Римини замялся.) — Кармен Бош. Насколько я понимаю, вы учились примерно в одно и то же время». — «Ну да, как же, конечно, Кармен», — повторил Римини вслед за Боне и затылком почувствовал, как улыбнулась враз оживившаяся Вера. «По-моему, очень способная девушка, — добавил Боне. — Она сейчас как раз заканчивает писать диссертацию под моим руководством. Думаю, из вас получится отличная пара».
Кармен Бош. Римини совсем не помнил ее, как, впрочем, и большинство своих однокурсников. Повесив трубку, он в течение нескольких секунд неподвижно стоял у телефона, пытаясь обнаружить в памяти ячейку, куда он складывал все эти лица и имена, втайне рассчитывая когда-нибудь потерять их и уже не найти. Перед ним мелькали какие-то коридоры, кафельные стены, лампы дневного света под потолком, сплошь исписанные туалеты, беззубая физиономия университетского дворника, опирающегося на метлу, как на клюшку для гольфа; не без труда он вновь ощутил состояние юношеского похмелья, рассеивающегося с первой затяжкой утренней сигареты, и то чувство, которое возникало у него всякий раз, когда нужно было тянуть экзаменационный билет: знаний по предмету ноль, голова пустая, как будто бы накануне ночью банда грабителей забралась туда и вынесла все, что так или иначе связано с учебой. Перед ним мелькали силуэты и смутно знакомые лица. Какие-то голоса окликали его, но вглядеться в этих людей, чтобы вспомнить кого-то из них, у Римини не получалось. Все было каким-то зыбким и туманным. В общем — ни намека ни на какую Кармен Бош.
А Вера ждала — ждала объяснений. Любое упоминание незнакомой ей женщины заставляло ее насторожиться. Пока что она вела себя вполне прилично, но насколько хватит ее терпения, не мог сказать никто — ни Римини, ни даже она сама. Римини тянул время, рассказывая Вере о профессоре Боне: как тот смешно выглядит — вечно небритый, в рубашке без пуговиц — и как смешно ходит; упомянув походку, Римини не ограничился словами, а, загоревшись неожиданно возникшим в нем стремлением реализовать себя как актера, изобразил ее, нисколько не заботясь о том, похоже ли у него получается: главное сейчас было рассмешить Веру и отвлечь ее от мрачных мыслей. Затем, без секундной паузы, Римини в подробностях — специально для Веры — описал работу, которую ему предложили. Он рассказал, где, когда и что будет происходить в связи с визитом Пусьера, что ему придется переводить и как все будет организовано, — в общем, сообщил Вере все то, о чем должен был спросить и не спросил Боне; вошла в рассказ и краткая биография старого профессора, на скорую руку придуманная Римини. Вера слушала его терпеливо, время от времени кивая, как и полагается человеку, который терпеть не может всякие преамбулы и предисловия, но при этом достаточно хорошо воспитан, чтобы выслушать их в исполнении собеседника. В конце концов, вроде бы естественно и походя, как контрабандист, демонстрирующий таможеннику россыпь побрякушек, среди которых скрывается здоровенный бриллиант, он обронил имя Кармен — невзначай, вставив его в какую-то малозначительную фразу. Этого было достаточно: Вера вскинула голову, посмотрела ему в глаза и улыбнулась — Римини узнал в ее взгляде тот воинственный настрой, то зловещее торжество, которое могут испытывать только женщины и только в ту секунду, когда становится понятно, что подозрения по поводу мужской неверности оказались не напрасными и что пытка ожиданием закончена. «Кто это?» — поинтересовалась она. Римини обратил внимание на ту искусственную, деланую легкость, с которой был задан этот вопрос, — точно так же неестественно сюсюкают со зрителями бывшие порнозвезды, которые на старости лет неизменно становятся ведущими телевизионных передач для детей. «Да кто-то из наших, наверное, я имею в виду — с факультета», — сказал Римини. «
Что будет большей пыткой для подозрительного, ревнующего человека — ясность памяти или полная амнезия? Римини прекрасно понимал, что сказать правду — «нет, я с ней незнаком или, по крайней мере, совершенно не помню эту женщину» — означает дать Вере повод уже не для подозрений, а для уверенности в его вине: Верино восприятие запрограммировано на то, чтобы воспринимать любой отрицательный ответ как ложь; он был бы приговорен без суда и следствия, при полном отсутствии состава преступления. Но и ложь не будет для него спасением. «Да, я ее знаю. Мы вместе слушали курс социолингвистики, и она, кстати, единственная со всего факультета читала последние работы Хомского». Сказать такое значило получить короткую отсрочку, кинув кость ее вечно голодной подозрительности, но позднее, когда допрос начнется по всем правилам, можно было запутаться в показаниях, со всеми вытекающими отсюда последствиями; таким образом, ложь во спасение, с помощью которой Римини вовсе не собирался скрывать какую бы то ни было вину — он не чувствовал себя виноватым перед Верой! — могла обернуться против него самого. Ибо ложь остается ложью, и у безжалостных судей нет ни времени, ни желания разбираться, ради чего обвиняемый отступил от правды. В этом случае вердикт также был бы однозначен: виновен. Итак, Римини оказался перед невозможным выбором: сказав правду, он немедленно навлек бы на себя гнев всех высших сил, а солгав — выиграл бы какое-то время и получил бы передышку, но рано или поздно был бы уличен в обмане, ибо Вера, конечно, с неослабевающим упорством станет искать в его легенде нестыковки и противоречия.
