Это роман о сильном чувстве, а точнее – о страхе любви.
О страхе ответственных отношений между мужчиной и женщиной, любви, в которой растворяешься без остатка, любви, когда на карту поставлено все…
Есть еще один мужской страх, не каждого мужчины, а того, кто хотел бы себя таковым считать. Страх запятнать свою честь.
Все эти страхи и отравляют жизнь настоящего испанского мачо Хуана, по прозвищу «Тигр».
Преодолеть их – и свирепый «тигр» становится ласковым «котенком». Какой же путь выбирает мачо?
Роман «Хуан-Тигр. Лекарь своей чести» для многих стал эталоном испанской литературы. Его именем названа престижная литературная премия. И, наконец, знаменитый роман Рамона Переса де Айалы выходит на русском языке.
Хуан-Тигр
Адажио
Вокруг базарной площади Пилареса сгрудились домишки – сгорбленные, ветхие, дряхлые. Клонясь к земле под тяжестью лет, они, чтобы не упасть, опираются на столбы галереи. Можно подумать, будто здесь, на площади, собрались позлословить скрюченные ревматизмом старухи с костылями и палками. В этой компании старых сплетниц обсуждаются все городские слухи и россказни, базарная площадь – своего рода исторический архив всей истории Пилареса. Семейные тайны каждого дома известны здесь до мельчайших подробностей. Здесь досконально знают все: и самые свежие новости, только что совершившиеся, и едва назревающие, и даже давно прошедшие события, которым уже и счет потерян. Здесь ничего не исчезает бесследно, ничто не забывается. Поток времени, остановившийся в этом тесном пространстве, как в заводи, – это сама история, живая неписаная традиция, передающаяся из уст в уста и перетекающая из поколения в поколение. Во всем городе нет ни одного дома, тайны которого не были бы известны этим любопытным старухам, нет ни одного секрета, который бы они не разузнали, не обсудили, не истолковали. Всякая, даже и самая интимная семейная тайна, просочившись через кухню, попадает прямехонько на рынок. Одна из этих лачужек, похоже, окривела: ее первое окно, словно выбитый глаз, прикрыто зеленой шторой, как повязкой, скрывающей бельмо на глазу, а второе искрится злорадным весельем, отражая луч закатного солнца. Рот этой хибарки – ее единственный балкон – кривится в лукавой ухмылке, пережевывая очередную пикантную новость. Вторая лачужка-старушка, уже равнодушная к мирским пакостям в силу своего почтенного возраста и пережитых разочарований, презрительно пожимает плечами. Третья в порыве возмущения вздымает к небу тощие закопченные руки двух печных труб. А остальные согбенные старухи, потешно гримасничая, исподтишка ухмыляются от удовольствия. В середине площади бьет городской фонтан, чье непрерывное бормотание – словно воплощение самих сплетен, неистощимых, неиссякаемых… Чистая вода вытекает из разинутой пасти гранитного дракона и, переливаясь через край фонтана, растекается – теперь уже мутная и грязная – по мостовой, среди камней и мусора.
Но даже и этому достопочтенному обществу, для которого нет ничего тайного, удалось наскрести лишь скупые и весьма недостоверные сведения о житии и чудесах Хуана-Тигра.
На базарной площади, в глубине галереи, прячутся тесные и узкие магазинчики. В основном здесь торгуют каталонскими тканями, а также крупами, мясом, изделиями из кожи, свечами и прочими мелочами в розницу. Почти всегда эти лавочки погружены в покой и безмолвие, напоминая черные и пока еще пустые ниши в кладбищенской стене. И только в базарные дни, по четвергам и воскресеньям, с самого раннего утра площадь закипает и начинает бурлить. В глазах рябит от разноцветных ларьков и прилавков, покрытых пестрыми, как фасоль, парусиновыми навесами, – чем не походный лагерь или морская флотилия, плывущая на всех парусах?