Римини попытался найти компромисс: воодушевленный успехом, который имел спектакль, посвященный Боне, — на сюжет, выдуманный от начала до конца, — он решил, что лучше прибегнуть не ко лжи, а к изящной выдумке, основанной на реальных фактах и датах. Покопавшись в очередной раз в университетском разделе каталога своей памяти, он наскоро соорудил историю студенческих лет жизни Кармен. Если эта девушка чем и выделялась среди однокурсников, так это главным образом своей противоречивостью и склонностью к переменам буквально во всем. Вдохновение Римини заставило Кармен трижды за годы учебы сменить не то саму фамилию, не то ее написание — была она и Кармен Бош, и Боч, и даже Бом; поступив в университет в один год с Римини, она на третьем курсе выбрала в качестве специализации лингвистику, а также античную и средневековую философию; по ходу учебы она то полнела, то худела, то вступала в самые разные общественно-политические кружки и партии, то, хлопнув дверью, выходила из них; денег у нее было то очень много, то очень мало, да и по характеру она то была хохотушкой — душой компании, то вдруг замыкалась в себе настолько, что это уже начинало попахивать клинической депрессией; что касается успехов в учебе, то Кармен одно время называли будущим светилом науки, а буквально через семестр она еле тянула на то, чтобы получить в конце концов квалификацию, достаточную для работы в средней школе. Под конец этого моноспектакля Римини устал, как после тяжелого рабочего дня; кроме того, он прекрасно понимал, что все равно оказался в западне, в яме, которую сам себе вырыл. Вера молчала и — улыбалась. Дослушав монолог Римини до конца, она подняла стаканы с соком и протянула ему один из них. Римини машинально взял стакан в руку, они чокнулись, и Вера, все с той же улыбкой на лице, сказала: «Ну что ж, хорошо. У
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Все возобновилось с того же места, в котором прервалось, — как после короткого замыкания. Пусьер находился в положении неустойчивого равновесия, готовый рухнуть вперед. Кто-то из слушателей прокашлялся, где-то послышался скрип кресла, кто-то зашушукался с соседом. Под землей прошел поезд метро, и вибрация передалась через пол по всему помещению. Римини наклонился к Кармен поближе и попал в едва уловимое облако аромата, окружавшее ее голову и лицо. Ваниль или миндаль, подумал он. Вслух же спросил: «Что происходит?» Не глядя на него, Кармен выразительно кивнула в сторону зрительного зала и прошептала ему на ухо: «В пятом ряду». Римини отсчитал нужный ряд, пробежался по нему взглядом и наткнулся на Веру, зевающую в крайнем кресле, у самого прохода. «И как ей только в голову пришло явиться сюда, — возмущенно прошипела Кармен. — Да еще в таком виде. Совсем с ума сошла». — «В каком виде?» — спросил Римини. «Да ты на нее посмотри — она оделась так, словно собралась его соблазнять!» Римини впился глазами в Веру, которая в этот момент как раз начала, явно не в первый раз, одергивать и расправлять на себе костюм. «Вера? Кого ей тут соблазнять?» Кармен изумленно посмотрела на Римини: «Ее что, Верой зовут? Как твою жену?» — «Да это и есть моя жена», — сказал Римини. Кармен посмотрела в сторону зрительного зала и с трудом удержалась от того, чтобы не рассмеяться в полный голос: «Что? Твоя жена была любовницей Пусьера?» — «Ты что, совсем сдурела?» — напустился на нее Римини, которому одновременно захотелось ударить Кармен и целовать, целовать и целовать ее, а еще лучше — перенестись вместе с нею, прямо сейчас, на какой-нибудь райский тропический островок, где растут плотоядные растения и водятся гигантские муравьи. «Ну не сердись, не сердись. Вот та, в бело-зеленую клеточку, — это что, и есть твоя жена?» Римини внес поправку в координаты и, сместив прицел, увидел рядом с Верой весьма дородную даму, крашеную блондинку, — ее бюст только что не вываливался из выреза платья, которое вполне могло сойти за карнавальный костюм Арлекина. «Да нет, моя та, которая рядом. А что, у Пусьера есть любовница в Буэнос-Айресе?» — «Была. Ты не в курсе? Они пару дней назад вдрызг разругались. Устроили такой скандал, что их обоих чуть не выставили из гостиницы. — Кармен как-то сочувственно посмотрела на Римини и добавила: — Ну ты и тормоз. Всегда узнаешь обо всем позже всех. Ты что, и об этой истории не слышал?» — «Нет, — сказал Римини, стараясь не глядеть на нее. — Я действительно частенько опаздываю и узнаю обо всем позже других». — «Как и полагается уважающему себя Тельцу», — с улыбкой сказала Кармен и как бы невзначай, но в то же время не скрывая любопытства, вновь устремила взгляд на пятый ряд зрительного зала. «Красивая у тебя жена», — сказала она, почему-то с грустью в голосе. На долю секунды они оба замолчали, словно эта фраза мгновенно разнесла их на разные, далекие друг от друга планеты. «Да. — Римини заставил себя разжать зубы. А затем, опять же не глядя на Кармен, добавил: — Знаешь, я, кажется, в тебя влюбился». Кармен молча и как будто автоматически чуть отодвинула свой стул в сторону, и, когда Римини набрался храбрости, чтобы вновь посмотреть на нее, уже успела покраснеть. Римини захотелось что-то добавить, что-то, что могло бы исправить, или уточнить, или усилить сказанное: только он нашел подходящие слова, как вдруг Пусьер очнулся, открыл рот и взорвал тишину, висевшую в зале, не то стоном, не то визгом, который был стократно усилен динамиками. Аудитория на мгновение оглохла. Пусьер откинулся назад и протянул руку к микрофону, словно желая заткнуть ему пасть и одновременно успокоить: к сожалению, на пути оказался пресловутый графин; раздался прозрачный, почти музыкальный звон, графин покачнулся, завалился на выпуклый бок и, сделав пару оборотов, мгновенно оказался на краю стола. Еще секунда — и его осколки разлетелись по сцене.
На пять минут в зале воцарился хаос. Пусьер скрылся за кулисами, Кармен выскочила из кабины, на сцене появился человек со шваброй и совком, люди в первом ряду стряхивали с блокнотов и коленей мелкие осколки хрусталя. Свет в зале заморгал, погас, затем зажегся вновь. По рядам пополз озадаченно-возмущенный гул. С мест в центре зала поднялись люди, которые порывались уйти, — и тотчас же раскаялись в своем порыве, пригвожденные к креслам враждебными взглядами соседей. Римини посмотрел на пятый ряд: Вера наклонилась вперед и прикрыла лицо ладонями, судя по всему, давясь от смеха; сидевшая рядом с ней бывшая возлюбленная Пусьера воспользовалась всеобщей суматохой для того, чтобы поправить макияж. Наконец в проходе у пятого ряда нарисовался кто-то из ассистентов и стал делать корпулентной блондинке выразительные знаки. Женщина встала со своего места, оставила открытую косметичку на кресле и пролезла в проход, видимо, немилосердно отдавив при этом ноги Вере. Римини наблюдал за дискуссией, которую затеяли ассистент и крашеная блондинка: молодой человек был демонстративно вежлив и улыбчив, она столь же корректно предъявляла ему свои доводы и аргументы. В конце концов ассистент не выдержал и, взяв даму под руку, не то повел, не то потащил ее по направлению к выходу из зала; на полпути дама-Арлекин сделала было попытку вернуться на место, но молодой человек решительно преградил ей путь. Та выразительно показала рукой в сторону своего кресла; Вера, наблюдавшая за этой сценой, взяла косметичку и помахала ею в воздухе; ассистент вернулся, с тем чтобы забрать вещи дамы, но та опередила его и выхватила косметичку прямо из рук Веры; после чего оба, любовница и ассистент, развернулись на сто восемьдесят градусов и уже без проволочек покинули зал под аккомпанемент хлопающих дверей.