Прилавок Хуана-Тигра заметно отличался от всех прочих: располагался он не в середине площади, а в углу, между двумя квадратными столбами из гранита, и был наполовину скрыт сводами галереи. Это его постоянное место в любое время дня и года. Вместо парусинового навеса, как у других ларьков, прилавок Хуана-Тигра был покрыт чем-то вроде крыши экипажа, обрамленной тремя огромными зонтами со спицами из китового уса, бронзовыми наконечниками и роговыми ручками. Один зонт был темно-фиолетовым, как флаг Кастилии, а два других – красный и желтый – напоминали о расцветке государственного флага. Трудно сказать, чем определялся выбор этих цветов, – то ли это было делом случая, то ли было свидетельством патриотических чувств хозяина лавочки. А за зонтами, окружая прилавок по периметру ломаной линией бастиона, выстроилась целая батарея огромных корзин, набитых до отказа зерновыми и бобовыми: здесь и бобы из Фуэнтесауко,
Престо
Может статься, Эрминия и в самом деле оказалась вылитой Энграсией, воскресшей Энграсией, перевоплотившейся Энграсией. А может, они были похожи только внешне, да и то очень поверхностно – овальной формой лица, смуглой кожей и темно-зелеными глазами. А может, далекий образ Энграсии, всплывший в памяти Хуана-Тигра, был таким обобщенным, что он мог привидеться в любой молодой женщине – миловидной, русоволосой, с оливковыми глазами. В том полубредовом состоянии, в каком находился Хуан-Тигр, ему было не по силам соотносить свои ощущения с окружающей действительностью. Скорее наоборот. В своем воображении он сам изменял и даже искажал образы внешнего мира, приспосабливая их к тем миражам, которые видели его внутренние очи. Смутный образ Энграсии парил в его душе, словно бесплотный дух, и, обретая плоть, превращался в сияющую Эрминию. По всей вероятности, Хуан-Тигр находился в таком состоянии, что первая встречная симпатичная молодая женщина показалась бы ему самой настоящей Энграсией. И судьбе было угодно, чтобы этой женщиной стала именно Эрминия. Дело в том, что с того времени, как Хуан-Тигр упал в обморок, потрясенный тем впечатлением, которое произвела на него Эрминия, и еще до того, как пришел в себя, он превратился в другого человека. Как из опрокинутой бутылки можно разом вылить всю жидкость, тотчас заполнив ее другой, пенящейся и переливающейся через край, так и Хуан-Тигр, очнувшись, мгновенно освободился от своего внутреннего бессознательного «я», тотчас заменившегося другим существом – Эрминией. В душе Хуана-Тигра уже не оставалось места для него самого, потому что там обитала Эрминия, одна Эрминия. Хуан-Тигр не заметил и даже не почувствовал внезапно совершившейся в нем перемены, потому что от того человека, каким он был только что, уже ровным счетом ничего не осталось и, следовательно, не осталось ничего такого, с чем он мог бы соотнести и сравнить нынешнее свое состояние. Хотя уже начиналась новая, совсем другая жизнь, существование в новом измерении, Хуан-Тигр этого не понимал. И когда по дороге домой он бормотал, скорее по инерции, механически повторяя запомнившиеся ему слова, совершенно не предполагая, что они как нельзя лучше отражают и теперешнее его душевное состояние: «Апокалипсис!», «Воскресение плоти!» – эти восклицания приобрели для него уже совсем иной, отличный от прежнего, смысл. Теперь они были не выражением ужаса конца времен, но обозначали новое его состояние – радостного помешательства, порожденного зрелищем феерически пышного театрального апофеоза. Когда Хуан-Тигр терял сознание, в его памяти образ Энграсии совпал с образом Эрминии. А придя в себя, он был уже навсегда обречен видеть лишь идеальную Эрминию. Она стерла воспоминание об Энграсии – ее образ словно бы душил его, истощая и иссушая, как плющ, обвившись вокруг древесного ствола, иссушает и губит само дерево. Итак, Хуан-Тигр уже любил Эрминию, продолжая, впрочем, считать, что он ее по-прежнему ненавидит из-за того, что она отвергла Коласа. Но только эта теперешняя ненависть скрывала таившуюся в глубинах его существа смутную радость. Будь эта радость осознанной, Хуан-Тигр устыдился бы ее. Вера в то, что он по-прежнему ненавидит Эрминию, для обманывающего самого себя Хуана-Тигра равнялась радостной уверенности в том, что Эрминия отвергла соперника. Но, поскольку этим соперником оказался Колас, который был ему почти что сын, Хуан-Тигр вынужден был подогревать в себе эту фальшивую ненависть: ему нужно было ненавидеть Эрминию только для того, чтобы не радоваться ее отказу сыну. И теперь, обдумывая свое письмо к Коласу, Хуан-Тигр был искренне убежден в том, что все его рассуждения преследовали лишь одну цель – видеть Коласа счастливым. На самом же деле он лишь облекал в форму советов и отеческих наставлений собственные, тайные и еще не осознанные желания – он хотел любви и счастья для самого себя. «Эту женщину можно только презирать. Ты должен ее забыть», – писал он Коласу в одном из писем. А в следующем: «Хотя, с другой стороны, эта женщина не как все: зная, что