Пусьер высунулся из-за кулис, окинул зал испуганным взглядом и осторожно вышел на сцену. Следом показалась Кармен — с бутылкой минеральной воды и пластмассовым стаканчиком в руках. В чем была ее роль, Римини сразу не понял: она не то защищала профессора, не то перекрывала ему пути к отступлению. За стол они сели вместе; лектор прикрыл микрофон рукой и стал что-то шептать переводчице; Кармен, не переставая улыбаться, налила полный стакан воды и поднесла его практически ко рту Пусьера; тот опорожнил стакан едва ли не одним глотком, затем механически сжал руку в кулак, с треском смяв пластик, и уткнулся взглядом в бумаги, лежавшие на столе, — судя по всему, он никак не мог найти место, на котором прервался. Кармен искоса посмотрела в текст и деликатным жестом показала профессору нужную строчку; Пусьер прокашлялся и приготовился продолжать; Кармен подняла голову и умоляюще посмотрела в сторону Римини, словно давая ему знак, чтобы он продержался некоторое время, пока она не придет ему на смену.
Через полчаса все понемногу успокоилось. Лекция заканчивалась; Вера вышла из зала, жестами пояснив Римини, что хочет покурить. Пусьер совсем оправился и, как всякий человек, только что преодолевший сильные неприятности, был готов встретить любые новые трудности и опасности. В частности, он заявил, что обойдется без переводчика и будет отвечать на вопросы публики сам. Римини и Кармен воспользовались этой передышкой и, спрятавшись в укромном уголке за кулисами, стали целоваться. Римини прижал ее к стенке какого-то вигвама, который тотчас же рухнул под таким натиском — ничего удивительного, принимая во внимание, что использовался он лишь в одном вестерне, поставленном студенческим театром, и не был рассчитан на длительное использование; естественно, никому в голову не могло прийти, что эта шаткая конструкция станет в буквальном смысле опорой для двух взрослых людей, охваченных страстью. Римини и Кармен закачались и рухнули вслед за вигвамом, так и не разжав объятий. Падение смягчила груда коровьих шкур и подушек; поднявшись, они обнаружили, что у Кармен все волосы в каких-то перьях, а на плече Римини повисло ожерелье из когтей пумы. Это привело обоих в дикий восторг, и они рассмеялись в полный голос; вскоре смех Кармен перешел в кашель — сказалась аллергия на пыль и перья. Римини вновь обнял ее и стал аккуратно хлопать ладонью по спине; неожиданно проснувшаяся в нем врачебная интуиция говорила ему, что смех, радость и кашель для Кармен — явления близкие, практически родственные и что, борясь с кашлем, нельзя ни в коем случае оставить пациентку без положенной компенсирующей доли ласки и радости; сам же Римини расплакался, опьяненный счастьем и новыми, непривычными для него эмоциями.
Вскоре за кулисами послышались торопливые шаги и чьи-то голоса. «Кармен, Римини! — звал их заблудившийся между декорациями ассистент. — Пусьер, похоже, по-нашему ни в зуб ногой, а у нас еще человек десять на вопросы записались. Ребята, давайте быстро в кабину! Без переводчика не обойтись». Кармен дернула ожерелье из когтей и разорвала нитку; Римини подул ей на волосы — одно из перьев, взлетев, опустилось ему на щеку, да так и прилипло к мокрой от слез коже. «Ах ты, мой маленький индеец. Индеец-плакса, где же это видано, — прошептала Кармен, осторожно убирая перышко испуганными пальцами. — Что же ты с нами сделал». Они пошли в сторону зала, но в какой-то момент Кармен остановилась. «Слушай, давай лучше пойдем в кабину по отдельности. Я иначе просто не выдержу. Быть рядом с тобой и не целовать тебя — это невозможно». Она взмахнула рукой, словно прощаясь с Римини, и, не оглядываясь, пошла в другую сторону — по направлению к дамской комнате. Ассистенты направили Римини не в кабину, а прямо на сцену; он, пошатываясь, подошел к столу, сел рядом с профессором, надел наушники и посмотрел в полутемный зал; те же люди, пустое кресло в пятом ряду, то самое, где так давно, двести пятьдесят миллионов лет назад, сидела Вера, — в ту далекую эпоху мир еще вращался вокруг нее. Один из слушателей, судя по виду — студент, сутулый и занудный, опираясь на спинку кресла перед собой, бубнил одну фразу за другой; профессор не спешил прерывать этот вопрос, обернувшийся долгим монологом, и слушал его внимательно, механически теребя в руках то, что осталось от пластмассового стаканчика. «Все по-прежнему, ничего не изменилось», — с изумлением подумал Римини, так же механически переводя вопрос студента. Было что-то режущее, жестокое и вместе с тем бесстрастно-холодное в том контрасте, который он ощущал между всплеском собственных эмоций и безразличной неизменностью окружающего мира; все было по-прежнему, разве что видел он этот мир более отчетливо, во всех деталях — таким, едва заметно обновленным, предстает порой знакомый пейзаж после дождя. Римини казалось, что, выйди он сейчас куда-нибудь в парк, ему не составило бы труда сказать, сколько прожилок на каждом листике каждого дерева; немного подумав, он понял, что если что и изменилось, то, пожалуй, время, а точнее — скорость его течения. Голос Пусьера, который постепенно распутывал заковыристый вопрос, голос самого Римини — все звучало как на замедленной пленке; Римини никак не мог понять, как же такое возможно. Для себя он, безусловно, делал исключение: как-никак он влюблен и в его состоянии восприятие окружающей действительности вполне могло измениться. Но ведь и сам мир замедлил свое движение по шкале времени. Или… может быть, все объяснялось просто: ему казалось, что время почти остановилось, по той простой причине, что Кармен не было рядом. Римини даже испугался: а вдруг именно сейчас Кармен подходит к зеркалу в уборной и никак не может дождаться, пока в нем появится ее медленное, опаздывающее отражение…
ГЛАВА ПЯТАЯ
Римини услышал какие-то голоса и, словно проснувшись, открыл глаза. Его взору предстали давно не крашенные, исцарапанные стены, маленькая лампочка где-то высоко над головой и выстроившиеся шеренгой, как солдаты на параде, металлические шкафы. Что-то легкое и мягкое пощекотало ему нос, отчего он, не удержавшись, чихнул. Так, перо, подумал он. И решил привстать, чтобы понять, что с ним происходит; какая-то тень наклонилась над ним, явно намереваясь ему помочь; под ладонями Римини ощутил знакомую поверхность — что-то влажное и холодное. Полиэтилен, из которого был сделан тот самый вигвам! Едва ли когда-то в жизни Римини испытывал такое облегчение, как в тот момент, — все обернулось просто замечательно; вот только ноги у него снова подогнулись, и он стал заваливаться на спину, с блаженной улыбкой взирая на тех, кто к нему бросился. Еще секунду назад он не узнавал эти лица — пелена забвения окутала все вокруг и не хотела рассеиваться с возвращением сознания; сейчас он по-прежнему не мог бы назвать имена, но уже по