ты – мой единственный наследник, она все-таки не поддалась корыстолюбию. И если Эрминия не ответила тебе взаимностью, то такова судьба. Она поступила благородно, раз чувствовала, что никогда тебя не полюбит. Так что незачем тебе особенно расстраиваться и думать о ней плохо. Отнесись к ее решению с уважением и забудь о ней». А в другом письме Хуан-Тигр писал так: «Неужели прежде, чем отступиться от нее, тебе не пришло в голову разузнать, а нет ли у тебя удачливого соперника? А вдруг она была влюблена в другого? Тогда тебе надо разобраться с ним без свидетелей и отвоевать ее. Скажи мне всю правду. Если и на самом деле у тебя есть, как я подозреваю, соперник, то я тебе, мальчик мой, клянусь, что поквитаюсь с ним». В следующем письме Хуан-Тигр писал: «Чем больше я об этом думаю, тем больше убеждаюсь: что Бог ни делает, все к лучшему. Так считает и премудрая донья Илюминада, которая шлет тебе сердечный привет (да, кстати, она удочерила Кармину, сиротку Кармоны). Знаешь, мне становится страшно, как подумаю, что было бы, когда б эта женщина ответила тебе взаимностью! Тогда ты женился бы, и это была бы ужасная глупость. Ведь вы почти ровесники, и ты даже на год моложе ее. Вот и посчитай. Лет через двадцать пять (а они, Колас, пролетят как одно мгновение – ты и не заметишь!) эта женщина будет годиться тебе в матери. Понимаешь, что я хочу сказать? А ты тогда останешься таким же молодым (потому что и в сорок пять лет мужчина все еще парнишка), а она станет почтенной дамой. Разве тебе не приходило это в голову? Мне даже кажется, что сама Эрминия думает точно так же, рассуждая (а она, как видно, девушка неглупая), что ей и по возрасту, да и по всему остальному куда больше подошел бы мужчина куда старше тебя. Вот если ты представишь себе, будто она – твоя мать, то уж наверняка излечишься от своей безумной страсти. Не думай о ней как о женщине или лучше совсем забудь о ней». Все это Хуан-Тигр писал совершенно искренне, еще и не подозревая о той слепой любви, что диктовала ему эти строки. Он очень гордился своими поучениями и аргументами, которые казались ему такими простыми и не подлежащими сомнению. А неизменной присказкой, звучавшей как вывод из убедительно, на его взгляд, доказанной теоремы страсти, было всегда одно и то же: «Забудь эту женщину». Колас отвечал: «Не знаю, смогу ли». Хуан-Тигр, сперва растерявшись, а потом рассердившись, отвечал ему все в том же роде: «Хотеть – значит мочь. Если со мной случилось бы то же, что с тобой, я сделал бы то, что считаю правильным! Еще совсем недавно мне надо было кое-что забыть. И я настолько об этом забыл, что теперь уж не помню, что же это такое я забывал. Только-то всего у меня и осталось, что смутное-пресмутное, слабое-преслабое воспоминание о перенесенных страданиях. Так, знаешь ли, немного покалывает в ногах после того, как проведешь в седле целые сутки. Но все, о чем я тебе только что написал, относится не к нашему последнему разговору, потому что тогда я был не в себе и не соображал, что говорил. Не помню, какие глупости я тебе сказал тогда, чем угрожал… Но если обо всем об этом забыть (забудем, и баста!), то, насколько мне помнится, по сути-то я был прав и от своего не отступлю. Я и сейчас повторю тебе то же самое, что говорил тогда. Если ты не забудешь эту женщину, я на тебя разозлюсь по-настоящему». В своих письмах Колас больше не касался этой темы, и Хуан-Тигр успокоился.
Первым человеком, который заметил, что Хуан-Тигр страдает от сладостного любовного недуга, стала прозорливая донья Илюминада, в которой природная проницательность сочеталась с многолетним опытом безнадежной любви. Достаточно было ей заметить необъяснимо блаженную и совершенно бессознательную улыбку Хуана-Тигра, до нелепости несовместимую с его суровым инквизиторским челом и монголоидной физиономией, как она сразу же поняла, что он влюбился по уши – влюбился, как мальчишка. Иногда Хуан-Тигр рассеянно поглаживал длинные и черные, как вакса, усы, закручивая их по-мушкетерски кверху. Хоть донья Илюминада и страдала, видя, в каком состоянии пребывает тот, кого она так любит, но все-таки, безмолвно посмеиваясь, вдова про себя думала так: «Вот, Хуан, скоро я увижу, как ты, разодевшись щеголем, причешешься на пробор и возьмешь в руки тросточку. Так и должно было быть, так я тебе и предсказывала. Вот ты и попался в ловушку. А эта твоя наивно-блаженная улыбочка может означать две вещи: или ты любишь и любим, или ты влюбился сам того не подозревая. Мне кажется, скорее всего второе. Но кто же она? Где же ты мог ее встретить? Ведь целыми днями ты сидишь здесь, на рынке, а в доме доньи Марикиты, куда ты ходишь по вечерам, нет молодых женщин, не считая Эрминии, мучительницы Коласа. Сколько ни думаю, все попусту. Но что ты – уже не ты и что ты одурманен любовью, это ясно с первого взгляда. А вдруг она из деревни? Ведь по утрам ты уходишь в поле собирать лекарственные травы. Или тебе дали приворотного зелья и поэтому ты теперь как околдованный?»