другой причине — чтобы сосредоточиться на такой мелочи, как имена, он был слишком счастлив: все оказалось всего лишь сном. Чьи-то руки помогли ему удержать равновесие, а он тем временем пытался проанализировать, что из недавних образов и впечатлений было воспоминанием, а что фантазией. Судя по всему, они действительно спустились с Кармен за сцену, в помещение, где хранились декорации; они действительно целовались в темноте, действительно потеряли равновесие и действительно упали, не разжимая объятий; он — это казалось несомненным — ударился головой обо что-то твердое и потерял сознание; все остальное — мелкие события, происшествия и детали, которые ассоциировались с появлением Софии, — вертелось в его голове, как обрывки снов, против чего Римини нисколько не возражал. «Ты упал в обморок», — сказал ему кто-то. Немного порывшись в памяти, Римини узнал голос ассистента и улыбнулся. «Все нормально», — сказал он, слабой рукой хлопая по плечу… нет, не ассистента, а уже кого-то другого. Он хотел было спросить, где Кармен, но едва успел открыть рот, как ему тотчас же высыпали под язык пакетик сахара. После этого Римини довольно легко поднялся по лестнице, отказавшись от помощи ассистента, но, выйдя на сцену, был вынужден остановиться: он почувствовал, как у него в животе образуется и с каждой секундой увеличивается в размерах какая-то черная дыра, затягивающая в себя, как в воронку, его силы, волю, саму его жизнь — то, что от нее еще оставалось. Римини понял, что не хватает ему на самом деле не сил, а
Он медленно и неловко, как-то по-стариковски прошел через сцену, наблюдая за тем, как рабочие уносят стол, стулья, скатерть, микрофон — скудный реквизит представления под названием «Лекция». Судя по всему, мероприятие уже закончилось; оставалось выяснить, сколько времени он пролежал без сознания. Римини решил спросить об этом ассистента, но, обернувшись, увидел лишь его удаляющуюся спину. Звякнули ключи, послышался щелчок рубильника, и софиты, освещавшие сцену, погасли. Полумрак застал Римини врасплох; он поспешил опереться о ближайшую стену, выждал несколько секунд и, лишь когда глаза привыкли к отсутствию света, стал спускаться в зал по боковой лестнице. По проходу в сторону главных дверей он шел, опустив голову и глядя себе под ноги. В какой-то момент он не увидел, не услышал, но почувствовал, что впереди его ждет препятствие; остановившись и подняв голову, Римини различил в нескольких шагах перед собой два смутных силуэта — эти двое о чем-то говорили, впрочем, если точнее, то разговор представлял собой монолог меньшей по росту и, судя по всему, женской фигуры — второй человек, контуры лица и силуэт которого были еще глубже спрятаны в тень от колонны, в основном молчал и время от времени вяло кивал головой. В это мгновение двери распахнулись, впустив в зал уборщицу, а заодно и полосу света, которая вырвала из темноты центральный проход. Словно воспользовавшись этим отвлекающим обстоятельством, тот, что был выше, даже не пошел, а бросился навстречу Римини, и он узнал в незнакомце Пусьера — тот невероятно обрадовался встрече или же (что показалось тому более вероятным) возможности прервать поднадоевший разговор с излишне настойчивой собеседницей. Профессор крепко обнял Римини — раз, второй, третий — и наговорил кучу комплиментов его переводу; при этом он энергично размахивал руками и вообще вел себя преувеличенно активно, как персонаж какой-нибудь незамысловатой комической пьесы. Засвидетельствовав почтение своему спасителю, Пусьер, проявляя завидную прыть, направился к сцене. Римини остался стоять посреди прохода, еще не понимая, какая сила заставила уважаемого профессора уподобиться разбушевавшемуся торнадо. Затем смутная догадка заставила его присмотреться к силуэту женщины, от которой только что с таким трудом и с такой радостью отделался Пусьер. Так и есть — София. Пока он осознавал случившееся, София успела подойти к нему, успела положить руку ему на плечо, чмокнуть в щеку и, окутав облаком экзотических ароматов, поинтересоваться: «Ты получил мою открытку?»
Их окружала почти полная темнота, но Римини внимательно, пристально смотрел на Софию, словно их разделяло огромное расстояние, которое только так и можно было преодолеть. Чувствовал он себя очень странно: ему казалось — нет, не казалось, он был уверен в этом, это была аксиома, — что он живет в нескольких мирах одновременно. В одном из этих миров он падал в обморок, в другом получал открытку от бывшей жены; еще в одном — встречался с бывшей женой, отправившей ему открытку, а в следующем — был счастлив с другой женой, очень ревнивой; да, был еще один мир — тот, в котором он влюблялся в женщину совершенно не в его вкусе. «Ты так смотришь на меня, будто я привидение», — сказала София. Римини непроизвольно улыбнулся и в тот же миг с беспокойством оглянулся на входную дверь зала. «Если ты из-за Веры, то не волнуйся, — сказала София. — Она ушла. — Взяв Римини под руку, она повела его к выходу. — Я ее видела там, в холле (нет, она меня не узнала, в этом я абсолютно уверена). Она, кажется, говорила, что уходит. Слушай, мне это показалось или она действительно научилась вести себя чуть более цивилизованно?» — «В смысле?» — рассеянно переспросил Римини, еще не до конца уверенный, что все это не снится ему и не кажется, а происходит на самом деле. «Кто-то предлагал ей остаться и говорил, что вы все вместе пойдете куда-то отмечать окончание семинара. А, вон он». София показала на ассистента, пробиравшегося к ним между креслами. Подойдя, он поинтересовался у Римини, как тот себя чувствует. «Нормально, — сказал Римини. — Слушай, а ты Веру не видел?» — «Знаешь, мне кажется, она ушла, — сказал ассистент, а затем, проходя мимо Римини, шепнул ему на ухо: — А вот Кармен, похоже, тебя обыскалась». Римини показалось в высшей степени невежливым не поблагодарить ассистента за солидарность, но тот не дал ему этого шанса — выдать себя перед другой женщиной: ни разу не оглянувшись, он дошел до лестницы, ведущей на сцену, и скрылся в темноте. Римини тут же почувствовал, как на него наваливается груз новых проблем. Он и представить себе не мог, что то, что едва успело произойти между ним и Кармен, уже стало секретом, в который к тому же были посвящены чужие, совершенно посторонние люди. Подумать только — а ведь вкус поцелуев еще оставался у него на губах… Римини вздрогнул, почувствовав, что его тянут за руку. «А почему ты в обморок упал?» — спросила София, уводя его за собой к выходу. «Да так, — отмахнулся Римини, — давление, наверное». — «С тобой это уже не впервые. И на этот раз, кстати, крови поблизости не было. Сходил бы ты, что ли, к врачу. Извини, может быть, тебе неудобно говорить со мной на эту тему?» Римини нацелился на вертикальную полоску света, разделявшую две половинки двери, и направился к ней кратчайшим курсом. «Римини, ты мне так и не ответил. Ты мою открытку получил или нет?» — «Ты когда приехала?» — спросил он, лелея надежду на то, что, сменив тему разговора, сумеет перехватить инициативу. «Да сегодня утром. Купила газету в аэропорту, увидела объявление о лекции и решила сходить. Ты не думай, меня никто сюда не посылал. Мне просто действительно было интересно. Вот только устала — с ног валюсь. Сколько мы с тобой не виделись? И еще — почему иностранцы, которые приезжают читать нам лекции, никогда не могут толком ответить на вопросы?»
Половинки двери распахнулись одновременно: Римини толкнул левую, София — правую. Оказавшись в фойе, Римини даже испытал некоторое разочарование: он ожидал увидеть множество людей и услышать множество разговоров сразу — так публика обычно компенсирует исполнение обета молчания, который налагается на нее в зрительном зале. Оказалось, что слушатели семинара уже успели разойтись, и в фойе Римини увидел лишь пару студентов, которые лениво рассматривали афиши университетского театра, да хромого старого сторожа, уже приготовившего замки и цепочки для входных дверей. Свет, впрочем, еще не выключили, и мощные люстры словно прогревали напоследок опустевшее фойе. «Пойдем посидим где-нибудь?» — предложила София. Римини окинул ее взглядом с головы до ног: брюки казались новыми, но один отворот уже успел обтрепаться, а карман уже украшало овальное, в форме слезы, пятно — не то масло, не то какой-то другой жир; на каждой руке Софии было по три, если не по четыре кольца — не драгоценные, а те, что она всегда покупала в магазинах народных промыслов, скромные, строгие и благородные; но ногти, успел заметить Римини, были грязные и обгрызенные. Это была не небрежность, а, напротив, высочайшая требовательность к себе, просто какая-то несуразная и бестолковая. Только сейчас Римини понял, что