Да и другие приметы утвердили вдову Гонгору в ее подозрениях. Одним из симптомов любовного недуга стала манера Хуана-Тигра смотреть на Кармину и говорить с ней. Обычно вдова посылала девчушку к прилавку Хуана-Тигра посидеть с ним за компанию, подышать воздухом и погреться на солнышке. В присутствии барышни Хуан-Тигр становился преувеличенно вежлив и предупредителен, хотя такая его галантность выглядела весьма комично, ибо была совсем не в его духе. Донья Илюминада проницательно предположила, что эта изысканная обходительность предназначалась не Кармине. Кармина была для него символом женщины вообще или какой-то конкретной женщины. «Хуан-Тигр склоняется перед Карминой, – думала вдова, – как перед замочной скважиной, через которую он хочет увидеть то, чего мы, все прочие, не видим. Пока это кот в мешке. Но скоро он оттуда выскочит». Другим настораживающим симптомом стала внезапно обнаружившаяся у Хуана-Тигра щедрость, хотя раньше-то он был бережлив, если не сказать скуповат. Каждый день он давал Кармине деньги на конфеты и даже купил ей модные туфли и серебряный медальон на цепочке. Однако вдова не знала, что щедрость Хуана-Тигра одним только этим не исчерпывалась. В каждое письмо Коласу он вкладывал деньги – на расходы. А получив от генеральши Семпрун второе послание, в котором эта героиня, «забытая неблагодарным отечеством и с петлей нищеты на шее» (так она писала), снизила требуемую от Хуана-Тигра сумму от тысячи до пятисот песет, он расщедрился настолько, что послал ей невиданное количество денег – тридцать два с половиной дуро, в своей беспечности не подумав о том, что таким образом создает злосчастный прецедент, чреватый неисчислимыми последствиями. И действительно, отправив этот денежный перевод, Хуан-Тигр был вынужден послать ей деньги еще несколько раз, хотя и значительно уменьшив сумму. И так продолжалось до тех пор, пока он не поставил жирную точку. Произошло это после того, как Хуан-Тигр получил из Мадрида письмо от своего близкого (и с каждым разом все более любимого) друга Веспасиано, с которым вел оживленную переписку. Письма Веспасиано были подобны тирадам Дон-Жуана: то были хвастливые реляции о любовных победах и шалостях. И вот в одном из своих посланий Веспасиано между делом сообщал, что он познакомился с некой генеральшей Семпрун, которая торгует прелестями своих дочек Чичи и Чочо. Но, поскольку они очень тощие и похожи на китаянок, то спрос на них невелик, и эти девицы, такие же развратные, как и их мать, в конечном итоге стали предлагать свои услуги бесплатно. «Бедняжки! Они только и знают, что занимаются любовью и едят мороженое, и поэтому такие тощие…» Так заканчивалось письмо. Хуан-Тигр, морщась от отвращения, мысленно выругался: «Какова мать, такое и отродье! Ублюдки! Теперь ты для меня не существуешь! О женщины, женщины! Нет, вас сотворил не Бог, а дьявол! Нет на вас ангела-мстителя, небесного посланца, а то он бы вас всех перерезал. Мерзкие твари! Но за неимением ангела (слишком много вам чести!) я обошелся бы одним Дон-Жуаном, который время от времени, как Веспасиано, выбивал бы вас из колеи, чтобы вам отомстить, чтобы вас растоптать. Он сорвет с вас маски, и тогда все увидят ваши лбы, на которых написано: «Проститутки». Ах, дружище Веспасиано, как же я тебе завидую! Никогда еще ты не был мне так нужен, как сейчас!» Этим самым Хуан-Тигр хотел сказать: «Еще никогда мне так не было нужно быть таким, как ты». Таким, каким в представлении Хуана-Тигра и был Веспасиано – неотразимым. Постоянно думая об Эрминии, Хуан-Тигр бессознательно переделывал, перелицовывал и перестраивал свои мысли, придавая им совершенно иное значение. Это ему только казалось, что теперь он часто думает о Веспасиано. На самом деле он жаждал завоевать любовь Эрминии, до сих пор так и не осознав этого, пока еще слепого желания.
Священник Гамборена появлялся в доме Хуана-Тигра каждый вечер, справляясь – от имени доньи Марикиты – о его здоровье. Дон Синсерато уговаривал своего друга прервать затворничество и перекинуться в картишки, отдохнуть от забот. Но Хуан-Тигр отказывался, ссылаясь на то, что еще не совсем здоров.
В один из этих дней между бабушкой и внучкой завязался разговор, и Эрминия впервые упомянула об ухаживаниях Коласа, о чем старуха раньше и не догадывалась. Девушка предположила, что Хуан-Тигр, вероятно, знал о случившемся и, почувствовав себя оскорбленным, решил, что его ноги в их доме больше не будет.
Лекарь своей чести
Престо
Тот роковой день, приближение которого предчувствовала Эрминия (день, когда Хуан-Тигр должен был сделать ей предложение, а она – ответить ему отказом), так и не наступил. Проходили дни, недели, месяцы. Осень, заплатив свою дань принесенным урожаем, отреклась от своего владычества на земле в пользу суровой зимы, чья тирания была сметена анархическим натиском расцветающей царицы-весны. Смена времен года совершилась неощутимо и неотвратимо, естественно и плавно. Между одним днем и другим, между одной неделей и другой, между одним и другим временем года не было ни границ, ни резких переходов. Пролетавшие дни отличались друг от друга как листки отрывного календаря. День сегодняшний уже был днем вчерашним, и нельзя было определить, когда именно он начался и чем он отличался от предыдущего. Тот роковой день, приближение которого предчувствовала Эрминия, так и не наступил. И тем не менее казалось, будто он уже миновал – скорее всего потому, что миновал он незаметно и неслышно, доведя до конца начатую когда-то осаду, во время которой ни один день не прошел впустую. В какой-то из дней, ничем не отличавшийся от прочих, Эрминия изумленно заметила, что все уже считали ее невестой Хуана-Тигра, хотя он и не делал ей предложения, а она, следовательно, не имела возможности ему отказать.
В последнее время Хуан-Тигр был настолько горд собою, настолько переполнен чувствами, что он даже потолстел и подрос – по меньшей мере, так казалось. Он жил в лучшем из возможных миров, то есть в своем внутреннем мире. Он даже приобрел свойственное олимпийцам величавое достоинство, так что при взгляде на него приходили на память превышающие человеческий – рост статуи Юпитера. Только физиономия Хуана-Тигра никак не соответствовала классическому канону красоты. Внешний мир существовал для него лишь в качестве робкой копии его внутреннего мира, а действительность должна была подчиняться его желаниям – или же она будет испепелена одной из тех невидимых молний, которые он сжимал в своей деснице. Чем дальше текло неощутимое время, тем отчетливей Хуан-Тигр понимал, что любит Эрминию, и это понимание было таким простым, естественным и неотвратимым, словно он был влюблен в нее всегда и словно эта любовь была, само собой разумеется, взаимной. Сила, естественность и достоинство любви Хуана-Тигра таинственным образом передались донье Мариките, дону Синсерато и вдове Гонгоре. Казалось, что и они тоже давным-давно знали об этой любви, на которую Эрминии полагалось бы ответить такой же страстью.
Подобно тому как зимний туман скрадывал по ночам очертания окружавших Пиларес гор, а лучи весеннего солнца возвращали их на прежнее место (а ведь никто и не думал удивляться, увидев их вновь, никому и не приходила в голову мысль, будто они куда-то исчезали), так и люди, вошедшие в этот тесный дружеский кружок, обнаружив любовь Хуана-Тигра (любовь такую же огромную, крепкую, нерушимую и вечную, как гора), не только не удивились, но, как и сам влюбленный, сочли само собой разумеющимся и наиболее правдоподобным, что любовь эта существовала всегда, хотя прежде она скрывалась за пеленой скромности и благоразумия. Среди друзей Хуана-Тигра установилось нечто вроде молчаливого соглашения, как если бы все они единодушно полагали, что Хуан-Тигр и Эрминия были – по обоюдному желанию – помолвлены друг с другом, но оставались женихом и невестой дольше, чем это принято у порядочных людей. Трудно было с точностью установить, кто сказал об этом первым: то ли дон Синсерато намекнул, то ли донья Илюминада посоветовала, то ли донья Марикита попросила, то ли сам Хуан-Тигр поспешил это утвердить… Или, может быть, все они вчетвером в один голос сказали: «Это тянется слишком долго и без всякой видимой причины. Давайте назначим день свадьбы».
И свадьбу назначили на пятнадцатое апреля.
На следующий день после того, как такое решение было принято, Хуан-Тигр купил для своей невесты свадебный браслет (самый широкий, самый тяжелый и самый крикливый из всех, что продавались в городе), приказав выгравировать на нем заглавными буквами: «Я принадлежу Хуану-Тигру». Ему хотелось, чтобы та же самая надпись, но только составленная из бриллиантовых крошек, появилась и на лбу Эрминии. Вечером у Хуана-Тигра так дрожали руки, что ему никак не удавалось надеть этот браслет на запястье своей невесты, и тогда старуха, священник и вдова бросились Хуану-Тигру на помощь. И Эрминии показалось, что ее сватал не один Хуан-Тигр, но и все эти люди.
Адажио
Жизни Хуана-Тигра и Эрминии, которые, смешав свои воды в тихой заводи супружества, соединились воедино, друг в друге растворившись, теперь внезапно разделились надвое: так река, если в своем течении она наталкивается на препятствие, то, не в силах его одолеть, вынуждена разделиться на два рукава. Начиная с этого момента каждой из этих жизней суждено было течь по своему собственному руслу, неведомому для другой. Но даже в этом случае они все равно должны будут струиться рядом, параллельно. Несмотря на расстояние, между ними все равно будут существовать некое ответное согласие, мистическое созвучие, тайная телепатия и взаимное влияние. Хотя русла обеих рек и разделились, несущий их поток все равно остался тем же самым, поскольку прежде их воды, соединившись, уже слились и растворились друг в друге. Эрминии казалось, будто она вернула себе свою собственную, только ей одной принадлежащую жизнь, от которой ничего не убавилось и к которой ничего не прибавилось. Но она и не подозревала, что вся ее жизнь уже растворилась в жизни Хуана-Тигра, насытив ее и окрасив в свой цвет. В то же время и все существо Хуана-Тигра уже было заключено в утробе Эрминии. Впредь жизнь каждого из них, протекающая отдельно от другой, будет жизнью лишь наполовину, ибо она оторвана от единого потока – живого, но бесконечно далекого. Начиная с этого момента ни Хуан-Тигр, ни Эрминия не смогли бы постичь смысла своей собственной жизни. Да и вообще – никто бы не смог, разве что, возвысившись до некоей идеальной, воображаемой высоты, наблюдал бы оттуда за одновременным течением этих двух параллельных жизней.