пахло от нее не духами, а смесью кремов, пота и румян, и увидел, что из-за обильного макияжа глаза Софии кажутся разными не только по форме, но и по размеру — правый выглядел более узким, чем левый. «Нет, — сказал Римини, — не могу. У нас закрытие семинара, я должен быть на прощальном ужине вместе со всеми нашими». В этот момент двери театра распахнулись и в фойе появилась Кармен — с усталым, даже страдальческим выражением на лице, но при этом — с букетом цветов и в сопровождении немолодого, до черноты загорелого мужчины в шикарном костюме; мужчина прикрывал лицо носовым платком и чихал не переставая. Кармен увидела Римини и замерла — правая нога впереди и в воздухе, левая — позади, напряженная и готовая в следующее мгновение тоже оторваться от земли; Римини почувствовал себя каким-то мелким языческим божеством, из тех, что покровительствуют похоти, зависти и прочим низменным страстям: наткнувшись в лесу на прекрасную охотницу, они сходят с ума от желания, но, будучи не в силах овладеть ею, — либо потому, что не позволяет проклятая божественная иерархия, либо потому, что кто-то из могущественных богов уже назначил ее своей добычей, — решают всем назло превратить ее в каменную статую. К счастью, этого не случилось — Кармен заставила себя сделать еще один шаг; целлофановая упаковка цветов зашуршала, даже чихающий кавалер Кармен — и тот вроде бы успокоился; Римини показалось, что он заметил на шее Кармен, чуть ниже мочки уха, темное пятно — ни дать ни взять укус вампира. Он и сам удивился тому, в какую ярость привела его невозможность выяснить, кто именно оставил этот предательский след. Они шагнули навстречу друг другу и улыбнулись — пора было приступать к ритуалу прощания. Получилось оно одновременно пафосным и весьма жалким: оба одновременно протянули друг другу руки — но руки не встретились; они подхватывали не произнесенные реплики и без всякой надобности представили друг другу своих спутников. Наконец Кармен оживилась. «Пойдешь?» — спросила она, делая рукой неопределенный жест и обозначая таким образом ресторан, где Пусьер и члены оргкомитета уже, должно быть, вовсю предавались чревоугодию. «А ты?» — осведомился Римини. «Нет», — сказала она и скривила губы, чтобы продемонстрировать не то скуку, не то усталость. Затем Кармен прошлась по Софии жестким, как наждак, взглядом, словно для того, чтобы запечатлеть в памяти полный и подробный образ этой женщины, которому потом, уже наедине, она могла бы задать вопросы и высказать претензии, что крутились у нее на языке; вновь обернувшись к Римини, она непроизвольно опустила взгляд, но все же с деланой легкостью сказала: «Ну ладно, увидимся». С этими словами она ушла. Кавалер с носовым платком в руках некоторое время растерянно простоял на месте, словно актер, которому предложили сыграть небольшой эпизод и забыли объяснить, как вести себя во второй сцене, вот он и замялся на глазах у почтенной публики, не зная, что говорить, куда встать и что делать. Наконец его осенило: он прокашлялся и, убрав платок в карман, одарил Римини и Софию восхитительным «желаю приятного вечера», достойным какого-нибудь старого аргентинского фильма. С трудом сдерживая смех, София проводила его возгласами «ах, прощайте, прощайте» — как будто он уплывал на корабле, а она оставалась ждать его на причале. В следующую секунду, словно сорвав с себя маску комической актрисы, она обернулась к Римини и потребовала у него отчета: «Это и есть Кармен?» — «Да, — сказал Римини. — А что?» — «Она тебе нравится?» — «София, я бы попросил…» — «А она ничего. Молодец, хороший выбор. Во-первых, твоя ровесница, это уже немалое достоинство. Лодыжки красивые. Остальное вроде тоже ничего. Вежливая. Очаровательный шрам от прививки на плече. Нет, слушай, действительно отличная партия…» Римини казалось, что он слушает не то доклад, не то ответ на экзамене по теме какой-то хитроумной научной классификации, в которой сам уже давно занимает отведенное строго для него место. «…Наверняка заботливая, явно чувственная и очень,
К этому времени они уже вышли на улицу. У них за спиной один за другим гасли прожектора подсветки театра. Дул сильный и прохладный ветер. София как-то сразу погрустнела. «Я замерзла. Знаешь, вчера в это время я… Слушай, может быть, кофейку где-нибудь выпьем?» — «Нет, София. Я же тебе сказал — у меня официальный ужин в ресторане». — «Ну зачем тебе туда идти, — перебила его София, — если Кармен там не будет?» — «Это к делу не относится». — «Римини, как ты меня утомил. Признайся ты себе наконец — нам нет нужды начинать все с нуля. И это, между прочим, наше с тобой преимущество.