Так протекала жизнь Хуана-Тигра
В тот день когда Хуан-Тигр поцеловал лоб и руки Эрминии, ему показалось, будто в ней что-то вздрогнуло, что-то всколыхнулось, и этот трепет передался ему самому. Из дома он вышел обеспокоенным, в смутной тревоге. А вдруг Эрминия заболела? А если она умрет?… Что будет с ним, если он лишится Эрминии? И Хуаном-Тигром овладело предчувствие возможной потери.
Хуан-Тигр мужественно встретил мысль об этом. «Ну допустим, – рассуждал он сам с собою. – Да, Хуан, ты можешь ее потерять, ведь и ты смертный. Хоть ты и живешь в этой юдоли плача, но все-таки тебе выпало огромное счастье. Такого счастья, как у тебя, Хуан, нет ни у кого на свете. Но неужели ты не знаешь, что нет такого счастья, которое длилось бы сто лет? Ведь правда? Сто лет… Господи, да мне и не надо столько, мне хватило бы обычной жизни, только счастливой. Я прожил бы столько, сколько мне отмерено. А потом, исполнив мой долг, пошел бы на покой. Господи, только об одном я Тебя прошу: даруй мне сына. Только тогда я исполню мое мужское предназначение. Сын станет моим творением, и творение это станет вечным: он будет жить благодаря мне, а я буду жить в нем – даже когда мои кости истлеют в могиле. Весна моего счастья еще только-только занимается, она лишь рождается как это младенчески-розовое солнышко, которое пока что едва выглядывает, лениво нежась в зеленой колыбели этих холмов. Подчиняясь не своей, но высшей воле, солнце склонится к закату. Но у меня-то, Господи, есть воля, и ее даровал мне Ты! Так для чего же мне нужна свобода думать и желать, если думать – это еще не значит достигать, а желать – еще не значит мочь? Господи, я вернул тебе мою свободу, положив ее хоть и не в собственную Твою руку (ведь смертному не дано знать, где скрывается Твоя невидимая десница), но не оставив себе ни капельки этой свободы. Я ее всю, без остатка, передал той женщине, которую Ты мне дал в жены или, что одно и то же, в повелительницы. Но я всего лишь простой смертный, а она всего лишь простая смертная. И нам обоим суждено умереть. Но если я должен ее потерять, если Эрминия умрет, то пусть уж лучше, как и полагается, сначала умру я, а она, такая молоденькая, как этот только что родившийся день, она пусть живет».
Хуан-Тигр привычно опустился на колени и начал разглаживать пальцами траву, словно разыскивая в ней лекарственные растения. «Молоденькая, как этот только что родившийся день… – продолжал он свой монолог. – Когда я умру, она останется вдовой, красивой и богатой. У нее не будет отбоя от женихов, и один из них, может быть, самый недостойный, возьмет ее себе. А я стану кусать землю, под которой буду лежать, но не смогу встать из могилы и помешать этому. Нет, нет, только не это! Я уже будто слышу, как это ничтожество хвастается любовью Эрминии, как надо мной смеется. Конечно, ведь тогда я буду не в силах ему отомстить! Он будет осыпать ее ласками. Он будет шептать ей на ушко нежные слова. И тогда она вспомнит и о моей тупой неотесанности, и моих онемевших губах, которые не могли вымолвить ни слова. Сравнив прошлое с настоящим, она начнет меня презирать! Она выбросит меня из своего сердца и из своей памяти. Нет, нет, только не это! Пусть уж лучше она меня возненавидит, но только не забывает!» Хуан-Тигр присел на корточки, в задумчивости сложив руки на груди. «Спокойно, Хуан-Тигр, не волнуйся, – вдруг сказал он самому себе. – Откуда ты взял, что вы с Эрминией должны умереть прямо сейчас? Ты уже записал нас в мертвецы, хотя оба мы совершенно здоровы… Ты почему-то вдруг вообразил, что можешь потерять ее только тогда, когда она умрет. Или ты глупый мальчишка, который совершенно не знает жизни? Разве ты забыл, каковы люди? Или ты не понимаешь, что это такое – пропащая жена? Или, короче говоря, просто пропащая? Вот и смотри в оба, чтобы твоя жена тоже не стала пропащей. Подумай, Хуан, что для тебя лучше – просто умереть или погубить свою честь? А ведь это вполне может с тобой произойти: ведь Эрминия вылеплена из того же теста, что и все прочие женщины… Нет, нет, только не это! Не думай об этом, Хуан! Нет, она не как другие, она ни на кого не похожа! Она единственная в своем роде! Она чиста как горностай, и грех Евы не имеет к ней никакого отношения! Ну а если сна тебя все-таки обманет? Что ты тогда сделаешь? Смоешь позор? Замечательно, Хуан, просто замечательно! "Любовь боготворит тебя – честь требует отмщенья!" Ну вот, положим, ты ее и убил. И чего бы ты этим добился? Твоя, Хуан, честь так и останется запятнанной, даже и не сомневайся! Вот тогда-то ты и возненавидишь эту фальшивую есть, а любовь обернется для тебя угрызениями совести: ведь ты, святотатец, разрушил то, чему поклонялся! Ты не только не обретешь погибшей жены, но и сам погибнешь вместе с нею – уже навечно. Так что же тогда лучше – убить ее или убить себя? Нет, нет, лучше уж убить себя. Но ведь и в этом случае ты все равно ее потеряешь А без нее для тебя и рай покажется адом». Стоя на коленях, Хуан-Тигр, скрестив руки и подняв глаза к небу, начал молиться вслух:
«Господи Боже мой! Внемли гласу моления моего, из глубины воззвав! Только бы я ее не потерял, только бы не потерял! Если Ты хочешь отнять ее у меня, то пусть уж лучше она меня обманет, только бы она жила! А если для того, чтобы оба мы остались живы, я должен быть обманут, то пусть уж лучше я ослепну. Пусть, Господи, ничего не видят мои глаза – ни те, что на лице, ни те, что в душе. И тогда, ничего не зная и ничего не видя, я буду жить счастливым, хотя и обманутым».
Одним прыжком Хуан-Тигр вскочил на ноги. Лицо его потемнело, вот-вот разразится буря гнева. «Хуан, Хуан, – продолжал он свой монолог. – Ты что, струсил? Или ты, дезертир, забыл о своем долге? Хороший же пример ты подаешь обманутым мужьям! Страшно подумать, что стало бы с миром, если на твоем месте все себя вели бы как ты! Хуан-Тигр – магистр ордена мужей-рогоносцев! Тебя удостоят почетного звания "покорненький козлик"! па улице люди станут на тебя искоса поглядывать, ехидно ухмыляясь. А ты, дурак, ни о чем не подозревая, будешь шествовать с гордо поднятой головой, как будто тебе приятно красоваться своими рогами – этим знаком собственного бесчестья, показывая их всем и каждому… В порядочных семьях одно твое имя будет внушать отвращение, а в давильнях, кабаках и харчевнях над тобою будут просто потешаться. Молва о тебе понесется по всем улицам с грохотом и позором, как собака с привязанной к хвосту жестянкой. Так ты все-таки считаешь, что лучше жить обманутым, но счастливым? Ну и ну…» И Хуан-Тигр громко застонал. Его крик, огласивший окрестности, был как вопль ярящегося быка. «Нет, лучше уж Ты, Господи, открой мне на это глаза, если такое случится! – прошептал Хуан-Тигр. А потом, поправив себя, добавил: – Или лучше Ты мне их не открывай, я и сам разберусь. Что касается чести, то тут я, как Аргус, буду смотреть во все глаза». Хуан-Тигр вдруг увидел чистый и прозрачный ручеек, который извивался невдалеке, среди цветов. Бросившись ничком, Хуан-Тигр стал жадно пить, и ледяная вода охладила его горячечное воображение. «Вот ты, Хуан, и успокоился! Теперь ты понял, что эти твои мысли – чистое безумие? Подумай-ка лучше не спеша. Что это на тебя вдруг нашло? Или ты совсем свихнулся? Неужели тебя и в самом деле волнует, что о тебе скажут люди? А если они станут болтать от нечего делать, без всякой причины, разве так не бывает? Если судить по тому, что ты сейчас замышлял, тобою движет не столько любовь к Эрминии, сколько любовь к самому себе, глупое самолюбие, идиотская гордыня: ведь ты пришел в ярость от одной только мысли, что о тебе могут плохо подумать. А теперь, когда ты успокоился, давай-ка поразмысли как следует. Разве тебе не приходило это в голову? Вот смотри. Если Эрминия, не дай Бог, тебя и обманет, то обманет она не одна, а в компании с другим обманщиком. И конечно же. конечно, она и сама будет обманута этим человеком. Стало быть, этот обманщик обманет вас обоих – и тебя, и Эрминию. Ты хочешь смыть свой позор? А почему бы тебе заодно не смыть позор и с Эрминии? Вот и смывай его кровью того обманщика! Не бойся – и судьи тебя оправдают, и собственная совесть. И никто о тебе ничего не скажет, тебя только похвалят. Да и для Эрминии это будет хороший урок: она больше не позволит, чтобы ее обманывали. Что же может быть проще, что же может быть яснее? Не волнуйся, Хуан-Тигр, теперь все в порядке. Радуйся этому утру, радуйся жизни!» И Хуан-Тигр зашагал дальше. Вскоре он услышал крики, доносившиеся из одного деревенского дома на хуторе: пронзительный визг женщины прерывался хриплым мужским воплем.
Так протекала жизнь Эрминии
Увидев перед собой Эрминию, Веспасиано сразу как-то сник, хотя именно сейчас как никогда ему нужно было проявить твердость.
– Садись, – сказал он. – Поезд так трясет, что ты можешь упасть.
– Да я и так уже пала, я и так навсегда себя погубила.
– Пока еще нет. А если ты себя погубишь, то будешь сама в этом виновата: значит, тебе так хочется.
– Нет, не потому, что мне так хочется, а потому, что такова моя воля.
Кода
В феврале Эрминия благополучно родила мальчика-крепыша. Во время родов она держалась с изумительной стойкостью: закусив губу, Эрминия мужественно, не издав ни стона, перенесла все муки. Но вот кто, казалось, по-настоящему страдал от родовых схваток, так это Хуан-Тигр.
В горной глуши Траспеньяса, откуда он был родом, существовал любопытнейший обычай, который возник в глубокой древности, в доисторическую эпоху. Как только женщине наступало время рожать, ее муж ложился в постель вместе с ней, как если бы рожать предстояло именно ему. Не только сами родители, но также и весьма многочисленные свидетели родов таким образом как бы благословляли этот торжественный обман, в соответствии с которым рожал дитя именно отец. Этот редкостный ритуал был, несмотря на его кажущуюся нелепость, глубоко символичным и глубоко человечным. Представляясь вроде бы противоестественным, на самом деле этот обычай таил в себе глубочайший, необыкновенной общественной значимости смысл, ибо таким образом подтверждалась подлинность мужской линии, подтверждалось право передать потомку фамилию отца. Тем самым немногочисленное законное потомство должно было отличаться от бесчисленных анонимных отпрысков, поскольку большая часть обитателей этих горных дебрей была рождена одинокими матерями от неизвестных отцов.
Вспомнив об этом обычае своей родины, Хуан-Тигр на протяжении всего этого мучительного таинства оставался взаперти в своей тесной комнатке на чердаке, которая служила ему лабораторией для приготовления лекарств. Хуан-Тигр метался по ней, глухо рыча: так он пытался заглушить в себе желание завыть по-звериному. Ему казалось, будто, подавляя в себе стоны, он тем самым душил и своего еще не родившегося ребенка. Хуан-Тигр страдал оттого, что не мог облегчить физических страданий жены, взяв на себя хотя бы часть ее мук. «Господь и Бог мой, – бормотал он, не разжимая губ. – Конечно, Твое творение прекрасно. Вот разве стоило бы исправить только одно безобразие: роды нужно было устроить как-нибудь по-другому. И я даже сказал бы, что в этом деле Ты создал ненужные осложнения, потому что без таких страданий вполне можно было бы обойтись. Почему бы женщинам не сносить яиц – одно яйцо розового цвета, а другое, например, бледно-голубого? Вот было бы здорово! А потом, когда она его снесет, мы, муж и жена, высиживали бы его по очереди, как это в обычае у некоторых птиц. Я даже завидую голубям, которые, как и голубки, могут высиживать своих птенцов. А так какой от нас, мужчин, толк? На нашу долю выпало одно только постыдное, унизительное. Мы, такие самодовольные, ничего не чувствуем в то время, как они, женщины, терпят смертные муки! Разве это честно, разве это хоть чуть-чуть справедливо? По крайней мере, Ты мог бы сделать так, чтобы муж и жена страдали одинаково: пусть бы и с мужем, где бы он ни был, схватки случались как раз тогда, когда они начинаются у жены Нет, я, конечно, не пытаюсь поправить Твой, Господь неба и земли, замысел. Просто я не могу позволить, чтобы Эрминия страдала, а я – нет. Нет, не могу позволить, не могу, не могу».
Хуан-Тигр, растопив дубовым углем жаровню, положил на нее щипцы, с помощью которых он делал лепешки с лекарствами. Потом снял с себя суконные гамаши. Когда щипчики раскалились докрасна, Хуан-Тигр несколько раз приложил их к обеим икрам. Наслаждаясь добровольным страданием, Хуан-Тигр чувствовал себя безгранично счастливым: на душе у него царил ангельский покой, а по лицу разливалась улыбка людоеда, который, учуяв запах жареного человечьего мяса, ликует и облизывается, предвкушая удовольствие. Вот теперь его счастье было полным.
Ребенок родился очень хорошеньким, похожим на мать. И только его монгольские глазенки – серые и узкие, как петельки, – удостоверяли, наподобие неподдельного фирменного клейма, что его отцом был именно Хуан-Тигр.